Позднее Аля начала использовать свои картины. Она ставила перед ними холст, и они погружались в его невидимую глазом глубину, проваливались и не находили сил выбраться наружу, пока Алька сама их не вытаскивала. После таких "чудес" Митя не раз думал, что вопреки известной мудрости, он сам бесконечно долго может смотреть только на лицо Стаси и Алькины картины. И в том, и в другом случае он чувствовал себя счастливым.
Сейчас он ощущал спиной, как приятно покалывают сухие травинки, которых почему-то всегда полно, хоть в начале лета, хоть в конце, как среди молодых людей всегда живут старики. В одну ладонь забрался гладкий подорожник, и его доверчивое прикосновение растрогало Митю. С другой стороны, к нему прильнул репейник, и, хотя Митя не забывал, что ничего не может унести с собой из этого мира, у него промелькнула мысль, что перепончатая головка репья непременно прицепится к рубашке.
"Все эти места, которые я рисую, они на самом деле существуют, – уверяла Алька. – Не выдумала же я их! Может, они находятся где-то в другом мире, я не знаю. И как нашла туда лазейку, тоже не знаю… Она сама нашла меня. А я сумела вас провести. Но ты не спрашивай – как? И почему именно я? Этого я и сама не знаю…"
Он и не спрашивал. Мите было вполне достаточно того, что Алька давала ему возможность испытать такой восторг, какого ему не доставляло больше ничто.
Не совершив усилия, Митя поднялся и проследил взглядом, куда тянется заскорузлая рука дороги. В ее изгибах застыло сомнение, будто она звала с собой, но не слишком настойчиво, потому что и сама не представляла, куда выведет.
Уже собравшись шагнуть к нарисованному сестрой горизонту, Митя вдруг замер, пораженный мыслью, которая была так очевидна, что невозможно было понять, почему до сих пор она не приходила ему в голову. Он подумал: "Ведь каждый раз Алька уводит за собой нас обоих, почему же я всегда оказываюсь тут, внутри, один? А они обе? Они вместе? Почему я никогда об этом не спрашивал?"
В ту же секунду Митя обнаружил, что опять оказался в мастерской и, хотя еще ни о чем не заговаривал вслух, неожиданно услышал ответ на свой недодуманный вопрос:
– Ох, Алька, спасибо! Я только с тобой и бываю счастлива!
Он быстро взглянул на сидевшую с ним рядом Стасю и с горечью отметил, что на него она никогда так не смотрела, как сейчас на Альку. Ему хотелось спросить, что увидела там она? Что сделало ее счастливой? Или их обеих? Но Митя не мог отделаться от мысли, что их путешествия слишком интимны, чтобы говорить о них вслух. По крайней мере, никто из них никогда не делился впечатлениями, хотя Стася запросто могла с издевательским смехом поведать о каком-нибудь любовном приключении. Вернее, скорее сексуальном, потому что сама она не придавала им значения, и Митя приучил себя тоже не делать этого. В конце концов, и ему было о чем рассказать… Митя не делал этого только из опасения, что Стася расхохочется, услышав его историю, и ему потом не удастся забыть, как он показался ей смешным.
Скорее всего, Алька все знала о том, что переживали они оба, когда она творила чудеса и с ними, и с самим временем. Митя взглянул на часы: с той минуты, когда он пересел на диван, прошло полтора часа, а ему показалось – не больше пяти минут. Эти провалы уже не удивляли его, но объяснить их Митя по-прежнему не мог.
Не рассчитывая на помощь, он все же взглянул на сестру. Глаза у Альки сияли, как в те дни, когда она начинала новую работу. Тогда она и улыбалась по-другому, и смотрела иначе. Без работы она угасала, и тогда Митя еще более отчетливо, чем когда бы то ни было понимал, что готов гонять свое такси по городу целыми сутками и зарабатывать за двоих, лишь бы возродить это тихое сияние во взгляде сестры. Его достаточно болезненно задевало то, что Стася помогает ей больше, потому что и зарабатывает больше. Да и те картины, что Але удалось продать за эти годы, все до одной тоже были пристроены с помощью Стаси. Каждый раз Мите приходилось проглатывать это с трудом, но он ничего не мог поделать с тем, что предприимчивости был лишен начисто.
"Вокруг нее пруд пруди энергичных, заводных мужиков, – уныло думал он, впадая в душевный мазохизм. – Я против них просто слизень какой-то… Зачем я ей? Даже и пытаться не стоит…"
Напомнив себе об этом в очередной раз, Митя ушел на свой топчан, стоявший в углу мастерской с тех пор, как он перебрался к сестре. Ему все было недосуг соорудить себе более удобное лежбище, хотя в свободное время Митя ничем особенно не занимался. Если б спросили, как он проводит дни, Митя, пожалуй, и припомнить не смог бы: вроде бы, что-то читал, вроде бы, что-то смотрел…
Время от времени его охватывал стыд за то, что он так транжирит жизнь впустую, а обе девчонки только и делают, что работают. Правда, он тоже не бездельничал, но это было только зарабатывание денег, а не работа в том смысле, как ему хотелось бы. Но что может стать ею, Мите никак не удавалось придумать.
Ни таланта, ни призвания к чему-либо он в себе не обнаруживал, и со временем приучился оправдываться тем, что при рождении все досталось Альке. Обвинять ее в этом было бессмысленно, не только потому, что ее вины и не было в том, что сложилось так, а не иначе. Но еще и потому, что Митя точно знал: если б от сестры зависело, чтобы вышло как раз иначе, она с готовностью перелила бы свои природные силы в тело и душу брата. Но это было не подвластно даже ей…
– Ты уже спишь? – шепотом спросила Стася, наклонившись над его топчаном.
Не открывая глаз, Митя мгновенно представил, как уродливо торчит его нос, похожий на затупившийся клюв, и в который раз с ненавистью обозвал себя "чертовым Сирано". Наверняка Митя не помнил, но ему казалось, что единственный раз он расплакался над книгой, когда лет в пятнадцать прочитал Ростана. Все было слишком похоже: носатый урод и красавица… Но Митя оскорбительно проигрывал и этому несчастному – у него не было даже таланта. Это тогда он сказал себе "даже", потому что был слишком юн и глуп, чтобы понимать, насколько талант способен очаровать женщину сильнее красоты. Митя догадался об этом уже спустя время, когда Стася пренебрежительно отозвалась об одном потрясающе красивом актере: "Да ну! Полная бездарность". Тогда же Митя понял и то, что его не спасет и пластическая операция, мечту о которой он вынашивал с детства. Ведь никто не мог пересадить ему другую душу…
*****
Ей хотелось спросить, как сделала Стася: "Ты спишь?", только адресовать это уже ей. Но шепот, который обладает змеиной способностью вползать даже в самое замутившееся сознание, мог разбудить Стасю, и тогда пришлось бы ждать еще какое-то время.
Аля только и делала, что ждала: с утра начинала ждать наступления ночи, ведь брат хоть и уходил на работу, но имел обыкновение то и дело заезжать и проведывать ее. Раньше Алька этому радовалась, но с тех пор, как она придумала ту картину, а потом обнаружила в ней Линнея, внезапные Митины возвращения стали совсем некстати.
Вечерами она ждала, пока Митя угомонится и насмотрится телевизор, потом начинала прислушиваться к его дыханию: спит – не спит? Все эти секунды, минуты, часы, которых другие и не замечали, тяжелели, проходя сквозь Алькино сердце, и оседали в нем не одной, а множеством свинцовых пуль. И каждая рана болела так, что каждый день Алька приучала себя к мысли, что может не дожить до вечера.
Сейчас она, не отрываясь, смотрела на удивленный, совсем не страшный львиный профиль, который сам собой сложился из лежавших вперемешку номеров "Нового мира", "Октября" и Митиных автомобильных журналов.
"Если ты – царь, так сделай же что-нибудь, – мысленно просила его Аля. – Усыпи их поскорее… Я сейчас просто умру от этого ожидания".
Но лев продолжал бездействовать, глупо разинув беззубую пасть. Он был слишком маленьким, чтобы ей помочь, к тому же – книжным, а на книжных героев, даже самых лучших и сильных, нельзя рассчитывать всерьез. А в том, что стало для Альки самым главным, она вообще могла положиться только на себя…
– Ты спишь? – все же произнесла она одними губами, потому что больше не могла держать эти слова в себе, как невозможно удержать рвущийся из-под земли родничок.
Без Линнея она чувствовала себя такой вот землей – тяжелой, высохшей, старой настолько, что уже потеряла счет прожитым тысячелетиям. Но тот родничок, что просился наружу, мог оживить ее и снова заставить цвести, как случалось (вопреки законам природы) каждую ночь. Он гнал ее к тому холсту, который Аля прятала от всех, даже от брата. Даже от Стаси. Алька скорее умерла бы с голоду, чем согласилась продать эту картину, ведь в ней, как у бедняги Кощея в игле, заключалась ее жизнь.
Теперь она действительно думала о Кощее с сочувствием: страх сделал его безжалостным к людям, любому из которых ничего не стоит переломить острый кончик – не нож ведь в спину всадить! Точно также кто угодно, даже не из ненависти, а из шалости, мог испортить ее заветный холст. Плеснуть краской, прожечь сигаретой… Что такого уж ценного в изображенном на нем рыбацком поселке? Аля точно знала, что не пережила бы эту свою картину ни на час. Конечно, можно было бы попытаться восстановить ее, ведь Алька помнила каждый мазок, но ей заранее было страшно, что созданное в другое время уже не может быть таким же. Это был бы уже не тот берег, не тот поселок, не тот Линней…
– Береги себя, – прошептала она, обеими руками поглаживая затянутый холстом подрамник.
Аля обращалась не к картине даже, в которую собиралась войти, а к Линнею, и видела его глаза, что смотрели и сквозь волны, выглядевшие возбужденными, и сквозь дымчатое марево вечернего неба. Там, у него, всегда был вечер, может, от этого Линней выглядел таким уставшим и печальным.
Еще раз оглянувшись на уснувшую подругу и послушав, как посапывает Митя, который во сне забывал о своей некрасивости и начинал улыбаться, Аля умоляюще протянула к холсту руки:
– Прими меня.
Ее тотчас потянуло, понесло, а нетерпеливый родничок, по-прежнему подталкивая, обжег ноги холодком. Аля инстинктивно поджала одну, и только тогда заметила, что забыла обуться. Но Линнею не было до этого дела… Вообще не было дела до того, как Алька выглядит – он ни разу ее не видел. Но самой с непривычки было зябко, хотя по мастерской Аля разгуливала босиком. Правда, пол там был куда теплее остывших камней у моря.
Стараясь не наступить на острое, Аля подобралась поближе к сухой траве, которая небрежно отбрасывала на гальку бесцветные жидкие пряди. Здесь идти стало легче, хотя и было немного колко, но земля меньше остыла без солнца – за столько лет она научилась хранить его тепло.
Наклонившись, Алька погладила растрепанные волосы земли, которую всегда чувствовала, как саму себя, и потому сжималась, даже когда ей приходилось вонзить в почву маленький колышек для палатки. Но она не делилась этой тайной болью даже с братом, ведь он-то любил выбираться за город и ловко ставить палатку. Как-то Аля сказала об этом Стасе, которая могла бы принять от нее что угодно. Сперва сделав удивленные глаза, Стася пожала плечами: "Наверное, ты так и чувствуешь… Почему ты видишь все, чего мы не замечаем? Откуда у тебя это?"
Вопрос не требовал объяснений. На самом деле Стася и не пыталась выяснить, откуда в Але взялось то или другое. Она была не из тех, кто уничтожает прелесть солнечного зайчика, изучая законы преломления света. Стасю вполне устраивало, какой была ее Алька, и ни одна из них ни разу не потребовала, чтобы другая в чем-то изменилась. Они не забывали о том, что именно это и развело миллионы людей.
Ненадолго позволив влажному ветру повозиться с ее короткими волосами, Аля улыбнулась ему, и стала подниматься к поселку по тропинке такой же кривой и заскорузлой, как ноги рыбаков, ее протоптавших. Сегодня не слышно было чаек. Алька даже остановилась, заметив это, и удивленно склонила голову набок, прислушиваясь.
Ее вдруг охватил ужас: что-то случилось тут со вчерашней ночи, и все вымерло. В сердце ударило так больно, что она вскрикнула, хотя обычно здесь не позволяла себе никаких звуков:
– Линней!
В панике наступив на сухую, острую ветку, Алька упала на колени, уже не удивляясь тому, что все ощущения тут, пожалуй, еще отчетливее, чем в обычной жизни, хотя сама Аля здесь как бы и не существовала. Она знала, что ни Стася, ни Митя не испытали этого странного осознания себя призраком, потому что вводя обоих в свой мир, она ни разу не позволила им встретиться ни с кем из людей.
В детстве Аля делала это скорее бессознательно, хотя какое-то внутреннее опасение, что выдуманные ею люди могут оказаться интереснее, чем она сама, уже тогда зародилось в ней. Повзрослев, Аля начала задумываться о том, чем могла бы обернуться такая встреча, и однажды пришла к выводу, что должна проверить это на себе. Она сделала шаг навстречу жившим в ее воображении людям, и первым увидела Линнея…
Его небольшой, но двухэтажный домик желтого цвета стоял в самом центре поселка, и Але казалось, что остальные постройки – дома и хижины, сараи и собачьи будки, – разбегаются от дома Линнея, как лучики от солнца. Она никогда не пыталась разобраться: возникает ли то, что ей удается увидеть благодаря ее фантазии, или все это существует само по себе, а ей только помогают отыскивать щелку в плотной завесе, отделяющей один мир от другого, как всегда находится прорезь в театральном занавесе.
То, что ей не дано это узнать, Аля принимала спокойно, ведь художнику тоже невозможно понять, что на самом деле высекает ту искру, из которой рождается замысел. Секунду назад в тебе был полный мрак, и вот уже ты полон. Не просто полон – из тебя так и брызжет, и ты владеешь этим природным богатством, вот только момент, в который это произошло, тебе опять не дался. Не тебе он принадлежит, и незачем на него претендовать. За годы, проведенные возле мольберта, Алька успела это понять.
Сейчас Аля об этом не думала, как не думала вообще ни о чем. Она бежала к дому Линнея, не слыша ничего, кроме собственного срывающегося на стон дыхания. Тишина, что следовала за ней по пятам и подстерегала впереди, пугала до того, что у Альки то и дело останавливалось сердце. Только на долю секунды, так, чтобы жизнь не успела ускользнуть, но все же останавливалось.
– Не ты, не ты, – стон оборачивался этими словами, и Аля проклинала на бегу свое тело, которое не могло передвигаться быстрее даже в этом мире, где она должна была бы переноситься со скоростью мысли, но так почему-то не получалось.
Кое-как преодолев расстояние, уже показавшееся бесконечным, Алька распласталась у окна, через которое всегда следила за Линнеем, если он не выходил из дома. И тут же еще лихорадочнее заколотилось сердце и затряслись ноги, но в этой дрожи больше не было страха, одна только радость. Линней сидел за столом, а вокруг еще не меньше десятка мужчин, которые выглядели подавленными, но в тот момент Аля этого не заметила.
"Вот почему поселок кажется опустевшим!" – ей захотелось смеяться от облегчения, но она никогда не знала заранее, как поведет себя этот мир, и потому не рисковала, чтобы случайно не выдать себя. К тому же ей больше хотелось слушать голос Линнея, чем свой собственный.
Он пристроился сбоку, но казалось, что Линней сидит во главе стола, потому что остальные смотрели на него. На нем уже не было докторского халата, как обычно в это время, только темно-синий трикотажный пуловер и черные брюки. Но чувствовалось, что он недавно закончил работу и потому выглядел таким усталым. И даже не улыбался, что заставило Алю насторожиться. Она уже привыкла видеть на лице Линнея улыбку, не слишком широкую, не напоказ, но ее было достаточно, чтобы в самые тяжелые для себя минуты Аля думала: "Ты улыбаешься, милый, значит все хорошо. Я все переживу, перетерплю, что угодно, только бы ты улыбался…"
Теперь лицо Линнея было таким пасмурным, что Алька едва удержалась, чтобы не закричать в голос: "Что произошло?!" И эти люди, собравшиеся в его доме, пугали… Даже когда на ее глазах принесли одного молодого рыбака с распоротым животом, Линней сразу выставил всех из дома, оставив только свою старую помощницу. Она была такой полной, что они, казалось бы, должны были помешать друг другу, а им удавалось работать так слаженно, что Аля следила за ними, как завороженная.