Самоубийственная гонка. Зримая тьма - Уильям Стайрон 7 стр.


— А чем ты занимался на гражданке, сынок? — поинтересовался отставной комендор. Как и сын, отец говорил с ярко выраженным южным акцентом. Он не переставая курил.

— Беллетристикой.

— Эквилибристикой? Так ты циркач? — дружелюбно поинтересовался он.

— Не эквилибристикой, а беллетристикой, — резко сказал я. — Я писатель. Пишу книги. Прозу. Французы называют это романами.

Я даже не пытался скрыть злую насмешку. Глаза мне застилала пелена ярости, распаляемая отчасти доброжелательной глупостью комендора, отчасти ощущением тесноты в нашей маленькой комнате, где места едва хватало для двоих, а с появлением третьего и вовсе стало нечем дышать; последние слухи о нашей скорой отправке в Корею только усиливали мое отчаяние; к тому же с приближением осени я все чаще испытывал чувство разочарования и обреченности, а лежавшее в кармане письмо от моего нью-йоркского редактора, полученное с той же почтой, что и непристойное послание Лорел, не могло развеять тоску: у меня было предчувствие, что рецензия окажется отрицательной.

Комендор снова закашлялся, и Ди пояснил за него:

— Папка — старый морпех, где только не был. На Западном фронте в 1918-м, на Гаити, в Никарагуа, Гуантанамо — всюду, где мы воевали. Правда, командир? У него были француженки, испанки, даже негритянки на Гаити. Когда папка сходил на берег, тут же шел слух: «Жеребец Джитер из морской пехоты». Правильно я говорю, командир?

— Да, Младший, — ответил тот, вытирая глаза. Было слышно, как в горле у него булькает слизь. — Честно скажу, в свое время я был не хуже других.

— Пап, а расскажи о том борделе… Где же это было? На Кубе? Там еще кино показывали на потолке и ополаскивали член кокосовым маслом? Расскажи, а?

Честно говоря, такие простодушные сексуальные откровения между детьми и родителями были мне в диковинку, и почти полчаса я, изнывая от неловкости, слушал, как комендор, несмотря на приступы кашля и явное недомогание, с энтузиазмом расписывает публичные дома Гаваны, Порт-о-Пренса и Буэнос-Айреса. Однако в конце концов силы его оставили: он с трудом дышал, и лицо его стало пепельно-серым; тогда Ди поднялся и вывел его из комнаты, сказав, что отцу явно нужно пропустить глоточек «Доктора Пеппера» для бодрости.

Еще какое-то время после их ухода я лежал на кровати, изнемогая от жары и собираясь с духом, чтобы прочесть рецензию. Поскольку за последующие годы своей писательской карьеры я получил не меньше ругательных отзывов, чем любой другой из моих коллег, а в каком-то смысле даже и больше, и в конце концов обзавелся непробиваемой шкурой, то теперь могу только изумляться тому трепету, с каким приступил к чтению первой настоящей рецензии. Вообще-то это была не совсем рецензия в строгом смысле слова — просто предваряющий публикацию анонс в одном из журналов. Но для меня он служил пропуском в профессию. Я прочел его со все возрастающим мучительным ощущением краха. Полагаю, замечание редактора: «Не придавайте этому особого значения» — должно было послужить мне предупреждением.

После первых восторженных отзывов ни у кого не осталось сомнений, что этот впечатляющий роман молодого виргинца будет прочитан самой широкой публикой и не оставлен без внимания критиками, хотя талант автора — которым ни в коем случае не стоит пренебрегать — вряд ли соответствует неумеренным авансам. Действие разворачивается — временами убийственно медленно — в небольшом городке в Виргинии. В центре повествования — беды и горести семьи, состоящей из невротичной матери, отца-алкоголика и двух дочерей, одна из которых калека, вторая — наркоманка. Похоже на мыльную оперу? Возможно, однако подобное впечатление обманчиво, поскольку двадцатишестилетний автор в совершенстве владеет искусством слова и обладает незаурядным даром воображения, способным преобразовать колдовскую смесь из чувства вины, ревности и эдиповых страстей в увлекательное чтение, не ограничивающееся избитым сюжетом. Но вряд ли это новое имя в нашей литературе можно считать полностью оригинальным явлением, как нам пытаются его представить. В романе довольно отчетливо прослеживается влияние Фолкнера, Уоррена, Маккалер, а также Капоте, Спида Лэмкина и многих других представителей южной школы — певцов отчаяния и разложения. Тем не менее несмотря на банальный сюжет и перегруженный красивостями язык, роман свидетельствуете появлении нового интересного автора и придется по вкусу тем читателям, которые жаждут не легкого чтива, а серьезной пищи для ума. (10 сентября, первый тираж 10 000 экз.)

Л. К.

Я был убит. Просто раздавлен. «В совершенстве владеет искусством слова!» «Новый интересный автор!» «Прослеживается влияние Спида Лэмкина!» Вашу мать! Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что, несмотря на известную долю высокомерия, статья вовсе не была убийственным разносом, как мне представлялось в то ужасное утро. Даже сейчас, спустя много лет, я в мельчайших подробностях помню горечь обиды и унижения, а также свои попытки успокоиться и хоть как-то умерить боль.

Хм. Л.К. Кто он, черт возьми, такой, этот Л.К.? Лидия Керр — заумная девица двадцати трех лет, закончившая Вассар-колледж по специальности «английская литература» и делающая вид, что обожает средневековую поэзию, как будто это дает ей право презрительно отзываться обо всех американских писателях после Мелвилла; сушеная маленькая лесбиянка с прыщавой кожей, чей дом в Гринич-Виллидж забит журналами «Партизан ревью», детективами Агаты Кристи и аннотированным изданиями «Видения о Петре-пахаре». Но как могла выпускница Вассар-колледжа написать «в совершенстве владеет искусством слова»? Хотя кто ее знает. Или ненавистник южан Лео Колодни — писатель-неудачник, переквалифицировавшийся в обозревателя, воспитанник Сити-колледжа университета Нью-Йорка, с больным сердцем, геморроем и печальными талмудическими глазами, вероятно, ведущий семинары по современной литературе в убогой вечерней школе где-нибудь на окраине и пичкающий учеников мудрыми мыслями по поводу Беллоу, Маламуда и еврейского возрождения. Лео Колодни точно написал бы про «искусство слова». Так или иначе, я чувствовал, что моя писательская карьера закончена. Совершенно несчастный, в тот вечер я вместе с Лэйси отправился в Джексонвиль — маленький задрипанный городок, прилегавший к базе, — и постарался утопить тоску в местном пиве под названием «Лайон», вареве столь гнусном, что дрожжи плавали в нем словно крошечные хлопья снега.

То, что произошло в следующие сорок восемь часов, было очень странно и в чем-то даже необъяснимо; многое и сейчас остается для меня загадкой. Когда я начинал писать этот рассказ, у меня был сильный соблазн не включать в него ничего, что связано с Ди Джитером и его отцом, поскольку они не имеют никакого отношения к Полу Мариотту и лишь отвлекали бы читателя. Но, подумав, я решил все-таки оставить этот эпизод, поскольку он говорит больше о Поле Мариотте, чем мне поначалу казалось, а также о странной и таинственной общности людей, именуемой Корпусом морской пехоты.

Вернувшись из Джексонвилл, я заснул пьяным сном, однако уже часа через два меня разбудил ужасный шум; сначала я даже не понял, в чем дело, и лишь потом, немного придя в себя, осознал, что рядом кашляют. Я сел на кровати; сквозь окно пробивался бледный рассвет. Этот надрывный лающий кашель нельзя было слышать без содрогания: сухой замогильный звук, беспомощный стон раздираемой плоти — в нем ясно сквозило дыхание смерти. Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что Ди не уступил койку отцу, как я предположил вначале, а просто они спали вдвоем на его кровати — узкой и неудобной даже для одного. Пока я сидел, слушая не-прекращающийся кашель, в душе у меня сменяли друг друга самые разные чувства: досада, жалость, сочувствие и, наконец, злость. Мало того что эти люди, даже не спросив разрешения (в конце концов, по званию я был старше их обоих, хотя и не намного), зачем-то (инцест я исключил) улеглись на одной кровати в нашей и без того перенаселенной комнате, так это вторжение еще и сопровождается невыносимым шумом, мешающим спать. И почему старик до сих пор не в больнице?

Кашель на какое-то время утих, и Ди спросил:

— Пап, ты как?

— Нормально, — ответил комендор. — Жаль, нету у меня микстуры от кашля или ментоловых пастилок. И еще лихорадка допекает. А сколько времени, сынок?

— Примерно половина шестого. Может, закуришь? Тебе сразу полегчает.

Даже в те дни, когда мы все пребывали в неведении относительно предупреждений минздрава и когда я сам был заядлым курильщиком, я понимал, что сигарета — плохое лекарство для комендора, и уже собирался высказаться по этому поводу, когда он, с трудом сидя на кровати, щелкнул зажигалкой и пламя осветило его мертвенно-белое лицо. Не в силах на это смотреть, я зарылся головой в подушку и спал урывками до побудки; канонада кашля вторгалась в мои сны, как рокот далекого грома.

Когда я проснулся, они уже ушли. Позже, в тот же день, я рассказал Лэйси о событиях этой ночи. Он смеялся до слез, но добавил, что если мне не безразлично собственное здоровье, я должен выселить старика.

— Бедняга, — ответил я, — мне его жаль, но еще одну такую ночь я не вынесу. Мне просто необходимо выспаться.

— У тебя нет другого выхода, — настаивал Лэйси. — Ведь это не просто нарушение твоих прав: похоже, у него открытая форма туберкулеза. Подумай, сколько микробов попадает в воздух, когда он кашляет. Гони ты его, ради бога!

В ту ночь моя рота заплутала в лесу, и я добрался до ОХО во втором часу ночи, совершенно измочаленный. Меня ожидали все те же муки, — неглубокий сон, адское пробуждение, долгие часы, в течение которых я лежал неподвижный, как мумия, слушая мучительный кашель и бессмысленный обмен репликами между отцом и сыном. Я опять задремал лишь под утро и спустя пару часов проснулся вялый, с больной головой, словно после огромной дозы барбитуратов. Моих соседей по комнате уже не было.

Через пару минут я столкнулся с Ди в душевой.

— Где твой отец? — резко спросил я.

— Пошел в кают-компанию завтракать, — ответил он, размазывая мыльную пену по ямкам от прыщей на подбородке. — Как жизнь, старина? Выглядишь отлично: хвост трубой, уши торчком!

— А ты, оказывается, совсем слепой, — ответил я раздраженно. — Я тут уже две ночи подряд не сплю. Послушай, Ди, что я тебе скажу. Твой отец серьезно болен. Лучше бы ты прямо сейчас отвез его в госпиталь. Это не просто кашель.

— Ерунда. Просто у отца бронхи застужены еще с той войны. Он постоянно кашляет, особенно если простынет, как неделю назад.

Запотевшие от горячей воды стекла очков и толстый слой пены на щеках делали его еще более нелепым и отвратительным. Он только что кончил править опасную бритву — страшноватое на вид блестящее лезвие, каких я не видел уже много лет, и из одежды на нем был один лишь суспензорий — надо понимать, необходимая часть его снаряжения.

— С отцом все в порядке, — настаивал Ди. — Можешь не беспокоиться о старом вояке.

— Я так не думаю, — сказал я, и сам услышал в своем голосе раздражение. — Но даже если с ним все в порядке, то его кашель начинает действовать мне на нервы. Из-за этого кашля я две ночи не спал. Все, с меня хватит. Я требую, чтобы сегодня же твоего отца в нашей комнате не было. Ты понял?

Минуту он молчал, глядя на себя в зеркало, а затем медленно повернулся ко мне и произнес фальшивым, обозначающим шутку голосом:

— Что за азиатские манеры, приятель? Придираешься к младшему по званию?

— Чтоб духу его здесь не было, — отрезал я, чувствуя, как вспухают вены, и стараясь сдерживать ярость. — Понятно?

Я повернулся и вышел.

Возможно, Ди подчинился бы моему ультиматуму. Я никогда этого не узнаю. В тот день перед обедом я зашел в комнату, чтобы переодеться в полевую форму. Едва открыв дверь, я почувствовал неприятное беспокойство и, войдя, увидел, что у комендора, одиноко сидящего за столом, началось кровотечение: кашля не было, вообще ни звука, он почти не двигался — просто сидел, немного наклонившись вперед, зажав рот руками, и смотрел на меня в немом ужасе. Кровь сочилась между пальцами ручейками кларета, безжалостные струйки стекали по рукам, которыми он неловко пытался повернуть их вспять. Похоже, кризис наступил всего несколько секунд назад. Охваченный паникой, я совершенно не знал, как быть: посоветовать ему встать или лечь, наложить давящую повязку (только куда?) или холодные компрессы (или, может, горячие). Как это обычно бывает при оказании первой помощи, я боялся, что сейчас не просто сделаю что-то неправильно, а выберу именно то, чего категорически не следует делать. Но все же я успел крикнуть капралу, дежурившему в холле, чтобы тот вызвал «Скорую» из полкового лазарета, и, схватив полотенце, впихнул его в руки комендора, решив, что у него лучше получится справиться с потоком, чем у меня. Он начал слабо стонать, глаза в бездонном страхе умоляюще смотрели на меня. Все, что я мог, — беспомощно стоять за его спиной, поглаживать чахлые плечи и бормотать пустые слова утешения, а кровь тем временем сочилась алыми ручейками по исхудалым рукам с выцветшей татуировкой, на которой была изображена эмблема корпуса морской пехоты — глобус и якорь, наколотые бог знает сколько лет назад в борделе Сиэтла или Вальпараисо, когда эти плечи, молодые и твердые, как китовый ус, принадлежали Жеребцу Джитеру. Кровь собиралась в лужи на столе, заваленном коробками с шоколадными батончиками, пластинками Джина Отри, журналами по культуризму и блестящими ножами.

Я слышал, как он пробормотал:

— Младший, позовите Младшего.

Но я ничего не мог сделать.

«Скорая» приехала меньше чем через пять минут, проявив удивительную расторопность, которой иногда — правда, только изредка — отличаются военные. Я поехал с ним в госпиталь, и оставался там, пока не появился Ди, весь сжавшийся и бледный от страха. Но надежды не было. Старик впал в кому. На следующий день рано утром он умер, и вскрытие показало обширную карциному легких.

Я был потрясен и подавлен. Я даже сам не мог понять почему. Для меня это не было личной потерей. Мы с комендором общались преимущественно ночью, в не самых подходящих обстоятельствах, и наше знакомство получилось столь кратким, что, несмотря на приятное впечатление, которое он произвел при первой встрече, у меня не возникло даже легкой симпатии. Что касается Ди — жалкого плода его чресл, — он был мне противен. Не знаю почему, но эта история никак не шла у меня из головы: я все силился понять, почему, зная, по всей видимости, о серьезности своей болезни, он так и не обратился к врачам, и сколько я ни уговаривал себя, что он бы все равно умер, мне никак не удавалось избавиться от чувства вины: я слишком долго медлил и не настаивал на отправке в госпиталь, где комендору могли хоть как-то помочь.

Вскоре после того как Ди уехал в Южную Каролину, чтобы похоронить отца (к моему большому облегчению, он навсегда убрался из нашей комнаты, предоставив мне полную свободу в одиночестве предаваться своим мыслям), я натолкнулся на Пола Мариотта в баре офицерского клуба, где он пригласил меня составить ему компанию. Я до сих пор недоумеваю по поводу своей тогдашней чувствительности, но из каких-то мазохистских побуждений я носил рецензию в бумажнике и время от времени перечитывал, каждый раз заново смакуя жалкие крохи снисходительной похвалы и терзаясь общим неодобрением. Мне до сих пор неловко при мысли, что я заставил Пола это прочесть. Тот, слегка улыбаясь, пробежал глазами заметку и вернул ее со словами:

— Не стоит придавать значения.

— Что за гадство! — простонал я. — И это только начало!

— Ерунда, — ответил он. — Автор рецензии либо очень молод, либо вам завидует. А может, и то и другое, да еще и посредственность в придачу. Выбросите из головы.

В его словах звучала такая убежденность, что я почувствовал огромное облегчение и, словно отмечая это событие, быстро выпил сразу три мартини подряд. Пол, как я уже заметил, всегда пил очень умеренно, и хотя в его доме гости не знали отказа в спиртном, сам он, похоже, сознательно воздерживался, выпивая до обеда два очень легких бурбона с водой, а после вина один-единственный бокал бренди. В каком-то смысле такой отказ от маленьких радос тей жизни ему даже шел, гармонируя с исходившим от него ощущением здоровья и жизненной силы. Он был прекрасно сложен — в пятнадцать лет каждый мечтает именно о таком гибком, как у кошки, координированном теле — и поддерживал отличную физическую форму; излишек алкоголя довольно быстро огрубил бы его удивительно правильные черты. Все это время Пол тянул одну-единственную бутылку «Карлсберга». Вскоре к нам присоединились майор и капитан — оба кадровые военные. Пол представил меня им, и разговор зашел о бейсболе. Как ни странно для американца, но от разбора команд и игроков я обычно впадаю в такую жуткую тоску, что у меня всерьез начинает ломить затылок. До обсуждения статистики отдельных игроков они не опустились: речь шла о Мики Мантеле, он в тот сезон был на высоте, и они сравнивали его с каким-то другим бэттером или питчером из Чикаго или Бостона. Я утратил нить разговора, заметив только, что Пол говорил о спорте с энтузиазмом, что меня нисколько не удивило: со слов Лэйси я знал, что в Виргинском военном институте он участвовал в соревнованиях по троеборью. Но вскоре разговор перешел на более общие темы, и я вдруг обнаружил, что с мрачным видом рассказываю историю о старом комендоре, умиравшем у меня на глазах. Я не говорил о нем никому, кроме Лэйси, и теперь, описывая подробности странного происшествия, испытывал облегчение, почти катарсис.

Назад Дальше