Последняя Золушка - Костина-Кассанелли Наталия Николаевна 6 стр.


Алла заплакала.

– Не плачь, – сказала я и добавила, потому что не знала, что еще можно сказать: – Здесь не любят тех, кто плачет. Здесь их бьют.

Но она все плакала и плакала, сидя на ступеньках. Я тоже села рядом, хотя лестница была холодная. И мне тоже захотелось заплакать, пусть я и знала, что лучше этого не делать.

– Я хотела побежать и найти его, потому что тетка не ходила далеко. Я всегда знала, куда она ходит, но она отняла у меня ключ и ударила меня по лицу! И кричала, что сдаст меня в детдом! У меня пошла кровь из носа… она была такая красная! И все вокруг залила.

– И она тебя… сдала?

– Нет. Не успела. Она… она умерла. Потом. Скоро. Зимой.

– Моя мама тоже умерла зимой…

– Я здесь уже два года, – угрюмо сказала Алла. – Тут, наверное, хорошо… Я учусь в первом классе, потому что я способная! Ты умеешь читать?

– Нет, – сказала я.

– Только я все равно хочу отсюда уйти. Потому что тут тоже нельзя завести собаку. Щенка. Хотя бы самого маленького. У нас есть рыбки в живом уголке. И попугайчики. Если хочешь, я тебе покажу. Только я их не люблю. Они… они не такие. И не пахнут. Щенок пах! Я его искала… потом, когда тетка меня выпустила. Она долго не сердилась. Вообще-то она была добрая. Она заснула, а я вытащила свой ключ и ушла. Но его не было… нигде! Я ходила, пока не стало совсем темно, но так его и не нашла. Наверное, его кто-то забрал. Потому что он был красивый… Мы с тобой некрасивые. Нас никто не возьмет. Особенно тебя. – Она снова скривилась на мои непонятные глаза. – Ты косая, – сказала она.

– Да.

– Это очень некрасиво.

– Очень, – подтвердила я.

– Я все равно буду с тобой дружить! – с вызовом, адресовавшимся неизвестно кому, сказала Алла.

Я промолчала. Я не пахла ни щенком, ни попугайчиками, ни даже рыбками, с которыми познакомилась позже: у них у всех был свой запах – и у воды, и у птиц. Вода пахла совсем немного, птицы – чуть больше: остро, словно давно не мытые волосы, но даже приятно. Я была очень тощая, мои собственные волосы были бесцветны и похожи на паклю, а глаза смотрели неизвестно куда. Я была уродкой и не умела читать. Меня звали идиотским именем Мирабелла. Моя мать была наркоманкой и умерла. У меня никого не было, даже щенка, который был бы моим час или два… но это все равно было бы счастьем.

Мне было шесть лет, и я попала в детдом. С этого началось мое детство. Потому что все, что было до этого, назвать детством было нельзя.

Мир номер один. Реальность. Те, кто путается со словами

Я отложил рассказ… о детстве? Щенке? О девочке с косящими глазами? О чем? Да… все-таки о детстве! Сел на кровать. Потер лицо. Снова взглянул на четыре распечатанных на принтере листка. Не поместилось на трех. Полпредложения… и она – та, которая сидела на холодной черной лестнице детдома, там, где пожарный выход и где никогда никого не бывает… даже тех, кто бьет, – она взяла из пачки еще один. Аккуратная девочка в застиранном платьице, со спутанными бесцветными волосами и бумажным носовым платком в кармашке. Там, на пустынной лестнице, никогда никого не бывает… только прячутся те, кого бьют…

Хорошо написано. Даже и править нечего. И не хочется тут ничего править. И мне… мне нечему учить эту, которая писала! Если она и была той косящей, не умевшей читать в свои шесть, когда уже пора в школу, девочкой, то она давно выросла… Или так и осталась там, в своем детстве? Навсегда осталась дочерью умершей от передоза наркоманки? Впрочем, тут не написано, что именно от передоза. Просто напрашивается…

Я вскочил и заходил по комнате – своему рабочему кабинету, спальне… камере с вечерним пейзажем в раме окна: сталью реки-озера и огнем, калившим эту сталь сверху, – закатом. То, что было в этих листках, также казалось огнем. Или же сталью? И то и другое может убить, сжечь, разрезать на кусочки целое, которое уже не собрать обратно. Не сделать целым, даже если сшивать очень аккуратно. Все равно получится зомби, Франкенштейн! То, что было внутри этих листков, никак не могло быть детством. Тем, каким оно было у меня. Какое было у остальных десяти: мороженое, воздушные шарики, первый раз в первый класс, бабушка, дача, море…

Я ждал от них именно СЧАСТЛИВОГО детства. Потому что привык мыслить штампами. Я и писать привык штампами. Но это – что лежало сейчас передо мной – не укладывалось ни в какие рамки. Разве бывает ТАКОЕ детство? Особенно у тех, кто приезжает сюда не в качестве обслуги? Однако что я знаю о них – тех, других, устроенных иначе? Умеющих делать деньги из всего: колебаний каких-то индексов, из недр, якобы принадлежащих всем, а на самом деле паре-тройке темных личностей; или же тут ловят рыбку и катаются на лошадях те, кто добыл свои миллионы попросту: оптом-розницей курева, жратвы и выпивки, а вовсе не из мутной воды? Или… или она это все выдумала?! Просто чтобы эпатировать меня? Но… зачем?! Нет, я знал, что это настоящее! Пусть другое, не такое, как у всех, как у остальных, даже не такое, как у мадам Серый Волк, – а она написала неплохо, безо всяких там розовых соплей, но как-то скучно, словно годовой отчет стряпала. Да, я был уверен, что это настоящее… хотя бы потому, что…

Я выхватываю из кучи на столе тот самый лист, исписанный убористым почерком. Странным образом эти напечатанные, безликие, стандартные буквы были родственны другим – угловатым, наклонным, острым. «…В свое время и я пережила самое настоящее заточение. Но я стараюсь забыть об этом». Да, конечно, забыть! Вот оно, ключевое слово! Выплеснуть из себя на три страницы плюс крохотный поджатый щенячий хвостик – и забыть! Переложить все на мои плечи: тебе ведь хотелось настоящего? Получи! Неси! Тащи это дальше сам!

Да, самки богомола и не на такое способны! Они способны на все, моя девочка, – кроме одного: даже выплеснув и переложив на чужие плечи, они НИЧЕГО не забывают. И если ты надумаешь писать и дальше… А зачем тебе, собственно, писать дальше? Ты попробуешь этот сухой хлеб и бросишь: незачем тебе писать. Те, кто приезжает сюда не подавать, застилать постели или даже рассказывать о как бы литературе, в ТАКИХ заработках не нуждаются. Но: если ты все-таки надумаешь, из тебя все время будет вылезать и сквозить именно это: детдом, холодная лестница, мать-наркоманка… ЭТО: потому что все мы родом из детства. И я могу напутствовать тебя не своим – у меня нет ничего своего, чем я мог бы гордиться… но я скажу тебе от имени обожаемой мною Маргарет Этвуд: «Береги себя! Каждому, кто хочет путаться со словами, пригодится такое благословение и предостережение». Хотя все-таки нет, не каждому! У некоторых слова – полова… пустая полова. У меня, например. Тридцать два тома соломы без зерна. И таких – рать. Нас легион, моя девочка, которая так и не отогрелась после тех холодных ступеней… мы рождаемся во все времена. В счастливых семьях. Где самым большим несчастьем бывает сбежавшее молоко. Нас не бьют одноклассники, нас вообще НИКОГДА НЕ БЬЮТ. Даже словом. Даже взглядом. Нет, здесь я, пожалуй, перегнул: взглядов предостаточно. Просто мы, толстокожие везунчики, к ним нечувствительны. У нас от рождения некая броня. Возможно, поэтому мы, если умеем чуть больше, чем писать бойкие комменты в соцсетях, и измышляем Максов, получающих от жизни все, что недостает нам самим: и тумаки, и неземную любовь? Потому что сами живем где-то посередине, ни шатко, ни валко. У нас ничего нет – зато и терять нам нечего!

Я перечитываю три распечатанных листка и еще чуть-чуть: «…назвать детством было нельзя». Четыре черных слова посреди почти пустого белого пространства. Я словно воочию вижу маленькую девочку и огромную засасывающую пустоту дома, куда ее поместили. Дома, где более успешные, сильные и адаптировавшиеся дети издевались над другими: слабыми, некрасивыми, нестандартными. Или она все-таки это придумала? Сказал же я: пишите о чем угодно? Нет, я знал, что такое просто так не измыслить. Такое можно, лишь пропустив все через себя… или?… Или обладая совершенно особым складом личности. Видя в жизни лишь темное, страшное, уродливое… но такие люди не выплескивают это наружу, наоборот, они это вбирают. Коллекционируют. Как серийные маньяки. Или… как я? Потому что я тоже сейчас вбираю в себя это без остатка… впитываю как губка все: и чужую боль, и слабость, и затхлый ветер, дующий из подвала, и бумажный платок в настоящих слезах, которых так много, что они уже душат, переливаются, переполняют меня! Но мне ведь этого и нужно, не так ли?! Чужого, настоящего: напиться до краев, зарядить батарейки, чтобы потом извести их на какого-нибудь Макса?! О нет… только не это!

Я сидел рядом с горкой надписанных конвертов с однотипными оценками внутри: «Хорошо, но нужно поработать над лексиконом», «Хорошо, очень живо, продолжайте в том же духе!», «Хорошо…»… Что написать об ЭТОМ? Безликое «хорошо» не прокатит… особенно «продолжайте в том же духе!». Я мог бы написать «Прекрасно!» – и это было бы правдой, но… это было не прекрасно. Потому что на самом деле это было ужасно. Страшно. Не изжито. Не переварено до конца. Не выброшено из памяти раз и навсегда. Потому что это было НАСТОЯЩЕЕ. Даже если писавшая все выдумала.

Мир номер один. Реальность. Прорыв труб

Нужно было собираться, отрабатывать вечерний час, а я еще даже ужинать не ходил. Аппетита не было. Словно я раз и навсегда наелся приторным из остальных десяти сочинений о счастливом детстве. Еще немного, и меня стошнило бы на паркет тысячами порций мороженого вперемешку с частями кукол Барби и воздушными шарами из «Макдональдса». Пойти и прицепить объявление, что все отменяется? Потому что я не знаю, чему учить того, кто пишет лучше меня, а чувствует глубже? Ладно, допустим, мастерству ей еще учиться, но остальное!.. Вот сейчас пойду и повешу на двери честное: «Я испугался». Или: «Я подумал и решил – мне это больше не нужно»…

Я плелся к библиотеке, действительно имея в кармане чистый лист и маркер, а в голове – свое идиотское неврастеническое намерение, но осуществить эту глупость была не судьба.

«Уважаемые члены литературного общества и г. Стасов! Сегодняшние вечерние занятия отменяются по техническим причинам. Приносим извинения. Ваше время будет компенсировано. Администрация».

Я стоял и тупо смотрел на объявление. За массивной дверью взрыкивал перфоратор и смачно бил по железу молоток. Меня явно кто-то пожалел. «Уж не та ли вымышленная сиротка, которая сегодня так перебаламутила мою душу, теперь пошла на попятную и дает передохнуть?» Я криво усмехнулся мистическим предположениям, а затем скомкал в кармане несостоявшееся предупреждение.

На ужин подали ленивые вареники. Я был полностью созвучен с блюдом: ленив, бледен и медленно остывал. Персонал клуба уже отужинал; я сидел в дальнем углу в одиночестве и вяло дожевывал пластилинообразную массу. То ли сегодня дежурил другой повар, то ли нужно было винить настроение – но вареники не имели никакого вкуса. И проваливались в меня, словно камни. Я чувствовал себя пустым; из меня наконец изверглось без остатка мое обычное многословие, и я заталкивал в себя пластилин и молчал. Только жужжала в комнатушке без окон лампа дневного света под потолком. Имитация солнца прекрасно дополняла имитацию еды.

– Обломали бл…ям кайф! – внезапно послышался чей-то бас рядом. – Чего они там… книжки про это самое писать собираются, что ли? Х-хэ!

– Ага, – говорит второй, визгливый тенорок. – Писательницы, тля! Я бы той, что с сиськами, вдул! По всем правилам грамматики! Вали сразу две порции, – говорит он в окошко раздачи. – Заманались с этими вашими трубами! Как сезон начинается, так сразу и течет!

– Как у этих девок, – басит первый. – Снаружи – красота, а внутри так… гнилье одно!

– Да ладно, – говорит второй, – плевать! Я бы любой вдул!

– Ты любой и вдуваешь… какая даст. Люблю вареники! Хорошо тут готовят… и не жадные: отработал – кормят от пуза. Не то что у других: тормозок забыл, все – суши лапти…

– Видал, каких бабцов навезли? – все не может соскочить с темы визгливый. – Прям суки призовые! Я бы…

Я встаю и двигаю стулом. Кажется, мне уже всего достаточно: мертвого, мигающего света, пластилиновых вареников, этих двоих… Металлические ножки едут по плитке с теми же интонациями: «Мы-ы-ы бы вдул-и-и!..»

– А чего им сюда не ездить? Тут клиент прикормленный!..

– Я бы и рыбки заодно половил!

– Ну ты, бля, не сантехник, а чисто олигарх! – гогочет бас. – Прешь, аж тапки рвешь! Нас с тобой сюда только на амбразуры бросают…

– Я бы и на старую амбразуру согласился! Че там… еще вполне ниче!

– От она тебе точно не по рылу! – припечатывает бас.

Я хлопаю дверью. Я бы послушал еще, но чего там слушать?! Это бесконечное «я бы вдул» – тот же пластилин, только для мозгов. Внезапно я обнаруживаю, что забыл маркер, которым собирался написать объявление: «В связи с повышенной чувствительностью и омерзительным настроением г. Стасова все дальнейшие занятия приравниваются к прорыву труб!» Коротко и ясно. Я марширую к своему месту, стараясь не смотреть на жующую парочку, но все равно на них пялюсь. Парни как парни. Как я и предполагал, бас – постарше и посолиднее, тенор – вертлявый, бритый, броский, накачанный, с выглядывающими отовсюду татухами и в фирменном навороченном комбинезоне. Голливудский астронавт, да и только, минус, конечно, писклявый голосишко, но на это и дубляж имеется.

Я заталкиваю в карман маркер и обнаруживаю, что забыл отнести на раздачу грязное. Сгружаю все на поднос, боясь только одного: что эти двое снова заговорят и я швырну посудой им в лица. Без всякой на то причины. Просто в приступе накатившего неконтролируемого бешенства.

Лампа жужжит уже вовсе невыносимо. Слава богу, и визгливый татуированный астронавт, и его басовитый, словно шмель, напарник, молчат – оба поглощены поглощением. Молоток и перфоратор, бля! Трясущимися руками я просовываю поднос в щель раздачи и бегу к себе.

Сейчас я жалею только об одном: что в вестибюле, рядом с автоматом с кофе, не стоит также автомат с выпивкой, пусть даже и баснословно дорогой.

Однако у меня есть еще вариант: я залью весь сегодняшний неудавшийся день другим. Это другое уже бурлит во мне, словно возмущенный желудочный сок, который не в силах переварить вареничную замазку. Это Золушки, Золушки, Золушки… мои странные сказки! Пора выпускать в паре к Кларе Розу! А также знакомиться с мачехой… она же… нет, я не знаю пока, как ее назову. Возможно, Призовой Сукой. Или Старой Амбразурой… Или же у нее вовсе не будет имени. Потому что Мачеха – тоже имя. Даже больше, чем остальные.

Мир номер два. Вымысел. Навоз и холерический темперамент

– Не могу понять, почему у нас розы все время пропадают?

Все, кроме Золушки, сидели, сконфуженно пряча взгляды.

– По глазам вижу – твоих рук дело! – выкрикнула Мачеха. – И не надоело тебе?!

– Что – надоело?… – Золушка растерялась.

– Сажать их каждую неделю? Или ты от того, что родители деньги тратят, удовольствие получаешь?

– Дорогая… – примирительно взял скандалистку за руку муж, – ну не растут, плюнь тогда на эти розы, и все…

– Я лучше на вас всех плюну! Разом! Ты! Со своей рыбалкой! Что, другого места нет – червей копать, как только под розами?

Клара нервно зевнула и сказала:

– Спасибо за завтрак, мама, я пойду!

Роза, которая постоянно выкидывала в мамашины розы окурки, также почувствовала себя виноватой:

– О-о-чень все было вкусно… Я, пожалуй, разучу новую пьесу на клавесине.

– Сидеть, обе! – рявкнула нежная мать. – Клавесины отменяются! Вместе с клавикордами! А также с фисгармонией! Щас в питомник поедем, выберем сорок кустов!

– Да что их выбирать, – буркнула Роза, – ты ж всегда одни красные покупаешь!

– Не твое собачье дело! Чтоб через десять минут стояла готовая! И навозу заодно купим! И лопаты постоянно пропадают!

– Вот в навозе они как раз и живут… – задумчиво протянула Клара. – Червяки!

– Что?… – Любящая мамаша растерялась.

– Черви, говорю. В навозе. Огромные просто растут!

– Та-а-ак во-о-от оно что-о-о… Черви, значит!

– Я не рыл! – быстро сказал Лесник, муж своей жены, отчим Клары и Розы, отец Золушки, получивший за своей нервной женой немалое приданое с клавесином, клавикордами и всем прочим. – Я на рыбалку еще осенью ходил! Прошлой! И без червей! Только с динамитом! Вы это… езжайте, покупайте что хотите, денег я дам. А я на работу. Дело у меня. Вепрь у меня. Кабан то есть. Бесчинствует. Безобразничает во вверенном попечению…

– Ага! – припечатала Золушкина мачеха. – Теперь это называется кабан! Он, значит, роет?! И мои лопаты умыкает? И все розы в саду извел? А на самом деле кто? Кто?! Я выведу на чистую воду тех, кто свинячит! – завизжала она, и Клара демонстративно заткнула уши. «Интересно, почему он на ней женился? – неожиданно подумала она. – Что он в ней нашел? Да еще и с нами с Розкой в придачу! Вот выйду замуж за Принца, указом запрещу…»

Назад Дальше