– Намоталась, сил нет.
Она всегда говорила это. Андрею тоже почему-то казалось, что он намотался. И даже вымотался.
– Никого? – Савенко вздохнула особенно тяжело, с предельной к себе жалостью, изображая лицом не только измотанную, но к тому же и не кормленую лошадь. И даже синева глаз у нее была какая-то не резкая, а расплывающаяся, точно за ней не было человека разумного.
Андрею всегда нравились синие глаза, а такая синева встречалась особенно редко. Но чего-то в них не было. Мысли что ли? Да кому она нужна эта мысль? А, может, задора? Да кому он нужен этот задор…
Глаза остановились на нем выжидательно и чуть прояснились:
– Совсем никого? – зачем-то шепнула Савенко.
Он кивнул и, протянув руку, погладил под юбкой ее мягкое колено. Тело колыхнулось, и грудь подалась вперед. В разрезе блузки засиял желтизной атлас.
– Сияй, Ташкент, звезда Востока…
– Что? – спросила она, уже прикрыв глаза, не понимая его.
– Да так, песня одна…
Мужчина из жалости любить не станет. Особенно, если сам себе в тот момент кажется жалким, недоделанным-недоклеенным, а еще – туда же – пытавшемся при этом корявыми ручками клеить других!..
– Пойдем третьей категорией,– вновь непонятно сказал Андрей и встал так, чтобы их не было видно из окна.
Она не ответила. Не поняла – о чем это он, а спрашивать не стала. Высвободила блузку из юбки, расстегивать не стала:
– Не успеем же, если что.
– Ерунда,– безразлично сказал Андрей,– пока сюда дойдут побриться можно.
От входной двери до кабинета Лыкова и вправду было метров сорок, а дверь грохала, похваляясь тугой пружиной – единственной обновкой редакции за последние два года – так, что в ближних кабинетах с потолка сыпалась известка.
Женька встала у стола, задом к нему. Все было привычно, просто, не нужно было никаких слов, никаких условностей… Как будто условности не бывают приятными! Савенко стала задирать юбку, призывно глядя на него через плечо, изобразив на лице начало улыбки. Затем склонилась на газетную подшивку.
Иногда именно эта простота, отношения, сведенные до примитивизма – возбуждали. Но сейчас… Андрей спокойно смотрел на нее. «Женька! – неожиданно раздраженно воскликнул он про себя, понимая, что совсем не хочет ее. – Бабе сорок, задница, как ламповый цветной телевизор… Женька!»
Он все стоял и смотрел.
– Ну? – позвала она. И хоть бы улыбнулась пошире! Нет, все изнемогает, как лошадь в борозде.
Ему это не нравилось.
– Трусы шила или покупала? – спросил Андрей неожиданно.
– Что? – не поняла Савенко.
– Да вот трусы, говорю, у тебя… Даже снимать жалко. Любуюсь стою. Как творением Пикассо.
– А что трусы? Хорошие. ХБ. Ты что сегодня какой-то?…
– С обеда у меня тема нижнего белья.
Она усмехнулась, но не сразу, а сообразив что-то. Спросила, стоя все так же, навалившись на стол:
– Правда что ли в Осиновке свинья у фермерши трусы съела?
– Правда. Теперь ходит без трусов.
– Да ну! Во, цирк.
Разговор был исчерпан. Лыкову представилось вдруг, как он будет стоять сейчас позади этой женщины, прижимаясь к оттянутым трусам, которые «для скорости» обычно тоже не снимались, как, облапив упавшие на стол большие груди, будет пыхтеть, вторя ей – ровно и машинально, как бегун на длинные дистанции, и в нем все поникло. Планка любви к жизни упала до самого низа.
Он вспомнил, как нежна была шея Бесковой, как ходила под кожей жилка и, сказав громко: «Пока!», легонько хлопнул несостоявшуюся партнершу по, безусловно, мягкому месту, повернулся и вышел.
«Обидится теперь,– пронеслось в голове. – В сущности, она ведь не виновата. Ну, растолстела, обмякла. А ведь была, наверное, красивой, да она и сейчас ничего, только… И глаза, наверное, как у Антошки вспыхивали… Как прочувствованно! Что я – пастырь сирых? Лечить душевные раны. Моральный облик – превыше всего… Антошка. Хорошо звучит. Ласково».
И как близко встает она после этих звуков. Ан-тош-ка.
Все же Андрей вернулся. Он мог по настроению обидеть человека, но, обычно, быстро приходил в себя и сильно переживал из-за этого.
С Савенко столкнулся в дверях своего кабинета. Она привычно-устало, совсем не обиженно взглянула на него:
– Забыл что-нибудь?
– Сигареты.
– Устал?
– Безмерно,– холодно сказал он, злясь на себя за то, что вернулся.– Бессонные ночи, грохочущие дни.
– Так и становятся импотентами,– задумчиво сказала Савенко.
– Именно. Или от длительного пьянства. – Андрей был поражен, но ответил без заминки, спокойно.
Потом, уже выйдя на улицу, подумал раздраженно: «Вот коняга! Ведь на полном серьезе про импотенцию, без подколки. Вербует в свои штаты надорванных жизнью. Еще трепанет где-нибудь, с устатку… Ну, и черт с ней».
Смех и грех. Что мы имеем на сегодня? Гиганту секса пара милых дам – надавала по рогам. Прямо по ним.
Минутой раньше, проходя по коридору мимо не забеливающегося пятна, оставленного на вечные времена стендом, некогда несшим на себе скромные, с подлощенными лицами портреты членов политбюро ЦК КПСС, очень походивших здесь при лучившемся сквозь пыльные стекла окна освещении на апостолов, он решил, что с него сексуальных посягательств достаточно.
3
Сон, как нередко бывало в последнее время, пришел не сразу. Андрей долго ворочался с боку на бок, комкал подушку, но глаза сухо смотрели сквозь веки, продолжая бодрствовать в неурочный час. За окном стояла черная августовская ночь, над крышей сверкали звезды, совершенно не видимые из окна второго этажа. Время от времени срывался с неизвестных высот холодный ветер, деревья под его напором вздрагивали и шумели загрубевшей за лето листвой.
Лыков при бессоннице не имел привычки читать, или считать до ста. Или до тысячи, или сколько придется… Или качаться на облаке, глядя с высоты на его тень, наплывающую на тихие поляны, лески и перелески, озерца и реки – ожидая, когда же замельтешит в глазах. Когда Морфей дунет черной и синей пудры в глаза и за глаза, глубже, а там уж влажная и теплая она зазолотится, забагровеет и, сотлев, погаснет, и погаснет все вокруг. И исчезнет все вокруг. Будто бы навсегда. И это не страшно, и это сладко.
Он ждал эти мягкие облака, эти синие чернила сна… Вот сейчас подхватят, сейчас потекут…
Но пресловутый Морфей не желал этого.
Лыков упорно искал удобную позу и старался гнать от себя всякие мысли. Но они пробирались незаметно из темноты и, теснясь, отталкивая одна другую – то бестолковые, то бесполезные – лезли в голову, не давая покоя.
Жена давным-давно спала, время потеряло для нее всякую значимость, часы превратились в мгновения, мгновения в часы. А он все лежал и лежал, и ясно было, что ни за что не уснет.
Тело налилось противной пустотой, и никак невозможно было расслабиться. По смыслу слова – раз «пустотой», – то не «налилось», а напротив, что-то из него должно было вылиться. Но он чувствовал, что пустота вошла, наполнила. А вместе с ней – противная невесомость. Невесомость, которая, однако же, давила.
Андрей решил обмануть это шыворот-на-выворотское состояние и притвориться сознательно бодрствующим, который, додумав последнюю бесполезную мысль до конца, перевернется на живот и уснет спокойно. Никакой бессонницы!
Глупый организм неожиданно попался в ловушку. А может Андрей и до этого уже спал, не осознавая, и текло золотое по синему… Голова отяжелела, потухли слова и звуки, и только изредка перед глазами проплывали непонятные, не названные образы, которые уже никак не управлялись и не комментировались сознанием: свободные, самостоятельные, вольные…
Андрей удовлетворенно вздохнул и подумал, что спать хорошо. И идти по тропинке приятно. Лес был незнакомым и вскоре кончился, дальше пошла степь, незаметно переходившая в луговину. Далеко впереди виднелась река.
Вдоль берега рос густой ивняк, прогалы в нем забил шиповник и высокая, целыми островками высохшая трава. Андрей туда и направился, рассчитывая этим путем добраться до воды.
По сторонам розовые цветы, с жесткими, одревесневшими наполовину стеблями, подобно кустарнику сбивались в кучи, и лепестки бессчетных соцветий, сливаясь, распространяли вокруг легкое сияние. Даже воздух казался розовым и гудел: нутро этих зарослей было полно пчел, нырявших в разогретые на солнце ароматные устьица.
Лето мешалось с осенью. Было еще тепло и все дышало жизнью, но близок, близок был глубокий сон. Под ногами сухо шуршала трава, трещали кузнечики, голубые мотыльки летели с цветка на цветок, а то вдруг парой начинали биться у самого лица человека, не в силах вырваться из невидимого круга или оторваться друг от друга…
Голубой мотылек опускается долго на синий цветок,
Выбирает, порхает, кружится, светлее цветка вполовину,
Он нежнее, чем каждый его лепесток -
Мотылек голубой с лоскутками небес через спину…
«Хороший сон,– подумал Андрей, – какие удивительно тонкие и нежные слова. Как только я смог их сложить вместе? Надо запомнить, обязательно надо запомнить… Пожалуй, купаться не стоит,– тут же подумал он.– Хоть и солнечно, но август на исходе…»
Присев на бережок, он осмотрелся.
Речка была неширокой, с темной, но чистой водой. Глубокая, она все же не была многоводной, не пугала скрытой мощью. Плавное течение несло редкие пока еще желтые листья, срывавшиеся с деревьев, поднимавшихся высоко на противоположном берегу. Круглые листы кувшинки едва покачивались, наслаждались потерявшим июльскую жгучесть солнцем.
Покой и умиротворение этого неведомого уголка так благотворно подействовали на Лыкова, что он едва не задремал, но тут же решил, что спать во сне глупо.
Неясный шорох привлек его внимание. Он долетел с другого берега. Андрей присмотрелся и замер. Среди деревьев он увидел женщину. Она была близко, почти напротив него, лишь лента воды разделяла их. Что-то поразило Лыкова в незнакомке до такой степени, что он не то, что двинуться, дохнуть не мог. А та, не видя его, спустилась к самой реке и, сбросив обувь, попробовала ногой воду. Улыбнулась, видимо, оставшись довольной, и быстро, одним-двумя движениями собрала волосы узлом на затылке.
Андрей протянул к ней руку, хотел что-то сказать, но губы слиплись, и он никак не мог их разодрать. От напряжения зазвенело в ушах, и тут больно укусил за руку овод. Лыков хлопнул его ладонью изо всех сил и невольно коротко вскрикнул.
Женщина вздрогнула, вскинула испуганное лицо и вдруг как-то неестественно отпрянула назад. Вся сразу, словно бы уменьшившись. Исчезла под ударом черного ветра. Андрей видел его и не мог понять, что это. Померкло солнце, и он проснулся, все еще слыша шипение воздуха.
Ничего почти не осознав, даже не сообразив, что это не ее, а его отшвырнул ветер, он провалился в яму иного сна, придавленного непроницаемой каменной плитой. На мгновение Лыков почувствовал какое-то беспокойство, замерло и заныло сердце, и все исчезло. И для него больше не было времени, часы превратились в мгновения. В одно мгновение, которое тут же и прервалось.
4
Проснулся он поздно, но даже не вспомнил, что была суббота, и потому его разбудил не писк будильника, а солнце.
Лыков выспался, никуда не нужно было спешить, но ему было плохо. Чувство большой утраты, какого-то горя жило в нем. Точно умер кто-то близкий. Самый близкий. Андрей потер глаза и заметил, что ладонь мокрая. Плакал во сне. С чего бы?
Как-то в детстве ему приснилось, что умерла мама и он, подвывая, проснулся весь в слезах. Потом весь день в школе мучился этим сном и, вернувшись, домой, едва дождавшись мать с работы, кинулся к ней прижался к руке щекой и долго не отпускал, испытывая небывалую нежность к этой руке. Вновь заплакал уже не во сне, а мать ничего не могла понять, Андрей же, захлебываясь слезами, просил ее не болеть… Что же, и теперь заплакать? Но о ком? О чем?
Кашлянув, Лыков задумался. На кухне струя воды, ударила в кастрюлю и забулькала. Ночь отвалила, пропуская свет, и в эту щель он увидел тихую речку с кувшинками, покачивающимися на волнах.
Он все вспомнил. Но как-то в общем. Без подробностей. Особенно ее. А ведь он смотрел на таинственную женщину достаточно долго. Платье, лицо… Никакой определенности. Он даже не мог сказать, хороша ли она. Только чувствовал, что жить без нее невыносимо. Стало до того не по себе, что даже страшно, особенно, когда осознал, что сон ушел безвозвратно. Лыкова зазнобило, и он беспомощно повел глазами по сторонам: что же теперь делать?
Посмотрел в зеркало и решил отвлечься беседой с умным человеком:
– Ну что?.. – Только и смог он сказать умному человеку. Да еще «хмыкнуть». Какой к черту умный?
Зазеркальный Лыков ответил ему жалким взглядом и меленькой улыбкой синеватых губ.
– Забавный мертвячок,– произнес Андрей, чтобы больше не молчать. Тишина была невыносима. Зловеща.
Лыков пригладил ладонью топорщившиеся во все стороны волосы, протыкающие многократными уколами зеркало, и вновь заговорил, обращаясь к отражению:
– Молчишь?.. Девица-то тю-тю…
И про себя: «А красивая она!..»
На глаза неожиданно набежали слезы. Он моргнул, и слезы закапали на одеяло. Сумасшествие. И какая – «красивая», если он ее совсем не помнил? Не мог вспомнить.
Как он тосковал по ней! Не видя ее лица, не находя его ни в ком и ни в чем, Лыков почернел, погасли его глаза. Кое-как поборов первые приступы отчаяния, он принялся, как мог, бодриться, но к ужасу своему заметил, что более уже ни о чем не может думать, кроме как о тихой речке, о движении быстрой ноги, перечеркнувшей водную гладь у самого берега. Но ведь даже и самой ноги не удержала его память, и как он не напрягал ее, смог вспомнить лишь забурлившую воду, бросившуюся догонять ступню, да что-то белое, кружевное, порхнувшее низко, над самой пеной.
Лыков взял неделю отпуска за свой счет и засел дома. Редактор, увидев в понедельник его провалившиеся, полные тихого огня глаза, быстро сдался: ему как-то сразу стало ясно, что Лыков совсем не интересуется начавшейся уборкой кукурузы на силос, что его занимает другое, чего он открыть не пожелал, но от чего не отступится ни за что.
Жена искоса следила за ним с нарастающей тревогой. Поворот дела ее озадачил. Андрей рассказал ей обо всем еще в субботу, и поначалу Лена не придала его сну особого значения, хотя и удивилась волнению мужа. Посмеялась даже: хорошо, хоть овод прилетел, жаль не туда впился…
Потом разозлилась, понимая, впрочем, что это глупо, но ничего не могла с собой поделать. Ее уязвляло, что Андрей так сокрушается (и даже не пытается скрывать этого) о «русалке».
Лена не была не то что стервой домашнего масштаба, но даже и просто злой или обременительно-нервной женщиной. Но кто выдержит такое: близкий человек, от которого, что там ни говори, ждешь только любви и внимания, не скрываясь, начинает убиваться о ком-либо еще? Вот и она взбунтовалась и вскоре холодно возненавидела «события у речки», высмеивая каждый вздох мужа.
А он? Разве лучше был? Разве жалел ее? Разве пытался вернуть прежнее? Уже и не верилось, что когда-то, задолго до этой дурацкой речки, все было иначе.
Не верилось в безвозвратность ушедшего счастья. Неужели осталось только ощущение вечной вины, не проходящий холод, который даже в минуты близости не исчезал полностью? Разве это только она одна во всем виновата? Нет, они были двое, и значит, второй тоже в чем-то виноват.
И вот этот сон еще свалился на их головы. Андрей хоть и притих, и стал не таким иронично-занудливым, но еще больше отдалился. В первый день она хоть и не без усмешки еще пыталась сочувствовать ему. Но всему есть предел, а здесь его не предвиделось.
– Ну что, – спросила она его как-то вечером, дня через три,– супружеские обязанности выполнять думаешь или нет?.. Тааак, ясно, силы бережешь.
– Какие силы? – он, похоже, не слушал, что она говорит.
– Те самые. Для русалки своей…