Самоубийственная гонка. Зримая тьма - Уильям Стайрон 11 стр.


Я слышал, как отец спускается по ступенькам в столовую, и уже собирался, как обычно, выпрыгнуть из постели, натянуть халат и присоединиться к нему, но тут мне попался на глаза свежий номер «Нью-йоркера», купленный вчера вечером в киоске. Я немного полистал карикатуры перед сном, и теперь, взяв журнал с подушки, заметил нечто ускользнувшее от моего внимания, нечто совершенно невообразимое. Текст выпуска шел сплошным куском, от начала до конца, колонка за колонкой, огибая рекламные объявления; вся история или рассказ, называйте как угодно, тянулась непрерывно и обрывалась лишь на последней странице прямо над подписью: Джон Херси. Я очень удивился: весь выпуск посвящен одной-единственной статье. Я вернулся к началу, к заголовку «Хиросима», и стал читать:

БЕСШУМНАЯ ВСПЫШКА

6 августа 1945 года, ровно в четверть девятого по японскому времени, в ту минуту, когда атомная бомба взорвалась над Хиросимой, мисс Тосико Сасаки, сотрудница отдела кадров компании «Восточноазиатские оловянные изделия», сидела на своем рабочем месте в конторе. Она как раз повернула голову, чтобы задать вопрос девушке за соседним столом.

Я продолжал читать. Из первого же абзаца становился ясен настрой всей хроники: «Взрыв атомной бомбы уничтожил сотни тысяч человек. Эти шестеро оказались среди уцелевших. Они до сих пор гадают, почему остались в живых, когда все вокруг погибли».

Я отбросил простыню и упер толстый журнал себе в живот. Имя Джона Херси было мне знакомо. Морпехи, которым не довелось участвовать в боевых действиях, с ужасом и болью читали в журнале «Лайф» его репортажи об ожесточенных сражениях на Гуадалканале. Он по-прежнему писал тем ясным, точным, сдержанным языком, который запомнился мне по его статье, озаглавленной «В долину». В ней шла речь о судьбах молодых американцев, попавших в эту кровавую бойню. Однако теперь страдающей стороной были японцы. Я не отрываясь прочел пять или шесть страниц: речь шла о женщине, которую звали миссис Накамура. Она помнит, что увидела слепящую белую вспышку, и в следующую секунду дом разлетелся на куски, завалив ее и детей. На этом месте я услышал гудок и понял, что коллеги моего отца сигналят ему с улицы. Я так увлекся статьей, что даже забыл про завтрак. Выпрыгнув из постели, я натянул халат и поспешил вниз с «Нью-йоркером» в руке.

— Доброе утро, сынок. Чем сегодня планируешь заняться? — спросил отец.

Он стоял передо мной в рубашке с короткими рукавами, перекинув пиджак через согнутую в локте руку. Зловещая жара явно предвещала невыносимо душный южный день, который пока только копит силы, собирая облака пара. Над гаванью царило полное безветрие. Парочка электрических вентиляторов гоняла теплый воздух по передней. Пересмешник в ветвях акации завел вялую трель, словно уже обессиленный жарой.

— Думаю, пойду в библиотеку, — соврал я, точно зная, что скорее всего буду в другом месте. — Я еще не одолел всего Синклера Льюиса.

— Ну тогда до вечера, — ответил он. — Пообедаешь в городе?

Это был намек, что меня, как обычно, к обеду не ждут. Многие служащие по старой традиции брезговали грязными забегаловками в городе и на ланч возвращались домой. Хотя на поездку уходило по меньшей мере пятнадцать минут в один конец, либеральная политика руководства верфи предусматривала полуторачасовой обеденный перерыв, и поэтому у отца была возможность обедать в спокойной обстановке, дома с Изабель. Южане, выросшие в маленьких городках, вообще недолюбливают рестораны, и традиция домашних обедов (утраченная на варварском Севере) еще долго сохранялась в таких местах, как, например, Франция. Впрочем, отец догадывался, что я не желаю делить с ним это удовольствие. Учитывая наши с Изабель натянутые отношения, нам было трудно не ссориться за столом, и если завтрак с ужином мы кое-как преодолевали, то с обедом бы уже не справились. На самом деле меня пугало, что завтракать теперь придется в компании Изабель без сдерживающего влияния отца.

— Ну, хорошего тебе дня, сынок, — сказал он и порывисто обнял меня одной рукой, как часто теперь делал. Я просто физически почувствовал, что мне передается его любовь. Иногда мне казалось, что отец тоже все еще пребывает в состоянии легкого шока от того, что я вернулся с Тихого океана живой и здоровый. И это несмотря на твердую веру, что Бог сохранит меня. Ведь я был его единственным «корнем и потомком», как он говорил, прибегая к библейской аллюзии. Отец усердно молился о моем спасении. В письмах на Сайпан он писал, что уверен в моем благополучном возвращении, проявляя тем самым куда больше веры в божественный Промысел, чем я. Еще свежа была боль от недавней смерти жены, и, потеряй он еще и сына, ему бы никогда не оправиться от такого удара. Теперь он обнимал меня с особенным чувством, и я обнял его в ответ. Потом я смотрел, как он спускается по ступенькам к своим коллегам — счетоводам, труженикам логарифмической линейки и арифмометра, благодаря которым стало возможно создание таких морских левиафанов, как «Йорктаун» и «Энтерпрайз» — нашего главного козыря в борьбе с желтой угрозой.

Я на минуту задумался об арифмометрах и вспомнил, как преданно отец любил свое дело; иногда он даже приходил в конструкторское бюро по выходным и брал меня с собой. В одиннадцать летя был в восторге от его работы. Конструкторское бюро занимало просторное помещение со сводчатыми потолками на третьем этаже конторского здания, и из его окон открывался вид на бесконечный индустриальный пейзаж. В будни верфь бурлила, кипела, роилась тысячами белых и черных рабочих, которые в силу привычки или от равнодушия не обращали внимания на нечеловеческий шум. Из машинного и литейного цехов доносилось громкое звяканье; то тут, то там мелькали вспышки сварки, внутренности ангаров изрыгали какой-то непонятный стук и грохот, а краны, парившие высоко в небе, где смутно виднелись силуэты исполинских кораблей, время от времени издавали пронзительные крики. Паровозы сновали взад-вперед, волоча за собою грузовые вагоны; их гудки еще больше усиливали адский грохот. Однако в выходные работы приостанавливались, верфь замирала, словно охваченная оцепенением; в воскресном безмолвии я слышал только щелканье арифмометра, и меня слегка мутило от беспредметного ужаса.

Откуда взялись тревога и беспокойство? Несомненно, виной тому контраст между сумасшедшим ритмом будней и тишиной воскресного дня. Однако сказывалось и само место: мрачные, уходящие вдаль ряды столов, и на каждом — настольная лампа с гусиной шеей, массивная пишущая машинка «Ундервуд» и арифмометр Берроуза. Я тогда еще не слышал о Кафке, «Новых временах» Чарли Чаплина или о сюрреалистических видениях Карела Чапека, но в привычном обиталище отца отчетливо чувствовал гнетущую атмосферу механистичности. Арифмометры разом внушали мне отвращение и завораживали: я мог часами бессмысленно стучать по клавишам, а в это время отцовский аппарат продолжал выщелкивать свои бесконечные вычисления. Я бродил по этажу, заглядывая в другие комнаты с такими же рядами одинаковых столов, настольных ламп с гусиными шеями и арифмометров Берроуза. В мрачном и гулком туалете я вставал рядом со стандартными писсуарами из монументального фаянса; закрыв глаза, вдыхал камфорный запах дезодоранта, прислушивался к журчанию воды. Как я здесь оказался? — спрашивал я себя в экзистенциальном ужасе. Вернувшись, я заставал отца согнувшимся за машинкой, из которой выползала длинная бумажная лента, свисавшая до самого пола. Из окна открывался вид на залитое солнцем бесконечное пространство верфи, огромные груды листового металла, замершие литейные цеха и мастерские, а где-то вдали вырисовывались корпуса недостроенных судов и резные силуэты кранов, похожие на доисторических птиц из «Книги знаний». От этого зрелища меня переполняло чувство собственной ничтожности, и я в который раз задумывался о том, как же мой отец связан с величественными сооружениями за окном. В глубине души я мечтал, чтобы он, к примеру, оказался оператором одного из этих потрясающих кранов.

В этом месяце исполнится тридцать лет с того дня, как мой отец начал работать на верфи. Он всегда гордился тем, что внес, как он выражался, свою лепту в нашу победу. Из открытого окна машины до меня донесся отцовский смех, а затем на высокой ноте: «Нет! Нет!» — в ответ на веселое подшучивание коллег, которым они встречали его каждое утро. На сердце у меня опять потеплело, хоть я и немного нервничал перед общением с Изабель.

Из пластиковой глотки радиоприемника, примостившегося на полочке в «кухонном уголке», донеслось приглушенное кудахтанье утренних известий. Местная радиостанция называлась «ВГМ» — «Величайшая гавань мира» и передавала в основном новости штата. Мы с Изабель обменялись преувеличенно вежливыми приветствиями. Все ее внимание было сосредоточено на французском гренке, который она, очевидно, собиралась подать к столу. Я заметил, что сегодня очень жарко. Изабель ответила, что прогноз обещает девяносто пять градусов. Я заговорил о влажности: главная проблема — высокая влажность. Изабель согласилась, что в сухом климате, например в Аризоне, девяносто пять градусов переносятся гораздо легче. Даже сто, вставил я. Пока мы так беседовали, я не мог не вспомнить один климатологический факт, который мой отец, всегда интересовавшийся экологической информацией, любил повторять во время таких вот периодов жары: наш район, юго-восточная Виргиния, неразрывно связан с глубоким югом, только у нас сильнее сказывается влияние Гольфстрима. Поэтому, объяснял он, в нашем климате хорошо себя чувствуют хлопок и магнолия и даже водятся такие змеи, как водяной щитомордник.

— Приятного аппетита, — произнесла Изабель с почти что искренним дружелюбием, выкладывая французский гренок мне на тарелку и почти одновременно наливая кофе. Доброе отношение меня очень порадовало. Может, мы научимся мирно сосуществовать или по крайней мере не разжигать страсти, провоцируя изматывающий конфликт. Тем не менее я испытал заметное облегчение, заметив, что мачеха уже позавтракала и застольной беседы не предвидится.

Она взялась за мытье посуды, а я — за французский гренок. («Очень вкусно, Изабель!» — воскликнул я, добавив в голос нотку сердечности.) Я уже было собрался снова открыть «Нью-йоркер», когда услышал по радио имя, которое заставило меня замереть в оцепенении. Букер Мейсон. Дикторский голос объявил, что Верховный суд США отклонил апелляцию Букера Мейсона, осужденного на смертную казнь за изнасилование, и сегодня в одиннадцать часов приговор будет приведен в исполнение. Ричмондская тюрьма получила прозвище «Стена», и по радио так ее и называли. Я отложил вилку и уставился на радиоприемник. Про Брукера Мейсона много писали в местной прессе. Его судьба мало чем отличалась от судеб тех бесчисленных негров, которые перед войной отправились в последний путь в ричмондской тюрьме. Обычно за завтраком, уплетая кукурузные хлопья, я с болезненным интересом просматривал до обидного короткие судебные репортажи. Случалось, что казнили белого человека, но чаще всего преступник оказывался чернокожим. Я привык к этим мрачным отчетам, с замиранием сердца читал о таких мелких деталях, как последний ужин (обычно это была типичная негритянская еда-, жареная курица или свиные ребра с баночкой кока-колы или «Доктора Пеппера»), и последние слова («Скажите маме, я ушел к Иисусу»), Я никогда особо не задумывался, допустимо ли казнить людей на электрическом стуле. Горячим сторонником смертной казни я не был, но, воспитанный в пресвитерианстве, сохранил остатки ветхозаветной мстительности, и потому ужасный разряд в две тысячи вольт представлялся мне справедливым и правильным решением.

Сейчас меня волновал аспект, который раньше не приходил в голову: осужденный не был убийцей. Даже государство с этим соглашалось. Мейсон должен был заплатить жизнью не за чью-то отнятую жизнь, а за сексуальное насилие над женщиной. Это, разумеется, ужасное преступление, оно несет с собой боль и унижение и, конечно же, вызывает справедливое общественное негодование. Кара за него должна быть строгой, особенно в таком забытом Богом уголке черного пояса, как округ Сассекс, где Мейсон его и совершил. В тех краях Старого доминиона негры вели себя тише воды ниже травы. В деле не было никаких смягчающих обстоятельств: Мейсон, сельскохозяйственный рабочий двадцати двух лет от роду, обвинявшийся в «преступном посягательстве» (репортерский эвфемизм для изнасилования), не только признал свою вину, но и открыто заявил, что хотел таким образом отомстить за прошлые унижения и издевательства. Его жертва, сорокалетняя домохозяйка, которая к тому же была его работодателем, не получила никаких телесных повреждений, если не считать самого изнасилования: она заявила в суде, что от страха не оказала сопротивления. Защита даже не пыталась выдвинуть предположение, будто она его соблазнила, поскольку признание Мейсона полностью исключало подобную тактику. Он просто хладнокровно насиловал ее несколько часов подряд. Это был тот случай, когда даже лишенный расовых предрассудков белый — которому противно смотреть, как казнят очередного чернокожего, несмотря на явную невиновность или по крайней мере недоказанность вины, — мог с легким сердцем признать: негр виновен, он вполне заслужил путешествие в вечность, туда ему и дорога.

Однако я никак не мог успокоиться, и поэтому с языка у меня сорвалось:

— Господи! Его казнят, хоть он никого и не убивал.

В следующую же секунду я пожалел, что вовремя не сдержался, потому что Изабель резко ответила с кухни:

— Да за такое электрического стула мало! Он убил ее душу!

Затылок у меня заныл от дурного предчувствия. Во время наших споров — некоторые из них едва не перерастали в открытую схватку — я всегда пытался следить за тональностью ее голоса, зная по опыту, что легкое изменение тембра может означать внезапную враждебность, не связанную с обсуждаемым предметом. Слегка обеспокоенный, я прислушался к этому тону сейчас: совсем не хотелось, чтобы дискуссия переросла в ссору. Реплика Изабель показалась мне вполне нейтральной, разговор можно было не продолжать, и все же я колебался, с удовольствием прихлебывая вкусный крепкий кофе, подслащенный кленовым сиропом. Здорово, подумал я, еще раз мысленно простившись с клейким яичным порошком, которым кормили в Корпусе морской пехоты. Меня охватила волна утренней эйфории — ссориться не хотелось. Я решил не упоминать больше Букера Мейсона. Сквозь шум электрического вентилятора хорошо поставленный дикторский голос бубнил новости порта: какие суда прибыли в Величайшую гавань мира и какие ее покинули. Пароход «Генерал Генри Макинтош» с разнородным грузом направляется в Буэнос-Айрес, пароход «Рио Дуэро» с грузом фаянса и пробкового дерева прибыл из Лиссабона, пароход «Фэйрвезер» с грузом зерна и табака направляется в Роттердам, пароход «Уорлд симастер» с грузом угля направляется в Гавр. Липкими от сиропа пальцами я снова взялся за «Нью-йоркер» и открыл на рассказе миссис Накамуры, и тут Изабель продолжила:

— Прежде чем казнить, этому ниггеру надо вставить в одно место горячую кочергу, чтобы он понял, каково было бедной женщине.

— Я тебя умоляю, Изабель, — вырвалось у меня, — вот только этого не надо. Ниггер, конечно, скотина. Можно упрятать его до конца жизни за решетку. Однако давай посмотрим правде глаза. Да, женщину изнасиловали, это ужасно, но она осталась жива!

(Я сказал «ниггер» не для того, чтобы передразнить Изабель, просто, как большинство южан, привык к такому произношению и не вкладывал в него никакого дополнительного смысла. Изабель тоже была слишком хорошо воспитана, чтобы произнести вслух слово «негр» — самое сильное ругательство из всех существующих в языке.)

— Я в принципе не против электрического стула, — продолжил я. — Иногда это бывает необходимо. Но убивать человека за изнасилование — это варварство!

— Ты мужчина, — ответила она горько. — Тебе не понять, какая это травма и для тела, и для души. Она, быть может, до конца жизни не оправится.

Я не стал говорить, что мужчину тоже можно изнасиловать, ведь Изабель как медсестра с опытом работы в «скорой помощи» сама должна была про это знать. Неожиданно для самого себя я произнес раздраженно:

— Ты имеешь в виду участь худшую, чем смерть?

Я немного помолчал, чтобы избитая фраза запала в ее сознание, и одновременно почувствовал, что Изабель тоже взволнована. Она остановилась, так и не вытерев до конца посуду, пальцы у нее дрожали, а широкое, неправильной формы лицо пошло пятнами. Я попытался хоть немного ее умаслить.

— Ты же образованная женщина. Тебе не пристало придерживаться подобных взглядов.

Она уже совсем было открыла рот, чтобы ответить, но замерла, прислушиваясь к радиоприемнику. Передавали сводку последних известий. Букер Мейсон был обречен. Использовав все средства для апелляции, адвокат осужденного — он разговаривал с прессой, стоя на ступенях ричмондского Капитолия, — призвал законодателей штата воспользоваться трагедией Букера Мейсона как поводом для отмены бесчеловечного закона, противоречащего принципам справедливости, провозглашенным такими великими сынами Виргинии как Патрик Генри, Томас Джефферсон и Джеймс Медисон…

Назад Дальше