Самоубийственная гонка. Зримая тьма - Уильям Стайрон 20 стр.


Еще были ужасные, скачкообразные приступы беспокойства. Однажды ясным днем я гулял с собакой в лесу и услышал над огненными кронами деревьев клич стаи канадских гусей; прежде это зрелище и этот звук обрадовали бы меня, но теперь при виде пролетающих птиц я замер, скованный ужасом, и стоял там потерянный, беспомощный, испытывая лихорадочный озноб и впервые осознав, что происходящее со мной не просто муки воздержания от алкоголя, а серьезная болезнь, существование которой мне в конце концов пришлось признать. Возвращаясь домой, я никак не мог выкинуть из головы строчку из стихотворения Бодлера, явившуюся из далекого прошлого: она уже неделю блуждала где-то на окраинах моего сознания: «Я ощутил ветер из-под крыла безумия».

Наша, пожалуй, вполне понятная потребность сгладить острые грани доставшихся нам в наследство бед привела к тому, что мы убрали из своего лексикона такие суровые слова, как «сумасшедший дом», «приют умалишенных», «умопомрачение», «меланхолия», «лунатик», «безумие». Но никаких сомнений не должно быть в том, что депрессия в ее крайней форме — это именно безумие. Оно является результатом аномального биохимического процесса. С большой степенью достоверности было установлено (не так давно, и многие психиатры очень долго отказывались с этим соглашаться), что такого рода безумие вызывается химическим сбоем в нейромедиаторах мозга, вероятно, возникающим как следствие стресса, который по неизвестным причинам вызывает нехватку веществ норэпинефрина и серотонина и повышенную секрецию гормона кортизола. Происходит перестройка тканей мозга, наводнение их одной жидкостью и лишение другой, и неудивительно, что разум начинает ощущать давление и расстройство, а замутненная мысль при этом регистрирует сбой в переживающем подобное потрясение органе. Иногда, хотя и не часто, такой омраченный разум начинает строить агрессивные замыслы в отношении других. Но обычно у людей, страдающих от депрессии, разум обращен вовнутрь и они представляют опасность лишь для себя самих. Безумие депрессии по большому счету — это противоположность агрессии. Это действительно буря, но буря мрака и тоски. Вскоре проявляется медлительность реакции, сродни параличу, снижение душевной энергии, вплоть до ее иссякания. Наконец начинает страдать и тело, человек чувствует себя опустошенным, словно из него высосали все соки.

В ту осень, по мере того как недуг постепенно овладевал моим организмом, мне начинало казаться, что мой разум как один из устаревших телефонных узлов в маленьких городках, которые постепенно затапливает половодье: рабочие соединения одно за другим уходят под воду, в результате чего некоторые физические функции тела и почти все функции инстинкта и интеллекта медленно отключаются.

Существует известный список этих функций и форм их отказа. У меня все отключилось в соответствии с планом, во многом следуя схеме развития депрессии. Особенно хорошо я помню прискорбный момент, когда у меня почти пропал голос. Он претерпел странную трансформацию, временами становясь очень слабым, сиплым, отрывистым, — позже один мой друг заметил, что это был голос девяностолетнего старика. Либидо тоже дезертировало досрочно, как в большинстве случаев болезни, так как в состоянии осады оно является для тела избыточной потребностью. Многие люди полностью теряют аппетит; мой оставался относительно нормальным, но я обратил внимание, что ем лишь по необходимости: еда, как и все остальное, попадающее в сферу чувств, казалась в высшей степени безвкусной. Самым удручающим из всех органических нарушений было расстройство сна наряду с полным отсутствием сновидений.

Утомление в сочетании с бессонницей — редкостная пытка. Теми двумя-тремя часами сна, которые мне удавалось урвать за ночь, я всегда был обязан хальциону — этот момент заслуживает отдельного упоминания. Многие эксперты в области психофармакологии с некоторых пор предупреждают, что препараты из группы бензодиазепинов, к которым относится хальцион (а также валиум и ативан), могут способствовать развитию депрессивного настроения или возникновению депрессии более сильной степени. Более чем за два года до обострения моей болезни, один доктор неосторожно прописал мне ативан в качестве снотворного средства, легкомысленно сообщив, что я могу принимать его столь же безбоязненно, как аспирин. В «Настольном справочнике терапевта» — фармакологической библии — сказано, что лекарство, которое я употреблял, следует принимать в другой дозировке (втрое меньшей, чем было мне предписано), что его не рекомендуется применять более месяца и что людям моего возраста следует применять его с особенной осторожностью. В то время, о котором я рассказываю, я уже не принимал ативан, зато пристрастился к хальциону и потреблял его в больших дозах. Разумно предположить, что это стало одним из факторов случившегося со мной несчастья. И пусть это послужит предостережением другим.

Как бы там ни было, те несколько часов сна, что мне удавалось получить, обычно завершались к трем или четырем часам утра я открывал глаза и лежал, устремив взгляд в разверстую темноту, поражаясь и мучась вследствие опустошительного процесса в моем мозгу и дожидаясь рассвета, — с его наступлением мне, как правило, доставалось немного беспокойной дремы без сновидений. Я абсолютно уверен в том, что именно во время этих бессонных бдений, похожих на транс, ко мне явилось понимание — жуткое, шокирующее откровение, словно я вдруг постиг некую с давних пор скрытую от людей метафизическую правду — что это мое состояние будет стоить мне жизни, если так продолжится дальше. Кажется, это случилось непосредственно перед поездкой в Париж. Как я уже сказал, к тому времени образ смерти уже ежедневно присутствовал в моем мировосприятии подобно дуновению холодного ветра. Я точно не знал, как именно умру, и по-прежнему изо всех сил гнал мысль о самоубийстве. Но ясно было, что возможность совершить его не за горами и вскоре мне придется столкнуться с ней лицом к лицу.

Я постепенно стал открывать для себя, что загадочным образом и вопреки привычному ходу событий серая изморось ужаса, вызываемого депрессией, понемногу переходит в физическую боль. Но это была не боль, ощущаемая сразу и непосредственно, как при переломе конечности. Может, точнее будет сказать, что отчаяние, в силу некой злой шутки, которую сыграла над больным мозгом душа, начинало походить на адское ощущение, испытываемое человеком, запертым в комнате, где царит нестерпимый жар. И так как даже легкий ветерок не остужает эту жаровню, а выхода из этого гнетущего заточения не существует, совершенно естественно, что жертва начинает беспрестанно думать о помиловании.

5

Один из самых запоминающихся моментов в «Госпоже Бовари» — это когда героиня ищет помощи у сельского священника. Обуреваемая чувством вины, обезумевшая от горя, в состоянии глубокой депрессии нарушающая супружескую верность Эмма — на пути к ожидающему ее в конце самоубийству — неуклюже пытается прибегнуть к помощи аббата, чтобы тот показал ей выход из ее беды. Но священник, простодушный и не отличающийся большим умом, только и может, что теребить свою грязную рясу, рассеянно кричать на своих служек и говорить евангельские банальности. Эмма продолжает тихо сходить с ума, не находя утешения ни у Бога, ни у людей.

Общаясь с психиатром — буду называть его доктор Голд, — к которому я начал ходить сразу же по возвращении из Парижа, когда мое отчаяние начало день ото дня сгущаться, я отчасти ощущал то же самое, что Эмма Бо-вари. Никогда прежде я не попадал на прием к такого рода врачам, и теперь чувствовал себя неловко, поэтому занял своего рода оборонительную позицию; моя боль стала очень интенсивной, и я сильно сомневался в том, что беседа с другим смертным, путь даже профессионалом, экспертом в области душевных расстройств, может облегчить мои страдания. Мадам Бовари отправилась к священнику, пребывая в таких же сомнениях и нерешительности. Однако наше общество так устроено, что именно к доктору Голду или кому-то вроде него мы вынуждены обращаться, когда переживаем кризис, и это даже не такая уж плохая идея, поскольку доктор Голд учился в Йеле, имеет высокую квалификацию и по крайней мере способен стать той точкой, на которой больной может попытаться сосредоточить свои угасающие силы, подарить пациенту утешение, а то и вовсе надежду, и на протяжении пятидесяти минут выслушивать его излияния, повествование о случившемся несчастье, тем самым весьма облегчая жизнь жене страдальца. И все же ни в коей мере не оспаривая эффективность психотерапии для легкой формы болезни, на этапе начальных проявлений — или даже по прошествии серьезного приступа — ее польза на той запущенной стадии, какую переживал я, фактически сводилась к нулю. Когда я ходил на сеансы кдоктору Голду, у меня была более конкретная цель — получить от него медикаментозную помощь, — хотя, увы, и это тоже оказалось химерой для такого запущенного случая, как у меня.

Он спросил меня, испытываю ли я тягу к самоубийству, и я неохотно ответил: «Да». Я не стал вдаваться в детали — поскольку не видел в том необходимости — и не рассказал ему, что в действительности многие места и предметы в своем доме я начал воспринимать как потенциальные средства самоуничтожения: балки на чердаке (а также пара кленов за окном) предоставляли мне возможность повеситься, в гараже я мог отравиться угарным газом, в ванне — вскрыть вены. Кухонные ножи имели для меня лишь одно-единственное назначение. Смерть от сердечного приступа выглядела особенно заманчивой перспективой, поскольку освободила бы меня от ответственности и необходимости самому предпринимать какие-то действия, а еще я размышлял над возможностью нарочно заболеть воспалением легких, совершив долгую прогулку по лесу под дождем в одной рубашке. Как вариант рассматривал я и мнимый несчастный случай на манер Рэндалла Джаррела: выскочить перед грузовиком на проходящем поблизости шоссе. Может показаться, что все эти мысли — смертельно зловещие (натужный каламбур), но именно так я в ту пору и думал. Несомненно, особенное отторжение они вызовут у здоровых американцев, с их идеей самосовершенствования. И все же в действительности подобного рода жуткие фантазии, от которых у здоровых людей мурашки бегут по коже, для больных депрессией в запущенной тяжелой форме столь же отрадны, как похотливые грезы для человека с сильно развитой сексуальностью. Мы с доктором Голдом встречались два раза в неделю, но я мало что мог рассказать ему — разве что тщетно пытался описать свои страдания.

Он тоже не мог сказать мне что-либо ценное. Свои банальности, не евангельские, но столь же недейственные, он черпал прямо со страниц «Руководства по диагностике и статистике психических расстройств» Американской психиатрической ассоциации (большую часть которого, как упоминал прежде, я уже раньше читал), и в качестве лекарства предложил мне антидепрессант под названием «людиомил». Этот препарат сделал меня раздражительным, мучительно гиперактивным, а когда через десять дней мы увеличили дозу, он как-то ночью на несколько часов заблокировал мой мочевой пузырь. Когда я сообщил доктору Голду об этой проблеме, он сказал, что должно пройти еще десять дней, прежде чем лекарство приведет в порядок мой организм, после чего он выпишет мне новое средство. Десять дней для человека, растянутого на пыточном станке, — все равно что десять веков; при этом в расчет не принимается тот факт, что при назначении нового препарата должно пройти несколько недель, прежде чем он окажет свое действие, причем эффективность его в любом случае отнюдь не гарантирована.

В связи с этим встает вопрос о медикаментозном лечении как таковом. Нужно отдать должное психиатрии за поиски способов лечить депрессию фармакологически. Применение лития для стабилизации состояния больного при маниакальной депрессии — огромное достижение медицины; это же средство эффективно используется для профилактики многих разновидностей униполярной депрессии. Нет никаких сомнений в том, что в определенных случаях и некоторых хронических формах болезни (при так называемых эндогенных депрессиях) действие медицинских препаратов трудно переоценить — часто они радикальным образом меняют течение серьезного расстройства. Однако по причинам, до сих пор неясным мне, ни лекарства, ни психотерапия не смогли остановить моего погружения в пучину. Если верить утверждениям многих авторитетных в этой области людей — включая заверения ряда терапевтов, которых я лично знал и уважал, — вследствие опасного развития моей болезни я попал в число того меньшинства пациентов, у которых это расстройство невозможно контролировать. Как бы там ни было, я не хотел бы, чтобы создалось впечатление, будто я отрицаю благотворный эффект такого лечения, который в последнее время испытали на себе большинство жертв депрессии. Особенно на ранних стадиях болезнь успешно отступает перед такими методами, как когнитивная терапия — сама по себе или в сочетании с лекарственными препаратами, — и иными постоянно совершенствующимися психотерапевтическими тактиками. В конце концов большинство пациентов вовсе не нуждаются в госпитализации и не совершают самоубийства или его попыток. Но до того дня, когда изобретут быстродействующее средство, в эффективность лекарственных методов лечения тяжелых форм депрессии можно верить лишь условно. Неспособность соответствующих лекарств давать быстрый и ощутимый эффект — этим недостатком сейчас обладают все препараты — отчасти сродни неспособности почти всех известных лекарств сдерживать серьезные бактериальные инфекции в эпоху, предшествующую применению с данной целью антибиотиков. И опасность тоже сопоставима.

Так что в продолжении визитов к доктору Голду я видел мало толку. В ходе наших встреч мы продолжали обмениваться банальностями, причем свои я теперь излагал ему сбивчиво, поскольку моя речь, вслед за походкой, замедлилась — продолжая еле волочить ноги, теперь я еле ворочал языком, — и, уверен, это общение в равной мере утомляло нас обоих.

Несмотря на отсутствие надежных методов лечения, психиатрия, на уровне анализа и философии, во многом помогла понять происхождение депрессии. Разумеется, нам еще многое предстоит узнать в этой области (а многое, несомненно, по-прежнему будет оставаться тайной ввиду непонятной природы болезни и постоянного взаимодействия факторов), однако один психологический момент был установлен совершенно точно — это идея утраты. Впоследствии я постепенно приду к убеждению, что трагическая утрата в детстве, вероятно, стала источником моего собственного расстройства, а пока что, анализируя свое постепенно ухудшающееся состояние, я со всех сторон видел утраты. Утрата самоуважения является хорошо известным симптомом, и моя самооценка действительно свелась почти к нулю вкупе с уверенностью в себе. Подобное ощущение быстро перерождается в зависимость, а потом перерастает в детский страх. Человек боится все потерять — всех близких и дорогих людей. Возникает острый страх быть покинутым. Когда я оставался один дома, даже на короткое время, у меня начиналась сильнейшая паника и смятение.

Самым странным и повергающим в смятение образом, который моя память сохранила с того времени, был следующий: мне четыре с половиной года, я иду по рынку вслед за своей многострадальной женой; я не мог допустить, чтоб она хоть на мгновение оказалась вне моего поля зрения — терпеливая душа, ставшая мне няней, мамочкой, утешителем, священником и, что важней всего, доверенным лицом, наперсницей-советницей, превратившаяся в незыблемый центр моего существования, чья мудрость намного превосходила компетентность доктора Голда. Рискну высказать предположение, что многих катастрофических последствий депрессии можно было бы избежать, если б жертвы получали такую поддержку, как та, что я получал от нее. Между тем мои утраты увеличивались и распространялись. Не приходится сомневаться в том, что по мере приближения к предпоследней фазе депрессии — она непосредственно предшествует тому этапу, на котором больной предпринимает попытки самоубийства, уже не довольствуясь одними только размышлениями о нем, — острое чувство утраты сопряжено с осознанием того, что жизнь ускользает со все возрастающей скоростью. Человек испытывает сильнейшую привязанностью к предметам. Нелепые мелочи — очки, носовой платок, кое-какие письменные принадлежности — стали для меня объектами маниакальной одержимости. Любое их кратковременное перемещение вызывало в моей душе безумный переполох, поскольку каждая из вещей являлась осязательным напоминанием о мире, которому вскоре суждено было померкнуть.

Шел ноябрь — блеклый, сырой, стылый. Как-то раз в воскресенье ко мне явился фотограф с помощниками, чтобы сделать мой снимок для очень известного журнала. Я мало что помню из той фотосессии — разве что первые хлопья снега за окном. Мне казалось, что я, по настоянию фотографа, часто улыбался. Через пару дней редактор журнала позвонил моей жене и предложил провести еще одну фотосессию. На вопрос о причине он ответил, что на всех фотографиях у меня слишком тревожное выражение лица».

Я уже достиг той фазы болезни, когда всякое чувство надежды пропадает без следа, а заодно — и мысли о будущем; мой мозг, сделавшийся невольником разбушевавшихся гормонов, превратился из органа мышления в устройство, минуту за минутой регистрирующее собственные страдания. Теперь и по утрам мне становилось все хуже и хуже — я бродил туда-сюда, словно в летаргии, после искусственно вызванного сна, но день, начиная с трех часов, по-прежнему являлся самым кошмарным временем суток я чувствовал, как ужас, подобно ядовитой полосе тумана, заволакивает мой разум, принуждая меня лечь в постель. Там я оставался на протяжении шести часов, в оцепенении, буквально парализованный, уставившись в потолок и дожидаясь наступления вечера, когда мои муки таинственным образом ослабевали — достаточно, чтобы я мог заставить себя проглотить немного еды и попытаться еще на пару часов заснуть. Почему меня не поместили в больницу?

Назад Дальше