— Тут немало людей со степенью несчастья пять, шесть или даже семь — это те, у кого много детей, или те, кто лишился работы, а иногда и то и другое вместе. Они очень несчастны. Но настоящих девяток или десяток очень мало. Если хочешь увидеть действительно несчастного человека — посмотри-ка вон туда.
Мистер Несчастье, угрюмый лысеющий здоровяк лет тридцати, с развитыми бицепсами, крепкими запястьями и очками в тонкой проволочной оправе, придававшими ему профессорский вид, уныло сидел за соседним от нас столиком. Перед ним стоял бокал с каким-то напитком темного цвета, и было видно, что за сегодня это далеко не первый.
— Это Фил Сантана. Если бы ты следил за новостями спорта, ты бы наверняка о нем слышал. Лет пять назад он был известным гольфистом-любителем, выиграл несколько крупных турниров, затем перешел в профессионалы. Потом воевал на Иводзиме — говна там нахлебался досыта. Капитан. Жена и трое детей, был профессиональным игроком в каком-то модном клубе около Кливленда, открыл магазин товаров для гольфа — дела шли в гору. В таком деле успех полностью зависит от умения общаться с людьми. Его нельзя никому перепоручить. На то, чтобы построить бизнес, у Фила ушло три или четыре года напряженного труда, и как только он уехал, сразу все рухнуло. Пришлось ему продать дело. Мне его очень жаль, на самом деле.
— И что же он теперь будет делать?
— У него теперь только один выход — стать кадровым офицером. И он сказал мне, что так и сделает.
Я надолго замолчал, обдумывая эту горестную историю, и наконец сказал:
— Ужасно. Просто ужасно.
Я действительно так думал.
— Превратности войны, — отозвался Лэйси.
Я извинился и встал, уже собираясь идти, и в ту же секунду музыкальный автомат снова ожил: яркий мигающий свет и «Моя блондинка» залили бар синтетическим восторгом. В дверях я бросил последний взгляд на бывшего гольфиста, и на какое-то мгновение мне почудилось, что его лицо с запечатленными на нем отчаянием и горечью потерь воплотило в себе безнадежное, тоскливое расположение духа, охватившее всех, кто присутствовал в зале.
II
Однажды вечером, примерно три недели спустя, я впервые встретился с Полом Мариоттом. Командир батальона, в котором служил Лэйси, устраивал в офицерском клубе вечеринку: ему дали майора, и новое звание полагалось обмыть. Я не был с ним знаком; на самом деле я не знал почти никого из кадровых офицеров — вечером после службы я просто обходил их, как и все остальные. Между резервистами и кадровыми военными не было враждебности — это противоречило бы требованиям дисциплины и порядка, — но все же между нами существовало некое отчуждение, как будто неписаный закон велел нам соблюдать беззлобный социальный апартеид наподобие того, что принят между белыми и неграми на Юге.
В дополнение к существовавшим между нами философским противоречиям — антивоенным по своей природе — мы, живя на гражданке, не имели никаких общих точек соприкосновения с военными. Они были целиком поглощены своими учебниками боевой подготовки, штатным расписанием и мечтами о продвижении по службе. Что касается нас, то карьерным офицерам надо было быть совсем уж бесчувственными, чтобы не заметить нашу почти не скрываемую досаду и горечь. Поэтому после пяти вечера мы расходились в разные стороны: они к своим женам, ухоженным газонам и привычной обстановке семейных домиков за территорией базы, а мы в бурлящий клуб нашего ОХО, где могли брюзжать и злобствовать сколько душе угодно.
В силу каких-то причин — возможно потому, что он дольше нас всех участвовал в боевых действиях на Тихом океане, — Лэйси был одним из немногих резервистов, которые свободно чувствовали себя в обоих лагерях. За время нашего знакомства он не раз говорил мне о зарождении нового офицерского класса, которое представлялось ему зловещим явлением в жизни страны. Он признавался, что его одновременно завораживают и смешат эти люди — их манеры, их непонятный непосвященным язык и более всего их сумасшедшее честолюбие (впрочем, тут он ничего забавного не видел) — и что среди них он чувствует себя шпионом на вражеской территории, собирающим сведения о зарождении пока еще смутно представляемого конца света. Так или иначе, когда Лэйси предложил мне отправиться с ним на вечеринку в честь новоиспеченного майора, я не раздумывая согласился, охваченный тем же духом исследования.
— Пока твоя книга читается отлично, — сказал мне Лэйси, когда мы ехали в офицерский клуб в его машине — низком черном «ситроене», который он привез из Франции. Это была знаменитая в 1930-х модель, снятая теперь с производства, с вызывающе длинным капотом и выпуклыми крыльями — до сих пор никто в послевоенной Америке не видел ничего подобного; здесь, среди «фордов» и «олдсмобилей», ее элегантный галльский стиль вызывал множество подозрительных взглядов.
— Книга производит сильное впечатление, — продолжал он. — Когда придет следующая порция?
Мне присылали по частям гранки моего романа, и Лэйси попросил их почитать. Если исключить Лорел, еще одного-двух нью-йоркских друзей и нескольких человек из издательства, Лэйси был первым читателем моего дебютного романа. Я довольно быстро уяснил, что в вопросах литературы Лэйси наделен изрядной проницательностью, безупречным вкусом и вдобавок подкупающей честностью. Мне было очень важно его мнение о моей работе, и похвала меня ужасно растрогала. Я промямлил слова благодарности.
— Кстати, кое-кто хочет посмотреть гранки, если ты не против. Можно я ему покажу? — спросил Лэйси.
— А кто он? — поинтересовался я.
— Мой новый батальонный командир, я тебе о нем говорил. Он пришел вместо Бена Хадсона. У нас он недавно, но я его и раньше знал.
— Смеешься? — спросил я, глядя на него. — Батальонный командир? Будет читать «южную готику»? Да ты с ума сошел.
— Никак нет, сэр, — ответил Лэйси с ухмылкой. — Прочтет, не сомневайся.
Он замолчал, а потом добавил:
— Сам увидишь.
Мы немного опоздали, и вечеринка уже была в самом разгаре. Офицерский клуб — со сверкающим бассейном, навесом над входом, шикарным рестораном с огромным баром и общим ощущением культурного досуга — не понравился мне с самого начала. Мне куда больше по душе была плебейская практичность нашего бара в ОХО (там по крайней мере можно было без зазрения совести поносить корпус морской пехоты), чем эта вульгарная помесь деревенского клуба с роскошным отелем — жалкое подобие подлинной изысканности, существовавшей за пределами нашего маленького мирка, — где никто не мог и слова сказать против военной службы. Повсюду были пафосные фрески, посвященные победам морских пехотинцев прошлого: Триполи, Буа-де-Белло, Иводзима — столь же пугающие, как на станциях Московского метро… Они были созданы, чтобы дарить покой и радость, а вместо этого я корчился от ужаса, представляя, что в ближайшем будущем здесь появится очередная фреска с подписью «Корея» и на ней среди павших мучеников буду изображен я сам. В клубе пахло джином, полировальной пастой, духами «Арпеж» и жареным мясом; в обстановке безвкусной роскоши — одновременно мужественной и в чем-то неуловимо женственной — я чувствовал себя не в своей тарелке.
— Ты только посмотри, — прошептал Лэйси, когда мы поднялись по парадной лестнице.
Навстречу шедшему перед нами майору из открытой двери выскользнула, смеясь, длинноногая блондинка с упоительно-упругой попкой; ее золотистые волосы развевались потоком кондиционированного ветра. Ее угловатый хмурый спутник, явно кадровый военный, был до самой шеи увешан наградными лентами и выглядел настоящим мерзавцем. Они скрылись внутри.
— Вот это да, — прокомментировал Лэйси.
Мое сердце просто выпрыгивало из груди от зависти, злобы и вожделения.
— Я бы сейчас… — начал было я, начинающий писатель, двадцати шести лет от роду, в полном расцвете сил и сексуальности, обреченный в этой проклятой дыре на унизительное воздержание.
— Тише, тише, — вмешался Лэйси. — Трогать руками категорически запрещается!
Я знал, что он прав. Поскольку жилья не хватало, почти все женатые резервисты вынужены были оставить жен дома, а холостяки вроде меня облизывались на тех немногих женщин-военнослужащих, что были на базе, или устраивали безуспешные набеги на флотскую больницу в надежде поживиться у тамошних медсестер, по большей части либо очень толстых, либо совсем костлявых. Женщины были только у кадровых военных. Возможно, я ошибался, но мне все они казались южанками — блестящие фарфоровые статуэтки с розовыми щеками и пустыми глазами, словно вылепленные по одной форме. Сам южанин, я привык им не доверять. Лет тридцати с небольшим, сексуальные на чуть кокетливый южный манер, они постоянно вели дурацкие разговоры об отпусках, переводах и повышениях, или о музыке Лоуренса Велка, или о сравнительных достоинствах магазинов для военнослужащих в Квонтико и Кемп-Пенделтоне. Большинство из них проводили теплые весенние дни в клубе у бассейна, потихоньку откусывая мороженое, читая «Ридерз дайджест» и «Летернек» и играя в канасту. Одна из таких офицерских жен — аромат гардении и высокая грудь под блузкой с глубоким вырезом — заговорила со мной, когда мы стояли с бокалами в руках под изображением кровопролитной битвы, где морские пехотинцы с кокардами на фуражках штурмовали мексиканский редут в Чапультепеке.
Она спросила про мой роман, о котором ей рассказал Лэйси: это беллетристика или документальная литература?
— Смешной вопрос, дорогая, — довольно резко вмешался ее муж, невысокий плотный капитан родом из Джорджии. — Роман — это всегда беллетристика. Просто по определению.
Его жена сильно покраснела и сказала:
— Я понимаю. Я просто хотела спросить, о чем это.
— Так значит, вы романист? — не унимался капитан. — Ну надо же, настоящий романист в наших джунглях. И кого только сейчас у нас нет. В восьмой дивизии был парикмахер. То есть настоящий парикмахер, который умеет делать женские прически.
У меня сжалось сердце. Его голос звучал вполне дружелюбно, и в нем не было ни намека на сарказм. Говоря «романист», он наверняка не имел в виду ничего дурного. Но два наших мира разделяла дистанция планетарного масштаба, и я хотел одного: чтобы капитан как можно скорее сменил тему и оставил в покое мою книгу, о которой сейчас расспрашивал.
— Так это психологический роман или исторический?
— Это про групповой секс, — пришел на помощь Лэйси.
В 1951 году, да еще с незнакомыми людьми и в смешанной компании, такая фраза звучала весьма вызывающе. Капитан сдвинул брови, его жена снова вспыхнула, и на минуту показалось, что добродетельный дух Южной Баптистской конвенции осуждающе глянул на нас с небес. Молчание нарушил мелодичный голос, обратившийся к Лэйси на безупречном французском.
— Bonsoir, bonsoir, mon vieux. Comment ça va? Оù ètiez-vous? Je vous à cherchè partout. Etes-vous a depuis longtemps?
— Bonsoir, mon colonel, — ответил Лэйси. — Ça va bien, et vous? Non, nous venons juste d'arrivef. Позвольте вам представить моего друга.
Затем он повернулся, и я был представлен Полу Мариотту, подполковнику корпуса морской пехоты США.
— Так вы и есть тот писатель, о котором говорил мне Лэйси? — спросил Мариотт приветливо.
Судя по произношению, он вырос в Виргинии.
— Забавно, что теперь у нас появился свой литератор. Это добавляет чуточку разнообразия; надеюсь, нам теперь будет о чем поговорить… Джентльмены, позвольте вам представить — мой сын Майк.
Обычно мне кажется манерным, когда люди общаются по-французски без особой необходимости, но Лэйси и подполковник говорили так свободно — подполковник, на мой слух, практически безупречно — и одновременно с оттенком иронии, что это выглядело веселой игрой. Что касается полковника, я не мог отвести взгляд от его наград и нашивок: если награды достаточно высокие и присутствуют в изрядных количествах, их блеск не бросается в глаза и не затмевает лицо владельца. Впрочем, наибольшее впечатление производили не значительные награды («Военно-морской крест» и «Серебряная звезда» — каждый из этих орденов свидетельствовал о подвиге, требующем невероятного мужества, — и вдобавок орден «За боевые заслуги», а также медаль «Пурпурное сердце» со звездами, обозначавшими ранения), а яркий коллаж из наградных лент за участие в различных кампаниях и экспедициях, указывавших, что их обладатель с юных лет был связан с морской пехотой. Я понимал, что передо мной абсолютный профессионал. Полковник Мариотт выглядел на сорок с небольшим, и это лишь усиливало несоответствие между его светскими, утонченными манерами и жизнью, целиком и полностью посвященной воинской службе. Интересно, как Пол Мариотт сумел среди боев и походов найти время, чтобы в совершенстве овладеть иностранным языком и стать знатоком и ценителем прекрасного?
Я обменялся рукопожатиями с сыном полковника — юношей лет восемнадцати, очень похожим на отца. Если бы не очевидная разница в возрасте, он мог бы сойти за его брата-близнеца. Как и отец, Майк был среднего роста, атлетически сложен (хотя и не производил впечатления груды мышц), с такими же, как у отца, коротко стриженными соломенными волосами и глубоко посаженными внимательными глазами на четко очерченном лице. Несмотря на внешнее сходство, он не собирался идти по стопам отца. Пока Лэйси с полковником болтали, я спросил его, намерен ли он стать профессиональным военным. Не знаю, почему я задал такой вопрос, — возможно, тут сыграло роль необычайное сходство между отцом и сыном.
— Конечно же, нет, — ответил он негромко. — Я не хочу убивать.
От этих слов у меня волосы на голове зашевелились: я был потрясен его прямотой, в которой не звучало ни злобы, ни раздражения. Майк казался расстроенным, немного встревоженным. Переведя разговор на другую тему, я узнал, что он учится на втором курсе университета Северной Каролины и по окончании получит диплом архитектора. Неожиданно по его губам скользнула улыбка:
— Уж лучше хот-догами торговать, чем служить в морской пехоте. Если меня призовут в армию, я пойду в авиацию.
У меня не было времени расспросить его о причинах подобных настроений, поскольку в эту минуту полковник предложил нам присесть за соседний столик. Ужин должны были подать позднее. Когда мы расселись, в дальней комнате раздались звуки танцевальной музыки, обдав нас приглушенным гулом кларнетов и тромбонов, мягко завладев всеми чувствами. Хмельное умиротворение окутало меня словно ласковая рука, убаюкало обманчивым покоем. На улице темнело, бассейн и склоны сосен за ним тонули в тени. Война ушла куда-то далеко, и впервые с приезда в лагерь алкоголь подействовал на меня успокаивающие, а не подхлестнул, как обычно, злость и раздражение. Вне всяких сомнений, легкая эйфория была связана с полковником Мариоттом: лишь оттого, что в корпусе морской пехоты нашелся офицер, способный вести просвещенные беседы, я готов был отбросить все предубеждения относительно воинской службы. По моим воспоминаниям, мы говорили о литературе (в двадцать шесть я обожал такие серьезные разговоры), и полковник поразил меня тем, что, в отличие от прочих кадровых офицеров (особенно в чине выше капитана), не пытался с умным видом Рассуждать о вещах, о которых не имел ни малейшего представления. Однако еще до того полковник совершенно очаровал меня, выразив сочувствие в связи с моей жизненной ситуацией, чего я от него никак не ожидал.
— Представляю, какой это был неприятный сюрприз! — сказал он. — И прямо перед тем, как должна была выйти ваша книга. Но теперь-то, я думаю, вы уже оправились. Сильно все изменилось по сравнению с сорок пятым?
— Да нет, все по-прежнему, — ответил я. — Ну, может, что-то чуть-чуть получше стало: кормежка, например.
В значительной степени так оно и было. Хотя и не шедевр кулинарного искусства, эта еда была куда съедобнее отвратительной бурды, которой нас кормили в прошлую войну.
— Недавно в ОХО подали на ужин просто первоклассный ростбиф.
Полковник улыбнулся. Его манера общения была столь дружеской, что я почти сразу перестал, обращаясь к нему, добавлять «сэр». Я также последовал примеру Лэйси, который, как я слышал, звал его Пол.
— Да, — сказал он, — старый корпус меняется на глазах. Много лет еда в морской пехоте была гораздо хуже, чем на флоте. Я всегда говорил: непонятно, почему при таком богатом выборе продуктов солдат и офицеров кормят такой едой, что ее и съедобной-то можно назвать с большой натяжкой. Наши столовые вполне способны готовить нормальную пищу. По-видимому, с год назад до кого-то дошло, и кормить стали гораздо лучше. Да, скажите, — перебил он себя, очевидно, желая сменить тему, — как насчет вашей книги? Лэйси от нее просто в восторге. Он говорит, что, когда она выйдет, это будет сенсация.
Мариотт спросил меня о сроках публикации, и в этой связи завязалось оживленное обсуждение книг в целом. Всплыл вопрос о влиянии писателей друг на друга, и, когда я, немного смутившись, признался, что критики могут найти в моем романе перекличку с другими авторами, в особенности с Фолкнером и Фицджеральдом, он удивленно посмотрел на меня и сказал:
— Да ну, стоит ли об этом волноваться. Нельзя же написать стопроцентно оригинальную книгу. Каждый писатель находится под чьим-то влиянием. Где был бы Фолкнер без Джойса? Или взять хотя бы «Отсюда и в вечность». Вы читали?
Конечно, читал, все читали. В то время это был громкий бестселлер.
— Потрясающая книга. Он, конечно, последний мерзавец, когда пишет об офицерах, но в общих чертах все правда. И влияния там видны повсюду: Хемингуэй, Драйзер, Вулф и много еще других, — только это не так важно. Книга в целом — это нечто большее, чем просто сумма влияний.