– А ты чего расселась? – рявкнула на старшую мать. – Разинула варежку! Раззявила хлеборезку! Размечталась о кренделях небесных! А мне и дом веди, и за кабаном этим смотри, – она кивнула в сторону испуганно шарахнувшегося мужа, – чтоб прилично себя вел и при этом полцарства своим динамитом не разворотил, и о вас, дурах, думай! Замуж пристраивай! А вы носами крутите, вам только принцев подавай, не иначе! С утра до вечера верчусь: подай, прими, жарь, парь! Чтоб дом как у всех, чтоб не стыдно, чтоб полная чаша… А они сидят, будто так и надо! – Она бурно зарыдала.
– Холерический темперамент, – шепотом заметил Лесник, бочком пробираясь к выходу.
– Не плачьте, маменька! – кинулась Золушка. – Я все розы посажу, где и были! Все сорок кустов!
– Поговорите оба у меня! За что ж мне такое наказание, а?!
– Каждому дан такой крест, какой он в состоянии нести! – неожиданно бухнул истребитель кабанов. – Тебе – всех нас, мне – тебя! Выходит, я все и несу!
– Софист чертов! Хитрый, безнравственный негодяй! Истязатель живой природы! – Мачеха без сил брякнулась в кресло. – Я, я все в этом доме тащу на себе! Все кресты! И всё в гору! Уйду! Уйду от вас… пожалеете тогда!
– Не надо, маменька! – пролепетала Золушка. Ей было очень, очень жаль погибшие розы, мачеху, а также кабана, он же вепрь, участь которого, несомненно, была уже предрешена. Кларку и Розку тоже было жаль, но как-то меньше: они были бездельницы и пофигистки, к тому же не имевшие четких ориентиров в жизни, не то что она, Золушка! Кларка, правда, утверждала, что собирается выйти за Принца и править державой железной рукой, но Золушка считала, что у Кларки это пройдет. Да и Принц был так себе… надутое ничтожество в коротких штанишках! Ради такого не стоило и надрываться. А вот у нее самой цель была! Даже две цели! Нет, даже три! Первая – стать настоящим археологом, чтобы всякому-разному могла бумажку ткнуть: копаю, потому как имею право! И все что нашла – мое! Вторая цель – учредить в Лесу Музей Уникальных Артефактов. Которые сама же и найдет, конечно. А при музее – Полигон Уникальных Испытаний. Ужасно хотелось проверить, может, та волшебная палочка, что крестная отобрала, действовала еще! Но что она могла… без бумажки ты меньше чем Мальчик-с-пальчик, и прав у тебя с его… гм… скажем так, нос! Ну и последнее – Кларку и Розку пристроить. Это была сверхцель, необязательная, но весьма и очень желательная. Потому как маменьку жалко! Бьется она тут с ними, действительно бьется… с девушками вообще очень тяжело. Золушка посмотрела на себя в зеркало и вздохнула: особенно если их три и две из трех – это Клара и Роза!
Мир номер три. Прошлое. Косая обоссалась
Меня избили той же ночью. У меня не было денег, и я изо всех сил старалась смотреть им прямо в лица – чтобы мне поверили. Но из-за врожденного косоглазия это получалось из рук вон плохо.
– В глаза… в глаза, ты, сучка малолетняя, смотри, когда еще раз врать соберешься!
Да, и еще: меня звали Мирабелла. Алла была права – лучше бы я назвалась другим именем. Или просто половинкой имени. Мира. Или Белла. Или даже не имеющей ко мне никакого отношения Мариной… почему бы и нет?
Когда погасили свет, я вытянулась в холодной постели, неосторожно решив, что все уже позади: и допрос с пристрастием, и хмыканье, и тычки-щипки, заставлявшие меня вертеться волчком среди обступивших: «Ой, смотри… Мирабелла! Принцесса недорезанная! Из королевства косых зеркал, хи-хи-хи!..», «Лучше сама отдай. Найдем – хуже будет!..», «Ты чё такая страшная, уродка?!» – что продолжение этого отложено хотя бы до утра. А сейчас можно просто уснуть… или не уснуть – но просто лежать и чувствовать темноту еще одним, вторым, более спасительным, чем первое, одеялом…
Второе одеяло накинули, укрыв меня с головой, но это была отнюдь не темнота. Это было просто еще одно одеяло. Поверх которого посыпались уже настоящие удары, а не тычки исподтишка. Я охнула и закричала, но кусок тряпки впечатался мне в рот. Меня ткнули головой в подушку и крепко держали, пока чей-то кулак с жуткой монотонностью бил и бил по моим цыплячьим ребрам.
Я дергалась, пытаясь инстинктивно свернуться в клубок, вжать голову в колени, но два одеяла – мое, данное мне на все то время, что я буду здесь, время, которое, наверное, никогда, никогда, никогда не кончится!.. о господи… и я никогда, никогда, никогда отсюда не уйду! – и другое… Два этих чертовых одеяла словно тоже сговорились против, они не давали свернуться, уйти, укрыться – о, какой горький каламбур! – и меня поверх них, и сквозь них, и так, как будто их и вовсе не было, терзали, пинали в лицо, в голову, в живот, в то место, где прикреплялась моя вялая птичья шея… Кто-то хрипло выдыхал: «Н-на! н-на! н-на!..» Кто-то проехался кулаком по моим ощетинившимся позвонкам, кто-то ругался, ушибившись о мой же локоть, и наподдавал с новой силой… Меня рвали в лоскуты, хватали за руки и ноги, выворачивали, пытаясь сломать, пальцы, выдергивали через одеяла мои жидкие космы: не дала, так получи, получи, получи, получи!..
Это длилось бесконечно: сейчас я не просто вспоминаю – я пытаюсь передать весь свой детский ужас и длящийся, длящийся, длящийся без остановки кошмар одним длинным предложением. Я не знаю, как надо и можно ли так писать и как на это нововведение посмотрит литература – и нововведение ли это вообще? – но теперь, когда я мысленно снова оказалась в той спальне и хватаю ртом воздух, как и тогда, не в силах даже вдохнуть, мне плевать на все новшества и все каноны!!!
Я упала на пол, слюнявый комок одеяла вывалился из моего рта, но кричать я уже не могла… или же приняла их правила и попросту не посмела? Или подумала, что умираю, или потеряла сознание, или… или… или!..
Со мной происходило все это разом. Я лежала на полу. Второго одеяла не было. Мое – то, которое мне дали и за которое я должна была теперь отвечать: на постели нельзя было лежать днем, есть, играть, – это самое имущество, вверенное мне, было грязно, изорвано и мокро. Мерзко мокро. Потому что я описалась.
Скорчившись, я лежала мокрая и дрожащая, не в силах пошевелиться – от боли, от ужаса, со сломленным духом. У меня не было денег, чтобы им отдать, и меня звали Мирабелла. Я не умела смотреть людям в лицо, потому что мои глаза меня подводили. Как подвел только что мочевой пузырь.
Скрипнула дверь. Щелкнул выключатель. Под веками поплыли радужные круги – так сильно я их стиснула.
– Что тут у вас происходит?!
– Косая упала с кровати, – равнодушно сказал чей-то голос, а второй добавил:
– Похоже, она еще и обоссалась!
Мир номер один. Реальность. Возраст, в котором все начинается
– Извините, – сказал я, – простите… я понимаю, что очень поздно, но у меня очень болит голова, и мурашки по затылку бегают… И лекарств я почему-то никаких не взял… и не знаю, какие от этого… от мурашек… Вы не могли бы сказать куда, я мог бы подойти…
– Вы в каком номере? – быстро спросил голос в трубке. – Не нужно двигаться, я сама к вам подойду!
– Видите ли, я в служебном… который без номера… третий этаж, последняя дверь, в конце коридора… с видом на озеро, – зачем-то добавил я, хотя за окном была тьма кромешная, что было и неудивительно в третьем часу ночи.
– Так вы писатель? – спросил телефон.
– Ну… да.
– Пожалуйста, не вставайте и не делайте резких движений. Я знаю, где это. Сейчас я к вам поднимусь. Я сама открою дверь, у меня есть универсальный ключ!
Она явилась даже быстрее, чем я ожидал. Белый халат наброшен наспех, под ним – не то пижама, не то зеленая хирургическая роба, что под последней, я рассматривать не стал. Да и зрение, честно говоря, фокусировалось из рук вон плохо – то ли от головной боли, то ли еще от чего.
Вошедшая доктор стремительно распахнула объемистый саквояж:
– Голова давно болит? Не кружится, в глазах не двоится? Чувство онемения только в затылке? Руки, ноги не отказывали? Не нужно садиться, я все сделаю сама.
Стиснул руку манжет тонометра. Вот оно, оказывается, как правильно, когда у тебя мурашки в затылке: «чувство онемения»! В висках стучало тонко, резко и быстро: тинк-танк! тинк-танк! в затылок, уставший от мурашек, – в два раза медленнее, с потягом – та-а-анк! та-а-анк!
– Ого! – сказала докторица с универсальным ключом. – Двести на сто двадцать!
– Это много? – поинтересовался я, прорываясь через все «тинк-та-а-анк», как сквозь густую патоку.
– Даже слишком! Вот это под язык, – она ловко сунула мне таблетку, – и сейчас укольчики сделаем… Раньше гипертонические кризы бывали?
– Гипертония?… – недоверчиво протянул я. – Нет, такое в первый раз!
– Все когда-нибудь бывает в первый раз. Переворачивайтесь на живот, но не резко… ага, а теперь в ручку! Кулачок сожмите… можете отпускать. Таблетку рассосали?
– Да.
– Вот и славненько. Теперь будем ждать прихода! А пока расскажите-ка мне о себе…
– Я Стасов, – сказал я растерянно. – Лев… э-э-э… Вадимович. Писатель…
– Я знаю, что вы Стасов. – Круглосуточная доктор позволила себе улыбнуться. Улыбка у нее была… милая? Да, милая. И она шла к наспех собранным в хвост каштановым волосам, и явно восточного разреза глазам, и даже к салатовым просторным штанишкам, не доходившим до стройных щиколоток. – Вы мне лучше скажите, больной Стасов, вы сегодня крепкие напитки употребляли? Может быть, волновались? Неприятности? Стресс?
– Э-э-э… ничего такого, – промямлил я. Не считать же, в самом деле, стрессом прочтенные домашние работы? И тот листочек, не имеющий никакого отношения к легковесному заданию, которое они все отработали, и сдали, и забыли… и я забыл. И даже как-то уже немного отошел от шока: когда эту несчастную, косенькую Мирабеллу избили и она описалась. Одинокая, маленькая девчушка на холодном полу чужого дома… дома, к которому надо привыкать, несмотря на все то, что никак не давало это сделать: побои, ненависть, презрение, постоянную, изматывающую травлю…
Меня миновала чаша сия, хотя я сам был не похож на других мальчишек и частенько огребал за это по полной, – но шестилетняя девочка, одна-одинешенька, без родных и друзей?… Я вспомнил, как сегодня вечером все пытался и пытался заглянуть в глаза девушки-богомола, прочесть в них что-то… какую-то отгадку. Это не могла быть она – теперь я был в этом почти уверен, почти на все сто уверен! Оставались лишь какие-то доли процента, допустимая погрешность, но я хотел исключить и ее, и все исподтишка посматривал и посматривал… Ее глаза были безупречно красивы, словно отполированные серо-зеленые прозрачные камни. Они не косили. И отзеркаливали меня, не впуская никуда, даже в эти ничтожные, допустимые доли погрешности. Они были совершенны, эти глаза… совершенно непроницаемы!
– Незапланированные нагрузки?
О да! Весьма незапланированные… Как и этот листок, прикрепленный позади обязательного, ни к чему не обязывающего задания. Листок с еще одним мучительным рассказом, переданным с такой поразительной точностью, что у меня перехватило дыхание. Сзади, на чистой стороне листа с описанием сцены избиения было написано от руки: «Знаете, вы были правы – если начать, остановиться уже невозможно».
Еще я вспомнил предварившее все сегодняшнее: мерзкое жужжание бракованного дневного света, визг металлических ножек по плитке и это «я бы вдул», в одно мгновение взрезавшее какую-то важную грань, отделяющую прежнего меня от меня нынешнего, и вызвавшее обвал… обвал чего? Я не мог этого объяснить, я как будто перестал владеть связной речью – речью со всеми ее нюансами и тонкостями, где все регламентировано и разложено по полочкам, где мурашки – это не совсем онемение… Мурашки – это когда металлом по бетону, песком по стеклу, детским острым кулачком по детским же ощетинившимся ребрам… Гипертонический криз? Разве случается такое просто потому, что прочел какие-то распечатанные на принтере слова? Трудно поверить, особенно человеку профессии, так же строго регламентированной, точно сосчитавшей, сколько костей в скелете и через какое до секунды определенное время делится оплодотворенная клетка! Разве можно объяснить все это ей – этой, в белом халате, круглосуточной, безотказной, как хорошо отлаженный механизм, просыпающийся от малейшего толчка, кодовой фразы «у меня очень болит…». У меня действительно ОЧЕНЬ болело… болели все эти прочитанные СЛОВА, наверное, просто не умещавшиеся в моей голове, забитой скопившейся за годы тридцатью двумя томами спрессованной трухи! Поэтому стучало, болело, и сейчас мне помогут – выбросят, вычистят это вон… чтобы осталось только мое, привычное, чтобы больше никаких мурашек… никакого тягучего скрипа по стеклу, металла по бетону…
Боже, как хочется с кем-то об этом всем поговорить! Но я не стал даже пытаться что-то объяснять этой деловой колбасе с тонометром и кучей шприцов, заправленных панацеями на все случаи жизни и не-жизни. Хотя она вроде и должна понимать толк в границах живой и неживой материи, когда одно стремительно перетекает, превращается в другое?… – Я потряс головой, звон в которой постепенно сменялся просто однотонным гулом. Незапланированные нагрузки? Что все-таки на это ответить? И я сказал:
– Да вроде нет…
Ее это, похоже, вполне устроило.
– Бессонница? Спите хорошо?
– Сплю хорошо, – согласился я. – Разве что кофе пью многовато.
Она бросила взгляд на стопку использованных стаканчиков, вставленных один в другой, и припечатала:
– Ага! Это что, все за сегодняшний вечер?
– Ну… в общем-то, да.
– Угу… Как вас вообще на части не разнесло, удивляюсь! Кофе тут хороший, настоящий. С кофеином. Который в вашем случае должен быть строго дозированным!
– Бальзак тоже пил очень много кофе, – попытался оправдать свою жадность к халявным напиткам я.
– Я в курсе про Бальзака. Еще он страдал ожирением и очень мало двигался! Да и как писатель он мне не очень!
– Просто он уже не в тренде, как сейчас говорят. А вообще писатели все мало двигаются… мне так кажется… работа такая. И потом, вы сами сказали: лежите, не двигайтесь, – попытался пошутить я. Но она только хмыкнула, подняв вверх тонкого рисунка, но тоже какие-то восточные, как и глаза, брови и велела:
– Давайте померяем. Ага, уже лучше… верх сто семьдесят!
– А какой должен быть?
– А какое у вас рабочее давление? Знаете?
Я пожал плечами:
– Никогда не интересовался, наверное, как у всех…
– У всех – разное, – отрезала она, но затем смягчилась: – Вы совершенно себя запустили. Сердце, смотрю, тоже пошаливает. Сколько вам лет, Лев Вадимович Стасов?
– А это не праздный интерес? – Мне явно полегчало, если я уже зачем-то пытался флиртовать с салатовыми штанами.
– Совершенно не праздный, – заверила доктор с восточными корнями. Теперь эти корни явственно просматривались в изяществе ее пальцев с ненакрашенными, коротко остриженными ногтями, безупречно овальными. Голос же был, напротив, безо всяких скруглений – сплошь острые грани и углы. – Я должна заполнить карточку вызова.
– Сорок пять, – ответил я, глядя, как она споро собирает использованные шприцы и пустые ампулы.
– Обычно в этом возрасте все и начинается! – заверили меня.
Мир номер два. Вымысел. Три желания
Волк выскочил из-за дерева внезапно. Красная Шапочка охнула. Обычно Волк поджидал ее километра через два, в чаще, и поэтому она шла, беззаботно размахивая веточкой и сдвинув бейсболку козырьком на затылок.
– Ты что ж себе позволяешь? – злобно прорычал Серый.
– А?… – пискнула Шапка. Хотя Рыбка теперь обреталась у нее, на мгновение ей стало по-настоящему страшно.
– Ты свою бабку за Кощея выдать не хочешь? – издевательски осведомился Волк. – Хорошая была б парочка! Обое, блин, бессмертные! Чё такое? У меня все графики к чертям летят! Я что, по сорок раз на дню это чудо нафталиновое жрать должен? Чума! Ты ей намекни, чтоб она хотя бы меновазиновой растиркой не пользовалась!
– У нее радикулит! – с вызовом сказала Красная.