– Ааа…
– Нет, ну, в самом деле! Такой резвый мужчина был, никого вниманием не обходил, собрал всех достойных.
– У нас в стране достойных много. Всех не соберешь.
– Но стремился! А теперь? И Тельцову комсомолочку вечную забыл, и Сашеньку Гольцеву дворяночку дней наших пасмурных тоже. А ведь и Женя, наверное, из употребления вышла. Устали на пару. А?
– И устали и забыл.
– Надо думать, и Бескову отложил, – продолжала Лена. – А ведь наверняка начал присматриваться, все что-то мне тут картины с ее профилем рисовал… Как же, не первый день в коллективе, пора стишки какие-нибудь про Млечный Путь почитать, про глаз волшебное сиянье и губ душистых аромат…
– Было? А теперь пропало! Все по боку. Всех затмила нимфа речная. Заслонила бюстом…
– Бюстом? – Андрей растянул губы в улыбку.
Лену злила эта улыбка. За ней не было ни радости, ни веселья. Ни ехидства даже.
Нужно быть спокойной. Улыбаться тоже, а не кричать. Но она так улыбаться не умела: растянуть губы и выпучить округло глаза. А нормально с чего улыбаться?
Лыков вернул обычное лицо и спросил:
– Иссякла?
– Что?
– Имена закончились?
Лена отмахнулась, тарелка сорвалась со стола и с грохотом разбилась об пол. Оба вздрогнули.
– Фу! – Лена перевела дух.– Сердце чуть не выскочило.
– Видишь, тебе тарелка дороже сердца. Фактически – скупердяйка.
И через минуту, доставая сигарету и цепляя спичку из коробка, уже забыв обо всем, сидел и бубнил-напевал себе под нос из Бернса:
Когда в полях и дождь и снег,
Мой милый друг,
Мой бедный друг,
Укрыл бы я тебя плащом
От зимних вьюг,
От зимних вьюг.
– Кого бы укрыл? – Лена чувствовала, что еще немного и разрыдается.
– Тебя, любовь моя… И всех, кого ты еще называла. Плюс – агронома колхоза «Дума Ильича».
– Агронома?
– Агронома. Не бзди: агроном женщина. Цветущий лотос.
– Еще, значит, и лотос сюда же?
– Но учти, она лично знакома со Стахановым, а я как-то стахановок… – Он скривил нос. – Если бы в ту пору, когда она ночное золото на ефремовские участки таскала, тогда, конечно, возможно. Но сейчас…
– Какое золото?
– Ночное.
– Ка-кое?
– Тебе живописно или так, в общих чертах?
– Врешь все сидишь.
– А ты бредишь. Буровишь.
– Ну, какое ночное золото?
– Блестящее!.. Фекалии. Для рекордных урожаев.
– Какие фекалии?
– Ооо!… – покачал головой.
– Ааа… – поняла она.
– О-о-о, а-а-а… Мууу… Поговорили.
Такие споры-разговоры быстро утихали. Они не могли вымести из комнат угрюмую тишину. Лыков замолкал и думал о своем, Лена переживала, не зная, что делать, как себя вести. Не ревновать же, в самом деле, к сну, к тени?
И все же обидно! В иные минуты под сердцем холодело от недобрых предчувствий, и думалось тогда: да уж лучше Савенко! Это просто, это не страшно. Да и вообще… Савенко, Гольцева, стихи про Млечный Путь – это все так… Ничего она не знала.
Андрей догадывался об истинном отношении Лены к «русалке». Высокомерие и насмешка – выдуманные. Она переживала и ревновала его, не хотела уступать первенства. Не смотря на последний год разлада в семье, Лена в душе верила, что для мужа по-прежнему единственная и самая желанная, что вся его «неверность» – поза, желание досадить ей, ответить болью на боль.
Нынешнее было хуже всяких женек. Что такое Женька-на-минутку в сравнении с этими убегающими от нее глазами? Вот теперь ты уже никто, вот теперь ты уже не нужна больше…
Но как бороться со сном? Оставалось ждать, когда все пройдет само собой, или… или неизвестно чего.
Фантом, влетевший в их дом, казалось, обосновался здесь навсегда. Лыков день-деньской сидел на диване, глядя в пустоту, высматривал там одному ему ведомое, Лена, срываясь, грохала на кухне кастрюлями, ясно осознавая, что этим ничего не изменит. Через несколько дней ей и самой стало казаться, что рядом присутствует кто-то третий.
Телевизор почти не включали, вечерами стало тихо и в этой тишине было отчетливо слышно, как за стеной, в туалете, соседи натужно рявкают задницами в унитаз. Будто целый день они насыщались нездоровой пищей, а вечером шумно расставались с ней.
– Это кошмар какой-то! – Хваталась Лена за голову. – А ты кому опять улыбаешься? Если мне, то я левее.
– Ты знаешь,– задумчиво произнес как-то Лыков, – я вот все думаю, почему я все время знал, что это сон?
– Так бывает. Вдруг догадаешься. Вспомнишь, что спишь.
– Бывает,– согласился он.– Но как-то смутно, мельком. А я все время знал, что вижу сон. И все так ясно стоит перед глазами, точно это было сегодня у нас в лесу. Но лес точно был не наш, я этого места никогда не видел.
– Что ты запомнил? – Лена подсела на диван, найдя возможность хоть о чем-то поговорить. Возникла смутная, ничем не оправданная надежда, что как только он все вспомнит окончательно, то успокоится, может быть даже станет прежним. Ну, не прежнем. Но все же.
Она, вдруг, поймала себя на мысли, что страстно хочет, чтобы он ее поцеловал. Крепко, нежно, как он умеет. Когда задыхаешься… Даже губы ее шевельнулись навстречу… Боже, как целовал он ее, когда она вернулась из роддома! Они укрылись в спальне от гостей… Через полтора года их девочка умерла.
А потом это проклятье, это наваждение. И все рухнуло. Они остались вместе, Андрей бывал временами ласков с нею, но не мог ничего забыть, а она ждала и надеялась до тех пор, пока он не сказал однажды: «Жить с тобой, если хочешь, буду, но детей иметь – никогда!»
Ужасно.
Они жили вместе, почти не ругались: так, препирались иногда от нечего делать. Андрей не укорял, не упрекал, но временами становился совсем чужим. Уж лучше та пощечина – в ту проклятую ночь!
Что за жизнь у них стала? Не хуже, чем у многих. А была лучше. Самая лучшая. При виде друг друга они не могли не улыбаться. Она волновалась, после короткой разлуки, как на первом свидании. И они все целовались, целовались… Почти три года.
– Что запомнил? – Андрей, конечно, не заметил, что твориться в душе Лены и не думал отвечать на движение ее губ.– Все помню. Говорю же тебе… Как будто я только что оттуда.
И принялся рассказывать:
– Полевая дорога. Пыль мягкая, глубокая… Я был босиком! Точно. Пальцы еще… ну, там – снизу – щекотало и пекло чуть-чуть, и пыль между ними фонтанчиками стреляла. А слева от дороги плескалось целое озеро цикория. Как там, на повороте, помнишь?.. Цветы сливались, закрывая траву. И оставался нежный голубой всполох. Или светло-фиолетовый… В глазах у тебя, особенно когда проснешься, и если в комнате не очень яркий свет, такое же твориться – такая же краска течет по серому.
Веки его едва заметно дрогнули, и Андрей вздохнул неслышно.
В самом деле, глаза у Лены были необычного цвета: серо-синие какие-то, и краски не мешались, иногда казалось, что они движутся одна по другой.
Она сидела и молчала. И снова хотела быть самой близкой для него. Боже, как переменилась их жизнь! Почему-то именно в эти дни она все чаще и чаще восклицала эти слова, не способные что-либо изменить. Но почему? Может, теперь Андрей напоминал ей того – былого? Да-да! Только думал не о ней.
Цикорий. Сам он, как цикорий. Раньше были лепестки. Кружились у глаз, у щек… Обтрепало ветром, разнесло, и остались одни хлесткие прутья.
Он ничего не говорил, она тоже молчала. Всколыхнувшаяся нежность толкала Лену сделать шаг, еще ближе, еще хоть чуть-чуть… Не думать, кто виноват. Пусть, она одна. Конечно, она. Но нужно вернуться друг к другу.
– Мы совсем не говорим о себе самих. Вот даже – о снах, а…
Лена не знала, с того ли она начала, правильно ли, но чувствовала, что нельзя упускать шанс, нужно поговорить. Не отношения выяснить, а изменить хоть что-то. Конечно, «что-то» – это слишком мало. Но как жить?
Андрей молчал.
– Не хочешь о нас, тогда давай о тебе. О ней.
– Зачем это тебе?
– Раз тебе нужно, то и мне тоже.
Лыков потемнел лицом:
– Даже так? Хочешь поразить высокой щадящей любовью к людям?
– Не к людям. К тебе, – неожиданно сорвалось у нее. И уже дальше, хоть и с трудом: – Я люблю тебя.
– Любишь. Как прежде! А, может, себя?.. Чего засуетилась? Чего испугалась?.. Смотри, как в тебе загрохотааало! Аж, эхо слышно.
– Зачем ты так? – она не знала что делать. Ничего не получалось.
– Как умею. А ты успокойся. Супруг загрезил грезами! Подумаешь! С кем не бывает? Еще даже не шизофрения. Иррациональное заблуждение ума, и только! Все мы иногда немного грезим. Немного спотыкаемся. Немного заблуждаемся. Подблуживаем.
В глазах ее блестели слезы.
– Ну, вон вы сразу куда, Елена Дмитриевна! В сторону истерик подались.
– Это подло,– она заплакала, уже не сдерживаясь, и слезы мгновенно залили лицо.
– Потоп, – без интонаций сказал он.
– Гад ты самолюбивый, злой дурак! – выкрикнула Лена, и, уже задыхаясь от обиды: – Ты не помнишь ее и не вспомнишь никогда! Ты ее хочешь выдумать – эту девку, а у тебя не получается. И сон ты свой придумал! Чтобы меня… меня…
Андрей белый, с онемевшими губами выдерживал линию:
– Она была. И я ее вспомню. А ты не ори, не пугай соседей. Там им и так… – Он пригнулся, как при артналете. – Прямо война.
Лена плакала, губы ее кривились и тряслись. Тряслись и плечи. Она дрожала и испытывала физическую боль. Плечи ломило, грудь… Она понимала, что нужно уйти, но не могла. Ей казалось, что тогда это уже навсегда.
– Не бы… бы… ло ее,– выдавливала она через всхлипы.
– Не было… Была! Еще как была. Уверяю тебя. Но ты то чего? Эдакая прелестная женщина… и вот… Вон уж и носик припух, и губки поразлезлись. Не переживай, какие твои годы! Найдутся достойные, не злые дураки! Потянут за трусишки…
Она тоненько и протяжно завыла. Андрей встал и вышел стремительно из комнаты, хлопнув дверью. «Гад, гад,– шептал он.– Какая тварь».
Случалось, что он и прежде доводил жену, но тогда были совсем иные причины. Злость душила, и… хотелось – аж живот подводило – всю обиду выплеснуть, ее обидеть и себя же в этой обиде утопить, обвинить, омыть. Ее – обиженную – пожалеть. Хоть так заставить заткнуться измотавшую его, сволочную ревность к случившемуся год назад. К ее измене.
И всякий раз с появлением этого слова думалось, неужели все, что стоит за ним, коснулось и их? Их!.. А так хотелось быть нежным! В слезах жены он, скорее всего, искал былых чувств, и мучился собственным унижением от этого.
Но сегодня ни жалости, ни нежности он не почувствовал. Было противно, он испытывал гадливость и хоть обозвал гадом только себя, но муторно было за двоих… Ото всего мутило. Казалось, весь мир заляпан дерьмом.
Лыков прошел в спальню и повалился на кровать. Его уже и самого потряхивало.
Сильно зачесалась рука пониже локтя. Он раздраженно хлопнул по свербящему месту, и что-то ему это напомнило. Ожесточенно растирая кожу, Андрей с неожиданной ненавистью вспомнил о своем сне, о белом кружеве над вспенившейся водой и зло произнес:
– Я вспомню. Вспомню!
Злило и то, что он страдает неизвестно по кому, и то, что страдает вообще. Что ходит, как пришибленный, как придурочный слюнтяй.
Ногти цеплялись за какой-то прыщик, пытаясь сорвать его, зуд никак не проходил.
– Что за… – Лыков глянул на покрасневшую руку. Ну да, овод.
И замер, прислушиваясь к внутреннему эху этих слов. Несколько секунд он лежал пораженный, а после сорвался с места и понесся в зал.
Лена лежала на диване, уткнувшись носом в маленькую ковровую подушку, доставшуюся ей от матери, которая, как семейную реликвию, получила ее от своей матери, и плакала.
Когда дверь рывком распахнулась, Лена замерла, но головы не подняла, ей стало страшно. Андрей не мог так скоро вернуться, и тем более – так шумно. Это противоречило логике их семейной жизни. Мелькнула даже мысль: уж не сошел ли он с ума, и не набросится ли сейчас на нее?
Он не набросился. Крикнул толи испуганно, толи радостно:
– Овод! Вот он!..
5
Вечер был теплый, пыльный и уставший. Люди спешили сделать как можно больше, используя каждый светлый час, которых стало заметно меньше, для того, чтобы заготовить в зиму всякой всячины. Ему готовить было нечего, разве что последнее тепло. На него он и нахлобучил пыльную шапку, не давая прогретому за день воздуху ускользнуть в чистую холодную высь.
Андрей не спеша шел по тротуару, невольно отмечая и последнее тепло вечеров и ту же пыль, поднятую за день машинами: уборка идет. Но все это огибало его, проплывало мимо, сам он брел в отдельном пространстве и рассматривал – кадр за кадром – жизнь со стороны. Она не радовала и не огорчала его, шла себе и шла, и он шагал где-то рядом с ней.
Странный он стал, совсем не тот, что прежде, и все отмечали это, ничего не подозревая о его сне. Пропала его обычная острота, которая если и оставалась еще в газете – в строчках, фразах, словах – то по инерции: тот самый опыт, который не пропьешь.
В общении он стал терпимее, но вместе с этим потерял нечто, утратил ту особенность, что вызывала к нему интерес.
Савенко легко перенесла свою «заброшенность», даже с охотой, взвалив на себя еще одну гнетущую гирю жизни.
Антошка в нем по-прежнему вызывала интерес, но совсем иного свойства. Он и здесь невольно отделял себя от жизни с ее плотоядностью и чувственностью. Ему все меньше хотелось коснуться груди девушки, все столь же соблазнительно круглившейся и с особой тяжестью покачивавшейся под розовым трикотажем, золотистым шелком или темно-голубым мохером, и все больше – по поводу и без повода – говорить ей: «Антошка». Она не возражала, с первого же раза с улыбкой приняв этого «антошку».
– Разве я такая рыжая или так не люблю копать картошку? – Только и спросила она.
– Нет, ты такая же талантливая, как Антошка Чехонте.
– Обволакиваешь?
Но он лишь прищурил глаза, сказал не совсем понятно, что определяет сущность и пошел по коридору. Никого он не обволакивал, никаких целей не ставил. Возможно – по инерции. Приятно было ей это говорить. Он говорил.
Отчего-то Лыкову нравилось это имя-прозвище, как-то приятно щекотали горло его звуки. Он полюбил его и стал употреблять чаще, чем нужно, нередко оно залетало в уши коллег, чутких до интимных оттенков слова. И коллеги решили: Антонина Бескова и есть причина его уплывающего взгляда и увядшей реакции.
Дома тоже многое переменилось. Лена не знала: радоваться ей или плакать. Отношения их стали мягче и даже нежнее, но ее не покидало чувство, что вся эта нежность не для нее, что Андрей, витая где-то там – в своих мыслях и, возможно, продолжающихся, но скрываемых снах, слетает к ней ненадолго, чтобы, коснувшись, ускользнуть вновь. Иногда в постели он был так мил, что она с закружившейся головой и плывущим в сладкой дрожи телом благословляла его странный сон. Но утром, видя присмиревшие глаза Андрея, понимала, что нежность осталась в ночи и даже где-то дальше. Так плохо, так горько делалось от этого, что временами она плакала, закрывшись в ванной.
Сам Лыков, как ни странно, этого не понимал. Он, конечно, не мог не отметить, что его влечет к жене куда больше прежнего, стало случаться, как бывало, он, прибежав на обед, начинал ласкать ее и, теряя голову, иногда даже не успевал донести до дивана. Желтый жесткий палас принимал их без возражений, превращаясь в мягкий и пушистый коврик. Начиная подумывать, а не пуховая ли внутри у него нитка?
Андрей стал особенно страстным и нежным любовником, его с силой первых встреч влекло тело жены. Но разговаривал с Леной по-прежнему мало, о ничего незначащих пустяках, о… в общем, ни о чем.
Сон отдалялся. Приходили, правда, другие, но менее яркие, они скорее напоминали видения, навеянные первым, главным, как его определял сам Лыков.
Шло время, отступила прежняя острота потери, оставив щемящую грусть. Лыков мог теперь достаточно спокойно думать об этом странном явлении, конечно же, выходившем далеко за рамки обычного сновидения. Уж слишком оно потрясло его. Хотя теперь и начинало казаться, что прошло бесследно.