Самоубийственная гонка. Зримая тьма - Уильям Стайрон 19 стр.


В этой статье для «Таймс» я изложил свои мысли наспех и весьма стихийно, но ответ тоже был стихийным — и принял огромные масштабы. Я полагал, что не проявил никакой особой оригинальности или храбрости, откровенно заговорив о самоубийстве и побуждении к нему, но, по-видимому, я недооценил, сколь огромно количество людей, для которых данная тема ранее являлась табу, предметом тайны и стыда. Этот непомерный отклик заставил меня понять: я нечаянно отпер сундук, откуда множество душ жаждали вырваться наружу, чтобы заявить во всеуслышание, что они тоже испытывали описанные мною чувства. В тот момент единственный раз в жизни я подумал, что не зря затронул сферу своих личных переживаний и сделал эти переживания достоянием общественности. И мне показалось, что, ввиду такого ажиотажа, имея на руках свой парижский опыт в качестве детального примера того, что происходит во время депрессии, я мог бы, к всеобщей пользе, зафиксировать кое-что из моего собственного опыта, связанного с болезнью, и в процессе, быть может, вывести некую систему координат, при помощи которой можно будет сделать один или несколько ценных выводов. Следует подчеркнуть, что мои выводы основаны на событиях, случившихся с одним конкретным человеком. Приступая к анализу, я вовсе не считаю, что суровое испытание, перенесенное мной, является точным отображением того, что происходит или может произойти с другими. Депрессия — слишком сложное явление в том, что касается ее причин, симптомов и лечения, чтобы из опыта одного человека можно было сделать какие-то общие выводы для всех. Хотя как болезнь депрессия характеризуется некоторыми неизменными чертами, она также допускает множество индивидуальных особенностей; меня поразили некоторые пугающие явления — о которых не сообщают другие пациенты, — созданные ею в извилистых коридорах лабиринта моего сознания.

Миллионы людей мучаются от депрессии непосредственно, у миллионов ее жертвами становятся родственники или друзья. По статистике, из десяти американцев один страдает от этого заболевания. Напористодемократичное, оно разит всех, не разбирая возраста, расы, вероисповедания и класса; впрочем, для женщин риск значительно выше, чем для мужчин. Список профессий пациентов (портные, капитаны барж, повара суши-баров, члены кабинетов министров) слишком длинный и нудный, чтобы приводить его здесь; достаточно сказать, что лишь очень небольшое количество людей не попадает в категорию потенциальных жертв этого недуга — по крайней мере в его самой легкой форме. Несмотря на разнохарактерную сферу охвата болезни, можно сказать, что люди искусства (прежде всего, поэты) особенно для нее уязвимы, — в самой тяжелой, клинической форме она более чем у двадцати процентов своих жертв приводит к самоубийству. Вот печальный и славный перечень, куда вошли лишь немногие из этих художников; все они представители культуры двадцатого века: Харт Крейн, Винсент ван Гог, Вирджиния Вулф, Аршиль Горки, Чезаре Павезе, Ромен Гари, Вэчел Линдсей, Сильвия Плат, Анри де Монтерлан, Марк Ротко, Джон Берримен, Джек Лондон, Эрнест Хемингуэй, Уильям Инге, Диана Арбюс, Тадеуш Боровский, Пауль Целан, Энн Секстон, Сергей Есенин, Владимир Маяковский — и этот список можно продолжить. (Русский поэт Маяковский резко осудил аналогичный поступок своего великого современника Есенина за несколько лет до собственной смерти; это должно послужить предостережением для тех, кто скор в суждениях по поводу самоубийства.) Размышляя об этих мужчинах и женщинах, обладавших блестящим талантом и столь трагически окончивших свои дни, необходимо проанализировать их детство, где, как всем нам хорошо известно, обычно следует искать зерна болезни: подозревал ли кто-нибудь из них в ту пору, насколько бренна человеческая душа, насколько она непрочна? И почему они погибли, в то время как другие — пораженные тем же недугом — сумели побороть его?

4

Впервые осознав, что нахожусь во власти болезни, я, помимо прочего, почувствовал необходимость возмутиться термином «депрессия». Большинству людей известно, что депрессия ранее именовалась меланхолией — в английском языке соответствующее слово появилось в 1303 году, и несколько раз фигурирует у Чосера, который, используя его, похоже, был в курсе патологических особенностей данного явления. «Меланхолия» и по сей день выглядит как более подходящее и точное слово для обозначения наиболее тяжелых форм этого расстройства, но место уже захвачено существительным с невыразительным звучанием, лишенным какого-либо веса, нейтральным термином, использующимся для обозначения экономического спада или углубления в земле; в общем, это крайне безликое наименование для столь серьезной болезни. Возможно, у ученого, которого обычно считают ответственным за ввод данного термина в современный обиход, по заслугам уважаемого профессора Школы медицины университета Джона Хопкинса, психиатра Адольфа Мейера, швейцарца по происхождению, просто не было слуха к тонкостям ритмики английского языка, и потому он не осознавал, какой семантический урон нанес, предложив вариант «депрессия» для описания столь ужасной и свирепой болезни. Тем не менее более семидесяти пяти лет назад слово проползло в язык, безобидно, как слизняк, мало чем проявляя сопряженную с ним опасность и самой своей пресностью мешая людям осознать всю чудовищную силу болезни, когда она выходит из-под контроля.

Сам будучи жертвой этого недуга в его крайней форме, вернувшись оттуда, чтобы рассказать свою историю, я бы предложил какое-нибудь наименование, действительно поражающее воображение. Существительное «brainstorm» уже занято, оно, отчасти в шутку, обозначает умственное вдохновение. Но нужно что-то из этой серии. Услышав, что чье-то душевное расстройство переросло в бурю — самую настоящую ревущую грозу в мозгу, которую клиническая депрессия действительно больше всего напоминает, — даже несведущий дилетант, пожалуй, выразит сочувствие вместо стандартной реакции, которая возникает при употреблении слова «депрессия», что-то вроде: «Ну и что?», или «Ты справишься», или «У всех у нас бывают скверные дни». Выражение «нервное расстройство», кажется, постепенно выходит из употребления, и, разумеется, заслуженно. ввиду того что ассоциируется с некой бесхребетностью, но нам по-прежнему придется довольствоваться словом «депрессия» до тех пор, пока не будет придуман лучший, более выразительный термин.

Охватившая меня депрессия не принадлежала к маническому типу — тому, признаками которого является ночная эйфория, — хотя скорее всего болезнь проявилась бы именно так, если б пришла ко мне в молодости. Но мне было шестьдесят, когда она нанесла свой первый мощный удар, сразу же сбивший меня с ног. Я никогда не узнаю, что «вызвало» мою депрессию, как никто никогда не узнает причин своего заболевания, — настолько сложно переплетаются здесь в качестве факторов отклонения в области химии, поведения и генетики. Коротко говоря, задействовано множество составляющих — вероятно, три или четыре, вполне возможно, что больше, в непостижимой компоновке. Вот почему распространенное мнение о том, что существует один-единственный точный ответ — или, как вариант, совокупность ответов — на вопрос о том, почему человек совершил такой поступок, — это огромное заблуждение.

Неизбежный вопрос: «Почему он (или она) это сделал?» — обычно приводит к причудливым спекуляциям, по большей части тоже являющимся заблуждениями. Догадки о причинах смерти Эбби Хоффмана были высказаны сразу же: последствия перенесенной автомобильной катастрофы, провал его последней книги, тяжелая болезнь матери. В случае Рэндалла Джаррела говорили о закате карьеры, который провозгласил автор ругательной рецензии, и о тревоге, вызванной этой статьей. Примо Леви, по слухам, угнетала необходимость ухаживать за парализованной матерью — более обременительная для его души, чем то, что он пережил в Аушвице. Любой из этих факторов мог быть постоянной пыткой для каждого из троих. Подобные отягчающие обстоятельства часто играют решающую роль, и ими не следует пренебрегать. Но ведь множество людей спокойно сносит все то же самое: оскорбления, закат карьеры, неблагоприятные рецензии, болезни членов семьи. Огромное большинство тех, кто выжил в Аушвице, не сломались. Истекая кровью и сгибаясь под давлением жизненных тягот, большинство людей все-таки нетвердыми ногами продолжают свой путь, не поддаваясь депрессии. Чтобы понять, почему некоторые погружаются в водоворот этого недуга, способного утянуть на самое дно, нужно заглянуть глубже, не ограничиваться очевидными объяснениями — и все равно ничего не получится, кроме правдоподобных догадок.

Буря, загнавшая меня в декабре в больницу, началась в июне с маленького облачка размером с бокал вина. Этим облачком был алкоголь — я злоупотреблял им на протяжении сорока лет. Подобно огромному множеству американских писателей, чье иной раз фатальное пристрастие к алкоголю столь прочно вошло в легенду, что само по себе стало предметом целого ряда исследований и книг, я использовал алкоголь в качестве волшебного снадобья, открывающего путь в мир фантазии и эйфории и усиливающего воображение. Нет смысла испытывать угрызения совести или, наоборот, оправдывать употребление мной этого вещества, приносящего покой и часто возвышающего над действительностью, которое очень сильно повлияло на мое творчество; хотя я ни разу не написал ни строчки под его непосредственным воздействием, я использовал его — часто в совокупности с музыкой — средства, вызывающего видения, доступа к которым нет у неизмененного, трезвого сознания. Алкоголь был бесценным старшим товарищем моего разума, а кроме того, другом, к чьей поддержке я ежедневно прибегал — в том числе, как я теперь вижу, — для того, чтобы утишить тревогу и зачатки ужаса, столь долго скрываемые где-то в дальних башнях рассудка.

Беда в том, что в начале того лета меня предали. Удар был нанесен внезапно, почти за одну ночь: я больше не мог пить. Как будто организм устроил протест, заодно с разумом, и вместе они сговорились отвергать ежедневную ванну для настроения, которую так долго благосклонно принимали и — кто знает? — может быть, она даже стала для них насущной необходимостью. Многие из тех, кто прежде много пил, с возрастом испытывали подобное отторжение. Подозреваю, кризис хотя бы отчасти объяснялся метаболизмом: печень взбунтовалась, как будто говоря: «Хватит, хватит!» — во всяком случае, я обнаружил, что алкоголь даже в минимальных количествах — хотя бы глоток вина — вызывает у меня тошноту, необоримые и очень неприятные головокружение и слабость, ощущение, будто я куда-то падаю, и, наконец, явное отвращение. Друг и утешитель покинул меня не постепенно и неохотно, как поступил бы истинный друг, а в одночасье — и я остался один-одинешенек, не зная, куда плыть дальше.

Я стал трезвенником не по собственной воле и не в результате свободного выбора; такое положение вещей меня озадачило, но, кроме того, оно доставляло болезненные ощущения, и начало своего депрессивного настроения я отношу как раз к началу этого периода воздержания. По логике, стоило обрадоваться тому, что тело так стремительно отказалось от вещества, подтачивающего его здоровье; как будто организм сам стал вырабатывать что-то вроде антабуса, и мне полагалось со счастливым видом отправиться восвояси, радуясь тому, что каприз природы избавил меня от пагубной зависимости. Но вместо этого я начал испытывать какой-то смутный дискомфорт и недомогание, меня не покидало ощущение, будто что-то пошло наперекосяк в моей домашней вселенной, где я так долго обитал, где мне было так уютно. Хотя депрессия нередко случается с людьми, когда они бросают пить, обычно в этих случаях она не принимает угрожающих размеров. Однако не следует забывать, как многообразны ее лица.

Сначала меня ничто не тревожило, так как новый образ жизни был вполне приемлем, однако я заметил, что окружающий мир временами приобретал непривычные оттенки: с наступлением ночи мрак казался более густым, по утрам я уже чувствовал себя менее жизнерадостным, прогулки в лесу таили в себе меньше прелести, а в рабочие часы, ближе к обеду, был момент, когда меня охватывало какое-то беспокойство, нечто вроде паники — всего на несколько минут, и сопровождалось это неприятными ощущениями в животе сродни тошноте — в общем, эти приступы меня лишь немного тревожили. Сейчас, излагая письменно эти воспоминания, я понимаю: еще тогда мне следовало догадаться, что я попал во власть душевного расстройства, — однако в то время подобное состояние было мне совершенно неведомо.

Размышляя об этих любопытных изменениях моего внутреннего состояния — а временами оно настолько озадачивало меня, что я задумывался, — я приходил к выводу, что все это каким-то образом связано с моим вынужденным воздержанием от алкоголя. И конечно, доля правды в этом была. Но сейчас я убежден, что алкоголь в тот момент, когда мы с ним распрощались, сыграл со мной дурную шутку: хотя общеизвестно, что он является сильным депрессантом, он на самом деле никогда не ввергал меня в состояние подавленности за все время моего к нему пристрастия, зато выполнял функции щита против тревоги. Но вот он внезапно исчез, этот удобный союзник, так долго державший моих демонов взаперти, и, когда его не стало, ничто уже не мешало этим демонам роем устремиться в мое подсознание, а я стоял перед ними эмоционально голым, уязвимым, как никогда прежде. Вне всякого сомнения, депрессия годами подстерегала меня, дожидаясь момента, когда можно будет атаковать. И вот я уже находился на первом ее этапе — предварительном, подобном едва различимым проблескам зарницы, предвещавшей черную бурю депрессии.

В то лето, прекрасное, как никогда, я находился на острове Мартас-Виньярд, где проводил большую часть времени с 1960-х годов. Но красоты острова теперь оставляли меня более равнодушным. Я ощущал своего рода онемение, расслабленность и, что более характерно, странную хрупкость — как будто мое тело действительно стало непрочным, сверхчувствительным, а еще почему-то пропала слаженность в движениях, я стал неуклюжим, утратил нормальную координацию. Вскоре я уже попал во власть всеобъемлющей ипохондрии. В моем теле не осталось ни одного органа, где бы все было абсолютно в порядке: судороги, боль — бывало, они то появлялись, то исчезали, бывало, мне казалось, что они уже не пройдуг, и тогда мне представлялось, будто они являются предзнаменованиями всевозможных ужасных болезней. (Учитывая эти признаки, можно понять, почему уже в семнадцатом веке — в записках врачей того времени, в трудах Джона Драйдена и ему подобных, — меланхолия связывается с ипохондрией; часто эти слова заменяют друг друга, именно в таком контексте их вплоть до девятнадцатого века использовали столь различные писатели, как сэр Вальтер Скотт и сестры Бронте, тоже соотносившие меланхолию с боязнью физических болезней.) Легко догадаться, что подобное явление — часть защитного механизма разума: он не желает признавать, что сам подвергается постепенному разрушению, и сообщает сознанию: сбой произошел в теле, чьи повреждения, вероятно, всегда можно исправить, а не в драгоценном и незаменимом мозгу.

В моем случае общий эффект получился весьма пугающим и усилил тревогу, которую я теперь всегда испытывал во время бодрствования и которая породила еще одну странную особенность поведения: неугомонное безрассудство, поддерживавшее меня в движении, к некоторому недоумению родственников и друзей. Однажды, в конце лета, в самолете по дороге в Нью-Йорк, я по ошибке, неосторожно выпил виски с содовой — впервые за много месяцев пригубил спиртное. В результате меня немедленно стало выворачивать наизнанку, я почувствовал себя страшно больным, как будто мне приходит конец, и так этого испугался, что на следующий день в Манхэттене ринулся к терапевту; тот назначил мне целый ряд диагностических процедур. Три недели я проходил высокотехнологичное и весьма дорогостоящее обследование, по окончании которого доктор объявил мне, что я в полном порядке. В обычном состоянии меня бы это удовлетворило и даже воодушевило, и на сей раз я действительно был счастлив — день или два, до тех пор пока мое душевное состояние снова не начало ежедневно и ритмично рушиться: опять появились тревога, беспокойство, неопределенный страх.

К тому времени я уже вернулся в свой дом в Коннектикуте. На дворе стоял октябрь, и одной из незабываемых особенностей этого этапа стало то, что мой собственный загородный дом, мое излюбленное пристанище на протяжении тридцати лет, в ту пору, когда мое душевное состояние планомерно клонилось к упадку, стал казаться мне зловещим, и угрозу, исходящую от него, можно было буквально потрогать руками. Тающий вечерний свет — сродни тому самому знаменитому «косому лучу света» Эмили Дикинсон, который у нее говорит о смерти, о ледяном угасании жизни, — полностью утратил свое прежнее осеннее очарование, заманивая меня в область удушливого сумрака. Я спрашивал себя, как это милое место, которое когда-то наполняли собой (снова процитирую ее) «Девушки и юнцы», их «смех — и блеск дарований — и вздохи, локонов венцы», может выглядеть столь ощутимо враждебным и зловещим. Фактически я не был один: Роуз постоянно находилась рядом и с неослабевающим терпением выслушивала мои жалобы, — но я испытывал огромное и болезненное чувство одиночества. Я уже не мог сосредоточиться в те дневные часы, которые прежде на протяжении долгих лет отводились под работу, и само литературное творчество давалось мне все труднее и труднее, отнимало все больше сил, процесс замедлялся, пока наконец не прекратился.

Назад Дальше