И вот мы в подвале на Кристофер-стрит, специально снятом для этих встреч. Нет нужды подробно описывать невероятные истории, которые сочиняла Лорел, чтобы провести чудесную летнюю ночь вдали от доктора Либермана и Файр-Айленда, и любовные безумства, которым мы предавались в нашем укромном уголке. Как уже говорилось, в постели Лорел умела все. У нее была привычка комментировать происходящее, которую я всецело одобрял, хоть и не нуждался в дополнительных стимулах, чтобы подхлестнуть слабеющее желание. Впрочем, сейчас камера должна отъехать назад (несмотря на то что этот прием, как мне представляется, лежит где-то между модой и банальностью), поскольку в противном случае на свет родится еще одно пошлое описание разврата, не имеющее отношения к делу. Однако с этой отдаленной точки зрения отчетливо виден не загорелый, туго сплетенный барельеф нашего совокупления (ей, как и мне, иногда нравились зеркала), но полная самоотверженность, с которой я служу своей страсти, словно, подчинив себя потребностям тела, могу уничтожить будущее, утвердить жизнь и победить страх смерти. Сон отложен, на него жалко времени; мы так и не разомкнули объятий; сквозь окно проникает свет зари; наступает утро, затем полдень. В три часа дня мы по-прежнему в постели: плохо соображающие, помятые, исцарапанные, — и только тут я засыпаю на пару минут, а проснувшись, вижу Лорел, наклонившуюся надо мной, всю в слезах.
— Какие же вы, мужики, придурки! — всхлипывает она. — Вместо того чтобы трахаться, вы идете воевать! Нет, у вас точно что-то не в порядке с мозгами!
Еще один раз — долгий, яростный, томительный, — и я в последний раз забываюсь, перед тем как уже окончательно наступает пора вставать. Мы идем в душ, сонно одеваемся, долго и с аппетитом обедаем в одном из лучших итальянских ресторанов на Бликер-стрит и приезжаем на вокзал ровно к отправлению поезда, к восьми ноль-ноль… Конец сценария. Продолжительность: семнадцать часов.
Все это было слишком уж рьяно и неистово, и в какой-то момент мне показалось, что эпитет «самоубийственные», которое я уже тогда использовал для наших поездок, отнюдь не смешон; в строгом смысле слова, суть этих отчаянных вылазок заключалась в тяге к саморазрушению. Возвращение на базу в понедельник утром после очередной поездки в Нью-Йорк было мучительно, и не только из-за половых излишеств: поезд пришел с двухчасовым опозданием, в вагоне стояла жара и нестерпимая вонь, нудно вопили разносчики сладостей и отчаянно визжали младенцы, в глаза бросались безотрадные газетные заголовки, в которых говорилось о больших потерях морских пехотинцев в Корее, к тому же где-то под Ричмондом мы пробили шину и пришлось ее менять под проливным дождем. Возвращаясь с больным горлом и соплями — первыми признаками летней простуды, — я думал (и, кажется, Лэйси разделял мои чувства), что уж лучше Корея, где мне продырявят шкуру или отрежут яйца, чем еще одно такое паломничество. Кости ныли в предвкушении настоящего сна; в полудреме перед глазами вспыхивали красные пятна и проносились тревожные галлюцинации. Я вел машину первую часть пути от Вашингтона до Эмпории, штат Виргиния, а мой спутник тем временем пытался хоть немного поспать. Потом, когда мы ехали вдоль побережья Каролины, за рулем снова сидел Лэйси. Он безжалостно выжимал из «ситроена» последние силы, пропахивая жемчужный полумрак рассвета и ввинчиваясь в облачка пыльного тумана, поднимавшиеся от плоских однообразных полей зеленого хлопка и табака.
Я отчетливо помню, что мне снилось сборище наглых гномов, одетых как в сказках братьев Гримм, которые собрались на пивной фестиваль в осеннем саду. Они делали какие-то знаки, обращаясь ко мне по-немецки, хоть на этом языке я знаю не больше десяти слов. Я что-то им бойко отвечал и приветственно махал рукой, и тут, в разгар бредовых фантазий, мои глаза распахнулись и перед ними предстало сразу два ужасных зрелища: Лэйси спал с полузакрытыми глазами, его руки безжизненно обмякли на руле, а прямо перед нами на дорогу выезжал огромный грузовик с прицепом. Я не знаю — и никогда не узнаю, — какое расстояние было от нас до того перекрестка на окраине фермерского городка, где красный сигнал зловеще и бессмысленно мигал нам из тумана. Знаю только, что мы были на волосок от столкновения, и до сих пор некоторые детали выступают у меня в памяти отчетливо, как на картине-иллюзии. Я помню сам грузовик с мешками удобрений в кузове, выползающий из тумана словно мастодонт; иссиня-черный блестящий локоть водителя-негра, высунутый из бокового окна, и его белые, как яичная скорлупа, встревоженные глаза, поворачивающиеся в нашу сторону; огромную красную надпись «Виргиния-Каролина кемикал» на боку грузовика — какую-то долю секунды все эти осколки восприятия существовали по отдельности, прежде чем слились в один устрашающий образ аннигиляции.
— О черт! Лэйси! — завопил я. От моего крика он моментально очнулся и приложил титанические усилия, чтобы вытащить нас из могилы. До сих пор не понимаю, как ему это удалось: он крутанул руль и резко затормозил — нас занесло. Я услышал его вскрик, визг заблокированных колес и потом мой собственный голос, повторяющий:
— О черт! Лэйси! Черт, черт, о черт!
Нас мотало из стороны в сторону и тащило прямо на отсвечивающие страшным блеском огромные колеса, готовые вот-вот измолоть нас в кровавый фарш. Мы неслись вперед и вперед, вопя от ужаса. Я видел, как локоть негра взлетел вверх в странном вывернутом жесте, и в тот же миг над кабиной взвился синеватый дымок. Скорее всего это означало, что водитель надавил на газ и его рефлекторное движение обеспечило узкий просвет, спасительный для всех троих. Трудно сказать, чему мы обязаны своим избавлением — его испугу, умелым действиям Лэйси или тому и другому вместе, а может, Провидению, хранящему невинных чернокожих дальнобойщиков и смертельно усталых морских пехотинцев, — только наша машина разминулась с прицепом на несколько дюймов и через секунду, трясясь и вибрируя, замерла в заросшей сорняками канаве. Хотя от испуга мы на какое-то время лишись дара речи, никто из нас не пострадал, а наш красавец «ситроен» не получил даже царапины.
— Эй, вы живы? — услышал я голос негра, доносившийся с дороги, где он остановил свою колымагу.
Лэйси с трудом поднял руку, чтобы помахать ему в ответ, и еще через какое-то время хрипло прокричал:
— Извини, приятель.
Потом он положил голову на руль. До меня донесся сдавленный смешок, плечи Лэйси сотрясала истерическая дрожь. Наконец, не сказав ни слова, он выпрямился и завел мотор; мы поползли сквозь рассвет со скоростью, приличествующей почтенной старой даме.
Лишь несколько миль спустя я пришел в себя настолько, чтобы произнести несколько слов, пустых и банальных, как весь недавний эпизод. Я покосился на Лэйси, но он ничего не ответил. На тонко очерченном, почти нежном лице вдруг проступило суровое и горькое выражение: теперь он выглядел осунувшимся, постаревшим, ничуть не похожим на мальчишку. Когда Лэйси наконец заговорил, в голосе его слышались боль и напряженность, как будто наше чудесное спасение дало выход какому-то давно сдерживаемому страху.
— Я снова видел эту проклятую собаку! — сказал он.
— Какую собаку? — опешил я. — Снова?
Я даже подумал, что с ним случилось временное помрачение.
Какое-то время Лэйси ехал молча, потом сказал:
— Видишь? — и протянул мне правую руку. Небольшие бугорки шрамов — примерно пять или шесть — расположились на ладони неровным полумесяцем. Я видел их раньше и счел следами от ранения, очевидно, неопасного. Мне никогда не приходило в голову расспрашивать, и Лэйси никогда про них не говорил — по крайней мере до сих пор.
— Это случилось на Окинаве, в сорок пятом, когда бои уже подходили к концу, — сказал он. — Я командовал стрелковым взводом в Шестой дивизии морской пехоты. Стоял июнь, время близилось к полудню, и, по выражению нашего сержанта, было жарко, как в центре ада. Наш батальон уже два дня штурмовал маленький городишко, где японцы построили сильную линию обороны. У них там была артиллерия, много тяжелых орудий, и нас постоянно обстреливали. Но благодаря нашим собственным пушкам и нескольким авианалетам мы смогли продвинуться довольно далеко, и около полудня, как я уже сказал, мой взвод двинулся вперед — мы должны были прочесать парочку улиц.
Лэйси замолчал и машинально потер шрамы о скулу.
— Как только мы дошли до первых домов, японцы начали обстрел из минометов, с позиции, которая уцелела после нашего огня. Они все были камикадзе — мечтали умереть и прихватить нас с собой, потому мы и несли такие потери. В общем, мы залегли рядом с дорогой, я сполз в небольшую канаву, полную жидкой грязи, и миномет принялся выколачивать из нас дерьмо. Врагу не пожелаешь оказаться в этой поганой луже. Японцы при-стоелялись по нас и вели огонь на поражение; сам не знаю, как я остался r живых. Это продолжалось не меньше пяти минут, потом я вдруг поднял глаза и увидел как раз напротив того места, где лежал, не больше чем в пяти ярдах от меня, на другой стороне дороги огромную тощую собаку: лапы у нее подгибались — она, похоже, совершенно обезумела от рвущихся вокруг снарядов.
Должно быть, я немного приподнялся. Хоть я, как все, стреляю с правого плеча, но вообще-то я левша и карабин держал в левой руке, стараясь не залить его грязью. Увидев меня, пес просто перелетел через дорогу и, впившись зубами в мою свободную руку, прокусил ее насквозь. Это было полное безумие, кошмар — минометный обстрел косит все живое вокруг, а здесь перепуганная свирепая псина вонзилась клыками мне в ладонь, да так крепко, что я не мог ее вырвать, сколько ни пытался. Собака не издавала никаких звуков: не рычала, не лаяла, просто отгрызала мою руку, не сводя с меня сумасшедших блестящих глаз. Невозможно описать словами, какая это была боль; я даже не помню, кричал я или нет. Мой взводный сержант лежал недалеко от меня, но даже если он и видел, то ничем не мог помочь, прижатый огнем к земле. Господи, каждый раз, как я об этом думаю, рука у меня снова начинает болеть.
— И что же ты сделал? — спросил я.
— Я понимал, что должен пристрелить собаку, но очень трудно выстрелить из винтовки, даже просто прицелиться, если у тебя свободна только одна рука. Да еще я по глупости оставил оружие на предохранителе. Тем не менее ничего не оставалось, кроме как застрелить ее. И, видит Бог, я прилагал к этому все усилия. Какое-то время мы смотрели друг на друга в упор. В ее глазах было что-то мстительное, демоническое. Как бы сказать… Я чувствовал, что в каком-то смысле получаю по заслугам, что эта собака — воплощение всех невинных жертв, которых изувечила и свела с ума война; им уже ничего не осталось, кроме как набрасываться на своих мучителей, хватая первого, кто попадется. Чистая фантазия, конечно, бедная зверюга просто испугалась, но тогда я так думал.
— И ты, конечно, ее убил? — спросил я.
— Ну да, — ответил Лэйси. — В конце концов я дотянулся до карабина — уж не знаю, как снял его с предохранителя, и выстрелил ей прямо в голову. Это было невероятно противно. Когда огонь прекратился и мы смогли двинуться дальше, санитар целых пять минут пытался вытащить собачьи клыки из моей ладони. Для меня война на этом закончилось: в тот же день я был отправлен в госпиталь, чтобы пройти курс профилактических уколов от бешенства. И пока мне делали эти уколы — очень болезненные, надо сказать, — мы захватили Окинаву.
Он немного помолчал. Мы уже подъезжали к лагерю, и на дорогах стали появляться первые машины: фермеры на грузовичках, туристы с флоридскими номерами, уезжающие на лето на север, морские пехотинцы, возвращающиеся на базу. Лэйси вел машину очень медленно и осторожно.
— О Господи, — наконец сказал он с тоской в голосе, — этой войны нам не пережить.
Дом моего отца
В год, когда закончилась война (великая война за то, чтобы не было больше войн), я вернулся Виргинию, в дом моего отца, и по утрам блаженно спал допоздна. Один раз я проснулся от странного сна, исполненного манией величия. Честно говоря, мне и раньше снились такие сны. Так, например, когда я учился в колледже, мне приснился Джеймс Джойс. Мы сидели за столиком кафе где-то в Европе, наверное, в Париже, и пили кофе. Он смотрел на меня подслеповатым взглядом, как на давнего знакомого, и его ничуть не смущало случайное соприкосновение наших рук, а когда он обращался ко мне, ирландский выговор был преисполнен почти приторным восхищением:
— Пол Уайтхерст, для меня ваше творчество — неиссякаемый источник вдохновения. Если бы не вы, я бы никогда не закончил «Дублинцев»!
Я очнулся от этой нелепой фантазии, охваченный таким безумным восторгом, какого, думаю, мне больше никогда в жизни не испытать. На войне же меня посещали совсем другие видения. Однако с приходом мира я настолько воспрянул духом, что на выручку моему ослабевшему самомнению тут же явился очередной подобный сон. В этом эпизоде я сидел рядом с Гарри Трумэном в лимузине, катившем по Пенсильвания-авеню.
— Пол Уайтхерст (снова отчетливо прозвучало полное имя), вы дали мне бесценный совет — сбросить на Японию атомную бомбу.
Знамена плещут на ветру, ревет военный оркестр, я раскланиваюсь с нарядной толпой.
— Благодарю вас, господин президент, — отвечаю я. — Я много над этим думал.
Проснувшись, я довольно долго лежал, беспомощно давясь от смеха. Потом сон рассеялся, как рассеиваются все сны. В голове не было ни единой мысли. Наконец снизу, с кухни, донеслись привычные звуки, и, втянув ноздрями вкусные запахи, я приготовился к новому дню.
За одним важным исключением, о котором я упомяну чуть позже, отцовский дом мне очень нравился. Он внушал радость жизни. Отец никогда не был богачом, но благодаря военным заказам дела на судовой верфи, где он проработал почти всю жизнь, шли в гору, и это дало ему возможность переехать из тесного маленького бунгало, в котором прошло мое детство, в просторный, удобный дом с верандой и стеклянными дверями, обращенными к гавани. Огромная, шириной в несколько миль, акватория всегда кишела судами: военными эсминцами, танкерами или сухогрузами; на таком расстоянии они казались уже не уродливыми, а наоборот, впечатляющими. Местные патриоты превозносили порт, говоря, что он ни в чем не уступает Сан-Франциско, Рио и Гонконгу и даже в чем-то их превосходит. На мой взгляд, это было сильным преувеличением: панорама бухты представлялась мне довольно однообразной и слишком уж плоской, чтобы от одного ее вида «перехватывало дыхание».
Тем не менее зрелище было по-своему грандиозное. Я не мог не признать, что отец купил дом с видом на миллион (он повторял это при каждом удобном случае), и обширное водное пространство, где днем сверкало солнце или вздымались волны, а по ночам пароходы перекликались жалобными гудками, стало одним из самых приятных моментов моего возвращения с войны. Лето в южных атлантических штатах чудовищно жаркое и влажное, но по утрам залив одаривал нас прохладным бризом («бриз на миллион долларов», говорил мой отец в самые знойные дни). Проснувшись, я лежал, вдыхая запах кофе и блинчиков, а потом расплывался в улыбке — в искренней, широкой улыбке до ушей, от которой на щеках играли ямочки: меня переполняло ощущение жизни и здоровья, способность ощущать аромат горячих блинчиков казалась удивительным подарком. Мною овладевало совершенно беззаботное настроение, и все тело трепетало от радости — или даже блаженства; я лежал на залитой солнцем постели и слушал, как поет пересмешник в ветвях акации за окном, как уходит на работу отец, как кричат чайки над водой, как проезжает на велосипеде негр — разносчик цветов, как скрипит телега (в те дни еще можно было увидеть лошадей и повозки, но скоро они исчезли), как стучат копыта и снова раздается крик «Цветы! Кому цветы?», пронзавший мое сердце словно в далеком детстве. Причина моей радости была проста — я выжил. Я выжил и лежу дома, в своей постели, я больше не движущаяся мишень на равнинах Кюсю или в щебенке пригородов Осаки и не молю Бога, чтобы он как чудо даровал мне еще один-единственный день жизни в котле войны, которой нет конца! Лишь несколько месяцев назад смерть была для меня такой близкой, что теперь сама жизнь приводила в бесконечное восхищение.
Но, раздумывая о своей удаче, трудно было избавиться от чувства вины. Три года назад, семнадцати лет от роду, поддавшись браваде и, вероятно, жажде смерти, я подал заявление в школу офицеров Корпуса морской пехоты. Поскольку считалось, что мои сверстники слишком неопытны и не могут командовать войсками в настоящем бою, флотское начальство решило отправить нас в колледж, чтобы мы получили хоть какие-то знания и немного пообтесались. Это давало нам дополнительный год или два умственного и физического развития перед роковой схваткой с японцами. Я и мои одноклассники, как самые младшие, дольше всех оставались курсантами, а те, кто был всего на год старше, прошли офицерскую подготовку и отправились прямиком в самое пекло последней стадии войны на Тихом океане. Смертность среди лейтенантов морской пехоты была самой высокой из всех военнослужащих. Это известный факт. В своей книге «Братья по оружию» Юджин Следж, служивший рядовым, так описывает ситуацию: «Во время боев на Окинаве лейтенанты постоянно менялись. Их ранили или убивали так часто, что мы ничего не успевали о них узнать… Мы видели их живыми только раз или два… Казалось, современные средства ведения войны упразднили должность командующего стрелковым взводом».