Много чего насобирал Андрей в свой блокнот, но теперь ничего не выходило. Ну, вот пишет он, как Михеич морщил и без того в двойном слое морщин лицо и рассказывал о Ваньке-душегубце, а … Не то. Цирк.
Так, а почему нет? Он что «Бедную Лизу» пишет?.. Цирк и должен быть… Но ведь живые люди…
– Идет оно все!.. – Сказал вслух Лыков.
Решил отложить до понедельника. Что-нибудь, как-нибудь…
И уже встал, чтобы уйти, как послышался дробный перестук каблучков по коридору.
Это панически бежала, оставшаяся один на один с выпускаемым номером газеты ответственный секретарь редакции Антонина Бескова: юная, стремительная и, судя по смятению в каблучковой дроби, находившаяся в отчаянном положении.
«Сейчас будет приставать», – с двойственным чувством – уныния и воодушевления – подумал Лыков.
Он был не против приставаний девушки еще только вливавшейся в их коллектив, но уже обратившей на себя внимание энергичностью, высокой коммуникабельностью и развитой адаптативностью в профессиональных вопросах, высокой же грудью, увлекательным силуэтом фигуры и качественной одеждой, что было особенно заметно в условиях замены фирменного советского дефицита – дешевым обильным ширпотребом.
Приятно поговорить с ней. Тем более, наедине. Тем более, если бы она пристала.
Она и пристанет, но по другому поводу. В этом чутье профессионала Лыкова подвести не могло.
В миг лыковского интуитивного проникновения в ткань жизни, широко распахнулась дверь, и в нее впорхнуло-вскользнуло очаровательное светловолосое творение, заигравшегося в сексапильность Создателя. Творение ничем не походило на ответственного работника, в том числе и на ответственного секретаря. Поместили Бескову на эту большую должность уж конечно по блату. Это все знали, и каждый к этому относился по-своему. Лыков философски: «Прелестна».
– Фу! Хоть ты здесь!
– Все пропало? – определил ее состояние и общее состояние дел Лыков.
– На первой полосе дыра сорок строк и – никого!
– И ничего?
– Конечно. Через двадцать минут сдавать и… Ну? Андрюш? Миленький наш писатель!..
– Исключительно ради вашей молодости – информашка двадцать строк.
– А еще двадцать? Я с ума сойду!
– Это лечится. Правда, без последствий не остается.
– Ну!..
– Какое свинство. Неужели во всех кабинетах – ни одной живо творящей собаки?
Она покачала головой:
– Только ты!
– Как? – Переспросил он и, видя ее заминку, добавил: – Ну, сказала сейчас – как?
– Только ты.
– Нет. Как в первый раз.
– Только ты!
– Хорошо… Только – я…
Он улыбался довольный. Она не понимала.
– Как это?
– Да так это. Все. – И вспомнил про сорокострочную дыру: – Нет, ну это!.. Безусловное ротозейство с моей стороны сидеть тут в пятницу после обеда.
Но устоять перед сиявшими глазами, сыпавшими из-под черных ресниц голубые искры, Андрей не мог. Как это было приятно: «Только ты!»… Да и деваться некуда. Придется писать.
– Тошенька, ты очаровательна! – Решил он хотя бы подмылиться, раз уж так все идет: – Надо признать, пятилетка университета тебя не измождила.
– Мождила-мождила да не вымождила?
– Умгу. И разукрасила всесторонне. Обозначила знания в нужных местах.
Бескова показала на лоб – тут?
Лыков двоекратным несогласием носа, перечеркнул андреевским крестом этот нелепый ее лоб:
– Ниже.
Палец перешел на губы.
– В том числе. Но и еще ниже.
– Ну!..– Она сделала строгие глаза, ставшие от этого ярче.
– Ладно, гуляй дальше, – удерживаясь от дальнейшего сползания вниз, сказал он, – не сбивай меня с мысли розовостью своих прелестных щек. Я бы даже сказал – щечек.
– Только информашка не нужна. Нужен вопрос-ответ. По плану.
– Да провались он!.. Уже все спрошено. И на все отвечено!..
– Это – тебе. А вот люди интересуются.
Бескова исчезла, круша дробными ударами двадцатилетней резвости ножек и без того отщелкнувшуюся масляную краску ветхих редакционных полов. Новая власть охотно использовала местные СМИ, но платить за это не хотела. Хоть тоже жди победу коммунистов на выборах.
Андрей глянул ей вслед и подумал в самых ласковых и нежных выражениях нечто такое, о чем в газетах не пишут.
А ему сейчас предстояло писать в газету. Значит, нужно думать о другом.
Лыков потянулся, «поскрипел» телом и стал изобретать вопрос-ответ из информации о том, что по наблюдениям экологов раков в реке стало меньше. Он уже написал заголовок: «Кто съел раков?», когда из отдаления донеслось:
– Андрей! Заверстай, пожалуйста, сам. Светлана Васильевна убежала.
– Марафонцы хреновы…
Он скрепя сердце написал вопрос от жительницы их поселка Екатерины, 32 лет: «А правда ли, что в нашей речке стало меньше раков и куда они делись?», а далее ответ: «Правда…» Потом дело пошло легче. Хотя все равно раком.
– Раки – это к драке, – проскрипел себе под нос Лыков, перебрасывая «вопрос-ответ» на главный компьютер.
Затем повернулся на стуле и пальцем постучал по клавише, стоявшей в кабинете с незапамятный лет, ундервудистой на вид – черной, с несгибаемо-литыми никелированными стержнями полозьев, стройно-высокой, точно на цыпочки привставшей, – печатной машинки «Optima». Литера замелькала, растворилась в воздухе, и по резиновому валику покатились приятная дробь. Сто лет машинке, а она как живая.
Пока лента терпела, Лыков печатал на машинке то стихи, то какую-нибудь литературную мелочь. Она помогала ему. Она была внимательна, нежна и поэтична. А потом лента изодралась в лохмотья, стала путаться, мазать, собираться комком… Кончились поэтические вечера.
Другой ленты взять было негде. Лыков подумывал изготовить ее самостоятельно, но дальше дум дело не шло.
«А что бы, если бы слегка?..» – само собой пронеслось в голове нечто не отчетливо сформулированное, когда он пошел к Бесковой, чтобы принудить саму ее заверстывать «вопрос-ответ»: нечего барствовать с юных лет.
На вопросительной форме этого «А что бы…» особого акцента не делалось. Так, были некоторые колебания, но они отступили, как только он вспомнил точки сосков, упруго скользившие изнутри по тонкой ткани розового трикотажа. Даже в животе похолодело.
Был такой момент, когда женщины нового мира СССР-России конца восьмидесятых – начала девяностых годов двадцатого века освободились от некоторых деталей туалета и совершенно запросто давали воображению мужчин (и примкнувших к ним отдельных женщин) благодатную почву для фантазий. Но это когда уже было! А эта, глянь ты, что хочет, то и ворочит…
Андрей, войдя, небрежно ткнул пальцем в экран компьютера и склонился, зайдя за стол Бесковой, к самому ее стулу:
– Открывай. Смотри.
– Заверстал?
– А как же. И заверстал, и отправил в типографию, и напечатал, и разнес газеты по домам…
– Ну, ладно, хоть написал. Тааак… Почитаааем.
Была – не была: рука Лыкова легла на плечо девушки, не столько интересовавшейся тем, куда делись раки, сколько прикидывавшей, как встанет «вопрос-ответ» на полосе. Он пригнулся рядом, тоже изучая экран.
Пальцы скользнули в круглый трикотажный вырез. Самую малость. А лицо оказалось где-то у самых волос, пахших сухо и травянисто.
«Вполне невинно,– решил он. – Не с поцелуями же приставать ни с того, ни с сего?»
Чем же они пахнут? Чем-то луговым. Нет степным. Нет…
Очевидно, лучше бы было вначале пройти поцелуи, а уж потом лезть с руками к юному секретарю, волосы которого пахли лугом, степью, лесом и горами. Всем на свете. И еще коноплей.
Да он и не хотел ничего такого… Он хотел слегка, по касательной. Нежненько.
А уж когда рука пошла вниз, под ладонью проступила косточка ключицы, внутренне охнул. «Ох, зря! Ох, дурак!..» Не вышло нежненько. Грубенько получалось.
– Ой! – ударили снизу голубые, покруглевшие глаза.
– Живу я тут,– сказал Андрей и зачем-то шевельнул пальцами.
Затем склонился еще ниже и легонько, почти невесомо поцеловал Бескову в щеку.
– Жалко раков?.. А ресницы у вас, Антонина Васильевна, черны и блестки, как хвост михеичева петуха.
– Какого петуха? – лицо ее и без того розовое еще больше порозовело от смущения, она потянула плечо книзу, тактично пытаясь освободиться от бесцеремонной руки.
– Петуха Михеича – деда Мухина из Осиновки. Хвост у него черен!.. Не у деда, у петуха. Вот как ресницы у тебя. И наоборот.
Рука скользнула чуть глубже (вот зачем?), и пальцы из пике стали плавно выходить на полугоризонталь, нежно касаясь основания грудей.
К чему эти прыг-скоки? Куда…
А какая нежная кожа. Какая гладенькая.
– Не надо,– поежилась Бескова.
Кажется, у нее даже зубы чуть стукнули от морзца, прошедшего меж ровненьких, оттянутых для осанки назад лопаток.
– Петуха?
Нужно было выпускать шасси и опускаться на землю. Точнее, делать мертвую петлю и возвращаться на обратную траекторию, вылетать из-под розовой скользкой материи, под которой без всякого движения покоились посторонние его пальцы.
Но Лыков не мог! Рука потяжелела и перестала слушаться. Она отнялась. И перестала чувствовать не то что нежность и тонкость кожи, но даже и ее теплоту.
Взять бы ее оторвать и выкинуть.
– И петуха, – услышал он, – и вот… руки.
– Руки? Хм…Чуть распустил ее, по-дружески, а уж вы с претензией. Опять же обстановка. Чувства. Когда еще случай представится? Не сидеть же тут каждую пятницу после обеда? Это – никакой страсти не хватит.
Но руку все же убрал, угловато скособочившись. Просто так – по-человечески – приподнять ее не получилось.
– Прям, как в… спину раненый боец, – выдавил он с трудом. И через силу продолжил ненужную беседу:
– Сглупил. Нужно бы начать с лирических строчек.
– Нужно бы.
– Я тебе разве не нравлюсь?
– Нравишься,– она улыбнулась слегка. – Глаза. И нос.
– Не тяни. Прислушайся к словам искушенного человека. Не-тя-ни. Нужно быстро решить и быстро решиться.
– Лыков, ты же семейный человек,– она уже справилась с растерянностью и смущением и была улыбчива, озорна и… слишком молода. Глаза ее вновь неудержимо блистали голубыми огоньками.
– Н-да,– Лыков отступил от стола и принял глубокомысленный вид: – Семейный-то – семейный, но человек. Ну, я пошел, не насиловать же тебя, в самом деле. Хотя и стоило бы… Кричала бы?
– Да. Но не очень громко.
– Поздно каяться. Ладно, меняю натиск на обволакивание. В нежном возрасте и я был глуп и осторожен.
От двери добавил:
– Мне не себя жалко и не тебя. Их вот,– он протянул руку: – Скромную руку и нежную грудь… Милая Нюся, меня не забудь.
И вышел, сохраняя на губах все более и более деревеневшую по ходу последних слов улыбку.
В коридоре лицо его перекосило. Отойдя несколько шагов, он даже остановился и плюнул сухим плевком в многострадальный с растрескавшейся краской пол. Горячая волна пронеслась все из того самого проклятого живота, в котором совсем недавно гнездился щекочущий холодок, – к вспыхнувшим под ударом крови ушам, вмиг опухшим и в ту секунду менее всего способным воспринимать великие истины.
А Бескова сидела, не видя перед собой ничего. Голова закружилась. От слов Лыкова – никогда не говорившего серьезно, «любимца» и «шалопаестого умницы», от его последнего взгляда, в котором в этот миг не было улыбки (было напряжение и еще что-то, мгновенно вошедшее в ее глаза и позвоночник), – от всего этого у нее вдруг вспотели руки, и теперь вот дрожало выше коленей. Ляжки. Она сама произнесла это слово про себя, проводя ревизию ощущений. И само оно – грубое и изживаемое интеллигентными людьми – показалось ей сладким, возбуждая откровенностью.
«Вот так да! Прямо хоть догоняй. Но нельзя же… Он хоть и смешной, но такой серьезный».
Она проработала в редакции около трех месяцев и со всеми вела себя уже по-свойски. В том числе и с Лыковым. Но иногда почему-то боялась при нем лишнее слово сказать. И вот тут такое.
Дааа… Дела. Как хочется к нему!
«Развратная особа, – решила она о себе. – Крайне. Беспредельно… А он какой-то и, вправду, особенный. С другими не спутаешь. Не то чтобы красавчик, но… в глазах весь мир».
Она осталась чрезвычайно довольной определением, данным Лыкову (очень точно, поэтично, как из романа с психологией) и тем, что вывела на чистую воду свою «развратность»: теперь ее можно было контролировать.
Какой этот Лыков милый! Хороший-хороший.
А дрожь все не проходила.
2
Ничего из трепетных чувств девушки не почувствовавший Лыков в своем кабинете ожесточенно щелкал ногтем большого пальца о зубы и думал ни о чем. В голове все еще было горячо. Обрывки чувств и мыслей Андрей даже не пытался связать воедино. Мужское начало его было уязвлено. Он, в силу природного максимализма, впал в крайность и воспринимал случившееся, как уродливую форму ущербности своей личности в целом. Именно уроды вот так лезут с руками, и так же по ним получают. Он явный урод на постоянной основе.
Как все мерзко!!! И страдает он как идиот, как гимназистка. Да еще хуже! Как гимназистка, не сумевшая скрыть на первом балу прыщики за ушами. Только зря в пудре измазалась.
И тут же раздражался еще больше: «Знаток гимназисток!» Что, гимназистка – лошадь, за ушами прыщики прятать? В смысле, что у нее такие уши?.. И разозлился еще больше.
Вздохнув глубже, он уставился на экран, и само воспоминание об Иванах ему показалось невыносимым.
– Ууууу… Ух.
От выхода долетело:
– Андрюшенька! Пока!
Издевается.
Он только скривил губы, искоса пронаблюдав за собой в зеркало.
– Дураку за тридцать. А то и под пятьдесят… Демоническая личность! «Андрюшенька…» Неплохо звучит. Особенно, если шепнуть ее голосочком и ее губками на ухо. Ему.
И тут же вылезли на внутренний экран мохнатые уши лошади. Или осла.
Вместе с тем подумалось: «Хоть бы Женька была здесь».
Женька Савенко – по его же собственному определению – «поносный корреспондент». Не потому, что она поносила всё и вся в своих статьях, или, допустим, у нее был плохой кишечник. А потому, что слишком уж точно соответствовала характеристике: запор мыслей, понос слов. Была она старше его на семь лет, с довольно милым, украшенным ярко-синими глазами, но с каким-то вечно переутомленным лицом. И грудь у нее тоже была вялая. Нет, не вислая, не дряблая, напротив – полная, но какая-то скучная и тоже уставшая, безразлично висящая в укромности атласа непробиваемого отечественного бюстгальтера, времен успешного освоения космоса СССром. Впору к ней был и зад, все в том же практичном и крепком нижнем белье. Кстати, как выяснилось со временем, очень полезном для здоровья.
Так случилось, что Андрей знал это белье, хотя и не знал о его полезных свойствах.
Знание привело к мысли, а не такие ли трусы сжевала председательская свинья? Чего же тогда Ивану Никифоровичу было суетиться и стрелять в нее из ружья? Она бы и так сдохла.
Она хоть и свинья, но переварить такой отрез мануфактуры… Вряд ли. И был бы наш фермер чист перед соседом, и не лишился бы бычка, которому вслед за убийством дорогой на рынке свиньи и вследствие нанесенной обиды Иван Иванович, не гляди, что номенклатурный работник, проломил колуном голову.
Закончив размышления, Андрей встал, решая на ходу: бросить ли редакцию открытой до прихода технички или поискать замок? И тут же хлопнула входная дверь. Он узнал мягкий и тяжелый, чуть пришаркивающий шаг Савенко.
«Легка на помине, неужели будет долго жить?»
В действительности его не страшила ее долгая жизнь, и касалась опосредованно. Но он был раздражен. Не кусать же прохожих на улице. Злился на все вокруг.
Но и злясь, он чувствовал в сердце еще что-то. Мягкое, теплое. Пум-пум-пум… И куда-то – по груди к щекам, к глазам. Щекоча, согревая, гладя… Это другое уже убежало домой.
Она вошла, увидев его в приоткрытую дверь, вздохнула устало и села на стол, чуть скрипнувший под напором тела, уже знавший и этот зад, и эту спину.