Будь я годом старше, меня бы отправили в кровавую мясорубку Иводзимы. Каких-то шесть месяцев разницы, и быть мне одним из тех мучеников Окинавы, о которых писал Следж Я был на волосок от этой горькой участи, а вместо этого оказался на Сайпане, где мы готовились к вторжению в Японию. У меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить о том, чего я избег на Иводзиме и Окинаве, и о том, что меня ждет, когда мы будем штурмовать укрепленные побережья Японии.
Изрытые снарядами поля сражений прошлого ясно говорили о том, каким будет мое будущее, и печальная судьба испуганных, но не дрогнувших парней, с которыми мы простились, предзнаменовала мою собственную судьбу.
Как бы то ни было, по утрам, лежа в постели, я поглаживал себя, наслаждаясь тактильным ощущением здорового тела. Это было не ленивое самоудовлетворение, которому предаются люди в одиночестве, а сознательная, сосредоточенная инвентаризация всех частей тела. Взять хотя бы одни только руки и пальцы и рассмотреть их в контексте благополучно избегнутой мной Иводзимы. Как известно, после нашей высадки весь берег был завален изуродованными телами, отдельные руки и ноги находили в сорока футах друг от друга, брызги мозгов покрывали котелки и ранцы. Тем, кто выжил, навсегда врезались в память цифры понесенных на Иводзиме потерь — двадцать шесть тысяч убитыми и ранеными (шесть тысяч только убитых). Это население небольшого американского городка. Большая часть ранений приходилась на руки и пальцы — их не спрячешь, они постоянно чем-то заняты, и поэтому особенно уязвимы. Размышляя о том, сколько пальцев было оторвано или изувечено в этой адской куче пепла, я вытягивал средний палец, качал им, гладил его большим, мягко тер о кожу на груди и не переставал радоваться, что легко могу выполнить эти обезьяньи действия.
Еще можно было лишиться руки или ноги. Во время войны на Тихом океане ампутации рук и ног приобрели характер эпидемии. С каким огромным удовольствием я ощупывал тугую, маслянистую плоть бицепса, сжимая так сильно, чтобы чувствовался здоровый напор крови, пульсирующей в артерии, или энергично хлопал по мускулам бедра. Однако радость мгновенно улетучивалась, уступая место глубоко укоренившемуся чувству вины, едва лишь я представлял, что в это самое время кто-то лежит в госпитале с ампутированной ногой и кусает губы от фантомной боли.
Можно получить невероятные увечья и все-таки остаться в живых. В колледже с нами учился парень по имени Уэйд Хупс из небольшого городка в Теннеси. Он был командиром стрелкового взвода на Окинаве и подорвался на мине-растяжке, когда вместе со своей группой проводил рекогносцировку местности в окрестностях разбомбленной деревушки. Уэйду оторвало ногу, и лишь благодаря быстрым и умелым действиям стрелка-санитара он не умер на месте от потери крови. После войны Уэйд рассчитывал стать юристом и, также как его отец, одно время занимавший пост вице-губернатора штата Теннеси, заниматься политикой. Парень он был добрый и сердечный, и вдобавок ему было свойственно типичное для политиков болтливое благодушие. Особым умом он не отличался, но для политика это и не нужно. Что я еще помню про Уэйда Хупса — так это его идиотскую страсть к Джун Эллисон и альбом ее фотографий, который он везде возил с собой, — вероятно, даже на Окинаву. Джун в купальнике, Джун в белых носочках и баварском платье, Джун лучезарно улыбается, обнажая стерильно чистые лошадиные зубы. Я представлял, как он изо дня в день онанирует, разглядывая фотографии своей безупречной возлюбленной. Шарик шрапнели от той же растяжки попал ему в голову, повредив центр речи, и с тех пор он не мог произнести ни слова, ни звука, ни писка. Когда новость про Уэйда Хупса дошла до нашей тренировочной базы на Сайпане, она потрясла нас до глубины души. У инвалида войны хорошие шансы победить на выборах — за него проголосуют хотя бы из сострадания. Но политик без голоса? Это все равно что королева красоты без сисек. В остальном он был полностью здоров, хотя непонятно, стоило ли этому радоваться. Однако каждый из нас думал про себя: он по крайней мере остался жив.
Я слушал, как в кухне гремит посудой моя мачеха Изабель и как по соседству, в ванной, Плещется отец, что-то напевая себе под нос. У него был неплохой тенор, немного дребезжащий, но сильный, и, моясь, он распевал арии из опер Верди, Пуччини и Моцарта, услышанные по радио или на старых пластинках Карузо. При этом он чудовищно коверкал итальянские слова, которые запоминал со слуха. Вообще англосаксам этот язык дается с трудом. Я не сразу разобрал в доносившихся сквозь шум сливного бачка и бульканье полоскания звуках «Dalla sua расе» и «Il mio tesoro». Но чаще это был самодельный итальянский вроде тра-ла-ла-ла-Dio! Или ла-ла-ла-amore!» Мы с отцом обычно завтракали вместе, перед тем как разойтись: я отправлялся в школу, а он на машине вместе с другими такими же белыми воротничками — на свою верфь.
Все это было задолго до смерти моей матери и до того, как отец познакомился с Изабель — дамой, чье появление оставило в моей душе небольшую, но чувствительную занозу. Я слушал, как она возится на кухне. Изабель отлично готовила, и одним только аппетитным завтраком дело не ограничивалось — ее таланты простирались гораздо дальше. У меня не укладывалось в голове, как могла эта строгая, сторонящаяся всех земных радостей женщина, профессиональная медсестра, чей вкус атрофировался от больничной пищи и куриных фрикаделек, которые подавали в кондитерской «Бейд-А-Ви», где она обедала в компании таких же незамужних медсестер, готовить не просто съедобную, а по-настоящему вкусную еду. Я подозреваю, причина тому — мой отец. Не будучи гурманом, он все же привык к традиционной южной кухне, которая в своих лучших проявлениях просто восхитительна, и потому, как я полагаю, сразу дал понять, что рассчитывает на приличный стол. Хотя обычно Изабель не делает ему поблажек, но с готовкой она справилась. Этого у нее не отнять. Лежа в постели и слушая, как мачеха хлопочет внизу, готовя завтрак, я думал о ней лучше, чем в любое другое время дня. Хотя она, конечно, ужасно шумела. Изабель была некрасива и худа и двигалась по кухне с неуклюжей торопливостью. Для меня так и осталось загадкой, как же она справлялась с работой медсестры, требующей, по моему разумению, всей мягкости и плавности движений, на какую способна женщина.
Время от времени я с ужасом думал, что было бы, если бы отец женился на ней, скажем, на пять лет раньше, когда мне было десять. Она бы меня уничтожила. А так, когда они решили скрепить свой союз, мне было уже пятнадцать и сколько-нибудь существенных неприятностей я избежал, поскольку сначала учился в закрытой школе и в колледже, а потом служил в морской пехоте. Дома я почти не жил. Я долго ломал голову, пытаясь отгадать причину нашей взаимной неприязни, но так ни до чего и не додумался. Конечно, миф о злобной мачехе мне известен. Мачеха, по определению, мегера. Чудо, если мальчику или девочке (в особенности единственному ребенку вроде меня) доставалась добрая, любящая мачеха: настоящая мачеха — вредная, злая, жадная, ревнивая, подозрительная, злопамятная и так далее. В определенной степени Изабель как раз такая и была — живое воплощение архетипа. Только горячая привязанность к отцу, которого я любил, несмотря на то что он женился на этой ведьме, удерживала меня от настоящей ненависти и заставляла сдерживать вскипающие в душе чувства. Конечно, я бы мог высказать все, что о ней думал, и навсегда убраться из этого дома, но мне не хотелось огорчать отца, который во мне души не чаял.
Поэтому мы с Изабель обращались друг к другу с ледяной вежливостью, и я старался не заводиться в ответ на ее, как мне казалось, беспричинную враждебность. Со своей стороны она тоже не давала воли негодованию, которое, я уверен, испытывала, глядя на пасынка: ленивого, наглого, высокомерного, мастурбирующего, склонного к алкоголизму, самовлюбленного бездельника, который шлялся по дому в форменных подштанниках, из которых у него яйца вываливались. Видит Бог — учитывая мой тогдашний душевный разброд, мое негероическое, но невероятное спасение, чувство вины и сексуальную озабоченность, я тоже был не подарок. Через каких-то несколько месяцев после моего возвращения мир уже втягивали в другую войну, столь же мрачную и зловещую, как предыдущая, — в «холодную войну», объявленную Уинстоном Черчиллем в каком-то коровьем колледже в Миссури.
Лежа на спине, я сосредоточенно скользил взглядом вдоль своего тела, любуясь благословенным твердым жезлом, удерживающим небольших размеров палатку из простыни, и старательно боролся с желанием развлечься. В конце концов я только символически, почти что ласково, хлопнул по восставшей плоти, оставляя на потом роскошь обладания той частью тела, которая важнее рук, ног, пальцев и даже глаз. И даже мозгов. Особенно мозгов! Кому они нужны! Перед высадкой морпехи дрожали от страха за свое драгоценное хозяйство. Природа поместила его в довольно безопасное место, куда осколки попадали относительно редко, и все же бывало, что молодые люди возвращались с войны скопцами. Я радовался, что сохранил эту часть тела.
Ну, еще чуть-чуть, и эта мысль совпадает с промельком женского тела (могу сказать только, что она совсем раздета). Сквозь прозрачную тюлевую занавеску можно различить лишь смутные очертания, но мое сердце почти останавливается. Это Майми Юбэнкс, двадцати лет от роду, как всегда, в одно и то же время с точностью до минуты, выходит из душа и вытирается перед окном. От дома Юбэнксов до нашего рукой подать. Если бы не полупрозрачная штора, мой зоркий глаз снайпера различил бы мельчайшие поры на стройной попке Майми. Звуки плещущейся воды и веселый голос, распевающий гимны, будили во мне определенные ожидания, однако предчувствия обычно обманывали: она скрывалась за занавеской, и я успевал заметить лишь розоватое мелькание и темную кляксу лобковых волос. И все это под такие воодушевляющие мелодии, как «К Тебе взываю я, Господь» и «В небесных долинах нет печали».
Так продолжалось уже несколько недель. В районе, куда перебрался мой отец, несмотря на потрясающий вид, жили в основном люди среднего достатка. Мой отец не был богачом, но все-таки оказался богаче соседей. Семейство Юбэнкс переехало сюда из отдаленного городка на том берегу реки Джеймс; это были простые трудолюбивые люди, с которыми отец прекрасно ладил, особенно если учесть, что сам он не отличался благородным происхождением. Поскольку у Юбэнксов не было ничего общего с нашей семьей, близость домов немного раздражала. Миссис Юбэнкс постоянно готовила на целую ораву бедных родственников, съезжавшихся к ним со всего города, и запах тяжелой деревенской пищи — окорока, мясной подливки, фасоли и гороха — проникал в наши комнаты. Мы постоянно вдыхали ароматы еды. А кроме того, у мистера Юбэнкса, проповедника, подрабатывавшего в похоронном бюро, была искривлена носовая перегородка, и тихими летними ночами, когда все окна были открыты, от его громкого храпа дребезжали стекла. Отец не мог уснуть и ужасно мучился. Из-за этого он называл мистера Юбэнкса Кинг-Конгом. Мне же не давала покоя Майми Юбэнкс. Несколько лет назад, когда я уезжал учиться в школу, она была неуклюжим подростком, вся в ярких прыщах. А теперь я с трудом узнал ее — так она изменилась. В те дни про сексуально привлекательную молодую девушку говорили «хорошо смотрится в свитере», и Майми вполне соответствовала этому критерию. Ее щеки сияли румянцем, а когда она вприпрыжку бежала по дорожке к своему дому, бросая мне на ходу «Привет!», под кашемиром обозначались соблазнительные выпуклости. С тех пор как я впервые увидел ее после долгого перерыва (это случилось сразу после ее возвращения с летних курсов по изучению Библии в каком-то колледже Северной Каролины), я просто изнывал от желания делать с ней то, чего был лишен во время службы на Тихом океане. Удивительно, что я так долго продержался. Я даже не знал, девица Майми или нет, но поскольку она состояла в обществе молодых христиан-баптистов, то скорее всего была абсолютно невинна, — и тем больше мне хотелось разузнать, так ли это на самом деле. Я твердо решил, что позвоню ей сразу, как только спадет эрекция, и, если получится, приглашу на свидание на сегодняшний же вечер. Конечно, я мог просто постучать к ней в дверь, но я все же немного стеснялся, а телефон обеспечивал безопасное расстояние.
Я бросил взгляд на альбомы, которые просматривал вчера перед сном. Они так и остались лежать на кровати. Мне нравилось перебирать свои мальчишеские сокровища, терпеливо дожидавшиеся в шкафу, пока я служил в морской пехоте. Я вспоминал о них и на Сайпане, и на транспортных кораблях, но больше уже не надеялся увидеть. Теперь, вернувшись из царства мертвых, я был безумно счастлив обрести то, что считал безвозвратно утраченным. Винтовка «ремингтон» 22-го калибра, без единого пятнышка ржавчины, пахнущая оружейной смазкой: я стрелял из нее белок рядом с железной дорогой «Чесапик и Огайо». Переплетенный комплект ротапринтного журнала «Морской конек»: я выпускал его, когда учился в школе. Серебряный кубок за победу в парусной регате: мы с моим двоюродным братом построили небольшой двухпарусный швертбот и выиграли на нем гонку. Двенадцать томов «Книги знаний», изданной в Англии приблизительно в 1910 году. Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я мог бесконечно их читать и перечитывать, подолгу рассматривая фотографии своих сверстников, сделанные на пляжах Брайтона и Блэкпула. На снимках мальчишки играли в крикет и ели что-то такое, чего их американские сверстники в глаза не видели. Далее шли уроки Чарлза Атласа, которые мне раз в две недели присылали по почте. В четырнадцать лет я очень хотел быть сильным, и поэтому заказал (заплатив огромную по тем временам сумму — двадцать пять долларов) дюжину брошюр с указаниями, как без гантелей, с помощью одного только «динамического напряжения», превратить девяностофунтового задохлика в настоящего атлета. Я бросил занятия на второй неделе: надоело стоять перед зеркалом в одних трусах, поочередно напрягая и расслабляя тощие конечности.
Альбом с фотографиями. Словами не передать, как мне хотелось иметь его при себе на Сайпане, когда я томился предчувствием скорой смерти. В этом альбоме жила память о ранних годах моей жизни, фотографии друзей и родителей — и все находилось в десяти тысячах миль от меня, день и ночь дрожащего от страха. Я так долго верил, что никогда больше не увижу этих портретов и уж тем более изображенных на снимках людей, что набросился на дешевый дерматиновый альбом с жадным восторгом. Смотреть на снимки, после того как отменили мой собственный смертный приговор, — все равно что вернуться в детство, где живы все мои друзья. Однако сегодня я не мог избавиться от томления плоти, потому предпочел разглядывать не школьных приятелей, а мою кузину Мэри Джейн. Ростом она была четыре с половиной фута и такая хорошенькая — словами не описать. Всякий раз, когда я наводил на нее фотоаппарат, она бессовестно корчила смешные рожи. Это было в последнее довоенное лето. Почти сразу после смерти моей матери меня отослали на каникулы в Каролину, к тете и ее мужу полицейскому в маленький городок сразу за границей штата. Кроме удушающего одиночества это лето оставило еще одно неизгладимое впечатление: начало гормонального созревания накрыло меня как наводнение — Джонстаун.
Мне только исполнилось четырнадцать. Из того бесконечного лета я помню не многое: как скучал в душном бунгало, как по радио крутили какую-то деревенскую дребедень, с каким благоговением я ожидал вечерней порции мороженого и в одиночестве ходил в кино, — но, наверное, никогда не забуду ту страсть, совершенно новое (я поздно созрел, и тогда еще не занимался онанизмом) и странно пугающее чувство, поскольку моим предметом была горластая малышка Мэри Джейн. Разве можно испытывать подобные чувства к родственнице? Да еще такой маленькой? Ни кровное родство, ни страх инцеста не спасали: я вожделел к своей двоюродной сестре одиннадцати лет от роду, с запахом леденцов изо рта и преждевременно сформировавшейся грудью, которая, хихикая, плюхалась мне на колени в пижамных штанах и вопила: «Мам, а Пол дразнится!» Плохо она понимала, кто кого дразнит и что случилось однажды утром, когда она, вырвавшись из моих крепких объятий, простодушно схватила мой набухший член и спросила:
— Что это?
В панике я ответил:
— Не знаю! — И тут же юркнул в ванную, где и пережил сладкое потрясение первого оргазма.
К счастью для нас обоих, наше совместное проживание вскоре закончилось. Однако этот шумный маленький бесенок на все времена останется моей Цирцеей, а городок Ахоски, Северная Каролина (население четыре тысячи восемьсот десять человек), — моим незабываемым Вавилоном.