— Наверное, я должен был воспользоваться тем, что старше его сына по званию, и настоять, чтобы старика отправили в госпиталь, — закончил я. — Но врач сказал, что у него уже не оставалось ни малейшего шанса.
— Перестань, — вмешался Пол, — ты ни в чем не виноват. Так как, ты говоришь, его фамилия?
— Джитер, — ответил я. — Кадровый уоррент-офицер в отставке.
У Пола отвисла челюсть, и на лице появилось выражение сильнейшего расстройства.
— Не может быть, — произнес он потрясенно. — Даже не верится. Комендор Джитер — Жеребец Джитер его звали — мертв. Может, совпадение? У него лицо, как у грустной гончей, такие печальные глаза?
— Точно, — ответил я. Это он.
Пол медленно и задумчиво покачал головой.
— Так значит, комендор отправился на небеса, — произнес он, и на губах его мелькнула озорная ухмылка. — Надеюсь, на небесах его ждет целая армия шлюх. Во всем корпусе никто не мог сравниться с ним по этой части.
— А я слышал о нем? — спросил один из офицеров. — Это он получил медаль Почета во время Первой мировой?
— Нет, — ответил Пол, — эту было уже в двадцатых, когда он сражался против коммунистических повстанцев в Никарагуа. Хотя ты прав, он был в Шато-Тьерри с Пятой дивизией морской пехоты. Подумать только, комендора Джитера не стало! Да, с ним закончилась целая эпоха!
Он вздохнул и провел рукой по коротко стриженным соломенным волосам. На лице появилось странное задумчивое выражение. Мне показалось, Пол сильно взволнован; это была не совсем скорбь, но что-то очень похожее, и в его глазах я разглядел туманную пелену, предвещающую слезы. Однако он слабо хмыкнул и сказал:
— Джитер был одним из самых колоритных персонажей в корпусе. Пьянчуга, скандалист, бабник — и при этом храбрый как Ахиллес. Он, конечно, отсидел свое на гауптвахте, но никто не умел так управляться с пулеметом, как он. Эх, не знал, что он умер!
И снова в голосе слышалась искреннее огорчение.
— Жалко, что так получилось. Я бы пошел на похороны.
— Насколько я понимаю, похороны были вчера, — вставил я, — в Южной Каролине.
— Ты был знаком с комендором, Пол? — спросил один из офицеров.
Капитан и майор были хоть и не намного старше меня, но сильно моложе Пола, и то, как внимательно и заинтересованно они задавали вопросы о комендоре, чем-то напоминало дикие племена: так молодые воины, апачи или сиу, расспрашивают мудрого вождя о героях прошлого, сражавшихся с белыми во времена, когда еще не существовало резерваций, на равнинах паслись огромные стада бизонов и барабаны звали на тропу войны. Старый корпус.
— Да, это был человек старой закалки, — задумчиво продолжал Пол. — Теперь таких не Делают. Да, я его знал. Когда первый год служил лейтенантом на корабле, на Мэриленде, Жеребец Джитер был там сержантом отряда морской пехоты. Не помню точно, в каком году это было: в тридцать втором или в тридцать третьем. Он научил меня всему, что я знаю о корабельной службе. И потом, когда незадолго до войны я оказался в Шанхае, комендор к тому времени уже стал уоррент-офицером: я бы и за много лет в Квонтико не узнал про пехотную тактику столько, сколько от него. В последнюю войну он уже не воевал: возраст не тот, да и здоровье не позволяло. Сказались все его пьянки. По-моему, у него в конце концов развился диабет и ему пришлось выйти в отставку. Он никогда не ходил к врачам, даже в Шанхае, когда у него ужасно болела печенка. Поэтому меня совсем не удивило, что он не лег в больницу, хотя от кашля выворачивался наизнанку. Сукин сын! Какая бестолковая, жалкая смерть. Знай я, что он здесь, хоть бы попрощался с ним.
Пока Пол говорил (соответствие, конечно, можно счесть банальным), вечерний воздух огласили звуки горна, и я посмотрел в окно, где спускали флаг и горнист играл отбой. Группки морпехов застыли в минутном внимании, их фигуры в косых лучах заходящего солнца отбрасывали длинные тени. На какое-то мгновение — как почти всегда при пронзительных трубных звуках — меня охватила тоска, перед глазами мелькнули видения тропических морей, бушующих волн и дальних берегов, из самых глубин сознания всплыл глухой топот сапог, словно легионы солдат спешили навстречу судьбе. Потом звук горна стих, и сквозь грохот бара, где громкий смех офицерских жен и несущиеся из музыкального аппарата звуки «Моей блондинки» перекрывали непрерывный треск шейкеров для коктейлей, я снова услышал голос Пола.
— Так значит, сын тоже пошел в морпехи? — спросил он. — Комендор так им гордился. Когда мы виделись в последний раз — лет десять назад, в Сан-Диего, сразу после Перл-Харбора, — он жалел, что сын слишком мал, чтобы воевать. Вырастет, сказал, все равно станет морпехом. Так оно и получилось. Комендор просто души в сыне не чаял. В Корее он сможет себя проявить. Хороший парень?
— Отличный, — сказал я с затуманенными глазами.
— Что это был за персонаж! — воскликнул Пол. — Бог мой! Он отдавал честь только командующему флотом и даже полковников не удостаивал своим вниманием. Повсюду, даже на парад, ходил в старом комбинезоне.
Пол весь ушел в воспоминания. Улыбаясь и качая головой, он продолжал:
— В сорок втором, в Пендлтоне, его заставили пройти медицинское обследование — ему тогда было уже за пятьдесят, — но он отказался уйти в отставку. Ему дали какую-то непыльную должность, однако у него хватило ума, точнее сказать, нахальства, доехать с попутным транспортом, то есть буквально пробраться на транспортный корабль, идущий в Перл-Харбор, и там вломиться в кабинет командующего — все в том же старом комбинезоне, разумеется, — и потребовать, чтобы его направили в Первый дивизион. Он хотел на Гуадалканал, а не бумажки в конторе перекладывать. Разумеется, у него ничего не получилось, но каков характер! Нет, сегодня таких, как комендор, в морской пехоте уже не осталось! А знаете, за что он получил медаль Почета?
Старый корпус. Внезапно я осознал, что, несмотря на живой рассказ Пола, мне абсолютно наплевать, за что старому хрычу дали медаль Почета, — и это отражало всю глубину моей неприязни к корпусу. В голосе Пола, напротив, слышались искренняя теплота и участие, как у английского джентльмена, вспоминающего службу на афганской границе, и, когда мои обида и разочарование достигли высшей точки, я понял, как глупо себя вел: в первую очередь он был офицером морской пехоты, всегда и везде, что бы ни случилось, а я, как влюбленная школьница, приписывал ему «начитанность» и «художественный вкус», не понимая, что это всего лишь проявление просвещенного дилетантизма. Удивительно, что военная служба с ее стандартными, унифицированными требованиями не стерла индивидуальные черты его личности, не прошлась по ним своим безжалостным сапогом; ведь эта организация требует от своих подчиненных лишь мужества и мускульной силы, а в вопросах культуры предоставляет им полную свободу оставаться невежественными обывателями, если не сказать хуже. Он читал Камю. Мне это кажется едва ли не чудом.
Горн все еще звучал в моем сознании, наполняя душу горечью и тоской; слушая прочувствованный панегирик старому солдату и другие легенды старого корпуса — воспоминания о морских походах, отпусках на берегу, ночевках в джунглях, сторожевых отрядах на Гаити, разведке в Никарагуа, перестрелках на границе с Китаем и прочих захватах и набегах, которые предпринимала Америка для установления своей диктатуры в Западном полушарии и во всем мире, — я вдруг осознал, что Полу эти темы интересны ничуть не меньше (если не больше), чем тонкости французской кухни или высокое искусство беллетристики. Для Пола узы памяти, преданности и веры, соединившие его с элитным сообществом профессионалов, были столь же прочны и незыблемы, как те, что связывают других людей с наукой или искусством, с политической партией или — если говорить точнее — с Церковью.
Самоубийственная гонка
Должен сделать небольшое признание. Несмотря на отвращение, которое я питаю к военной службе, кое-что в ней мне очень даже нравится, хотя, конечно, я не сравнил бы это с шахматами или Скарлатти. Взять, к примеру, миномет. На полевых стрельбах меня всегда восхищали слаженность, быстрота реакции и отточенные технические навыки минометного расчета и, в не меньшей степени, моя собственная способность командовать этими людьми, хотя от природы я довольно неуклюж. В том, как пехотинцы устанавливают на подставке длинный ствол, определяют положение прицельной вехи, регулируют уровень с помощью рукояток и колесиков, я вижу синхронные движения балетных танцовщиков, исполняющих волнующую прелюдию, за которой следует грохот выстрела; снаряд взмывает в небо и мчится навстречу последнему содроганию земли, означающему, что неподалеку — примерно в миле от вас — разлетелась в щепки хижина какого-нибудь бедного негра. Во время настоящего боя, думаю, все выглядит совсем не так красиво. Возможно, все это фантазии мальчишки, которому хочется заполучить самую большую и громкую хлопушку на свете, но в трубах, уставленных в небо, есть нечто отчетливо фаллическое, и вполне может быть, что мое удовольствие питалось из этого темного источника. Однако я твердо уверен, что именно ритм, точность и завершенность, так характерные для работы с минометами, придают войне, и особенно пехотному бою, магическую привлекательность в глазах мужчин.
Конечно, бывало, что во время учений минометы взрывались, убивая или калеча всех, кто оказался рядом; как-то раз (не в нашем подразделении) несколько снарядов упали, не долетев до цели, и восемь призывников погибли на месте. От таких нелепых случайностей меня бросало в пот и во рту все пересыхало от страха. Но в целом я научился справляться с подобными мыслями и получал удовольствие от работы. Как ни странно, больше всего мне нравились чисто военные аспекты службы, или, скажем так, они внушали мне наименьшее отвращение. Разгульная жизнь в Гринич-Виллидж плохо сказалась на моем организме, и хотя тут мне приходилось нелегко — бесконечные полевые учения, высадки десантов, садистские марши, — но, преодолев первый шок, я с радостью чувствовал, что ко мне возвращается волчий аппетит и мускулы на вялом, обмякшем теле снова наливаются силой.
С фотографий тех лет на меня смотрит рослый, загорелый и очень несчастный офицер морской пехоты. К тому времени я уже забыл, какое удовольствие, какую чистую радость может доставить простая физическая усталость, и, бредя через леса и болота с моим веселым взводом минометчиков, чудесным образом избавлялся от досады и разочарования; удивительно, но чем труднее давалась наука боя, чем больше я вникал в детали пехотной тактики, тем меньше меня терзала безжалостная тоска.
В неподдельное отчаяние меня приводили не военные игры и даже не частые лекции по полевой санитарии, перевозке грузов или коммунистической угрозе (на них я обычно спал), а недолгие часы свободного времени — по вечерам или в выходные, — когда выдавался случай подумать о том, какое ужасное будущее меня ожидает. Раздраженное ворчание в компании друзей по несчастью приносило временное облегчение, но давало очень непродолжительный эффект. Поэтомуя предпочитал проводить свободные часы наедине с собой или с моим приятелем Лэйси, хотя по большей части просто запирался в душной комнате, где с маниакальной дотошностью средневекового схоласта прочесывал гранки своего первого романа или предавался буйным фантазиям и онанизму. В то лето в Лежене я раз и навсегда избавился от какого-либо чувства вины по отношению к неназываемому греху, который христиане числят среди самых тяжких. Лишив меня привычных радостей жизни, корпус не смог ничего поделать с моим воображением, и я в одиночку устраивал извращенные безумные оргии, затмевавшие самые порочные фантазии Александра Портного. Надо сказать, что вынужденное сексуальное воздержание — один из ключевых моментов в понимании так называемой «военной романтики»: заставьте солдата настолько тосковать по запаху женского тела, что он преисполнится невыносимой яростью, и получите человека, готового с радостью схватить штык и хладнокровно воткнуть его в живот противника.
Короче говоря, я так боялся, что умру без единого совокупления, что со всей энергией, остававшейся у меня после военных тренировок, старался предотвратить подобный исход, хотя, как я сейчас понимаю, мое неистовство едва не стоило мне жизни. И речь пойдет именно об этом…
В то время я почти ежедневно получал от своей любовницы (полагаю, что могу называть ее просто Лорел) пикантные послания, написанные красивым четким почерком выпускницы частной школы мисс Хьюитт. Женщины редко пишут совсем уж порнографическим стилем, но моя любимая отличалась невероятно распущенным воображением: непристойности, зачастую написанные на бланках ее мужа — «Эдвард Ф. Либерман, врач-отоларинголог», — хоть и вызывали у меня некоторую жалость по отношению к старине Эду, по большей части действовали как афродизиак. Эра авиапутешествий тогда только начиналась, а Нью-Йорк был от нас на расстоянии пятисот миль по узкому шоссе и далее по железной дороге, однако сверхчеловеческим напряжением сил можно было (в те редкие уикенды, когда обстоятельства складывались в нашу пользу и мы освобождались в субботу до середины дня) проехать на сумасшедшей скорости триста миль до Вашингтона, а там сесть на поезд, прибывавший на Манхэттен незадолго до закрытия баров, то есть около трех часов ночи. Это были необычайно краткие визиты — из Нью-Йорка требовалось уехать не позднее девяти часов вечера воскресенья, чтобы в понедельник утром успеть к подъему, — и я до сих пор с ужасом вспоминаю тот ужасный недосып. Однако нам с Лэйси так хотелось избежать ночного кошмара и столь мучительна была пытка желанием, что мы отправлялись в эту безумную поездку при любой возможности.
И вот, изнуренные днями и ночами на болоте, мы садились в его «ситроен» и с безумной скоростью мчались на север. Надо заметить, французы, создавая эту модель, не рассчитывали, что кому-то захочется ехать так быстро. Упомянутый недостаток отчасти компенсировался уверенным и напористым стилем вождения Лэйси — он обладал реакцией автомата и безошибочно отличал рискованный маневр от действительно фатальной ошибки. У меня чуть сердце не выскочило из груди, когда на двухрядной дороге где-то в Каролине на скорости семьдесят миль в час относительно встречного движения, на почти последней передаче он обогнал огромный лесовоз и встроился перед ним. Я много раз чувствовал, как встречный грузовик или легковушка с ужасным свистом проносятся мимо нашего дрожащего от натуги «ситроена», и каждый раз осознавал, как мастерски Лэйси водит машину, — это была не столько лихость, сколько хладнокровие и расчет. Иногда мы с ним вели по очереди. Конечно, до Лэйси мне было далеко, но и я проделывал трюки, при воспоминании о которых мне сейчас становится дурно: так, например, подлетев на огромной скорости к переезду через железную дорогу Атлантического побережья, я проскочил на красный мигающий; въехав на насыпь, машина буквально взвилась в воздух, словно оживший кадр из «Копов Кейстоуна», и опустилась на асфальт с другой стороны за секунду до того, как позади нас пронесся локомотив, сигналя как сумасшедший. Мы еще довольно долго в обессиленном молчании глядели на бегущие за окном пыльно-изумрудные табачные поля, унылые болота и поникшие от зноя сосны, пока наконец Лэйси, из которого потрясение не выбило привычной самоуверенности, не сказал с отстраненным видом: «Подъезжаем к Ницце. Ты любишь устрицы в белом вине?»
Но в тот раз мы еще легко отделались, а по-настоящему посмотрели в лицо смерти в другой раз, и этот эпизод мне запомнился не произведенным эффектом, в чем-то даже банальным, а странной ассоциацией, которую он вызвал у Лэйси. Его рассказ я не забуду никогда.
Глубокой ночью мы прибыли на нью-йоркский вокзал, покрытые пылью Северной Каролины и сажей самого древнего спального вагона Пенсильванской железной дороги, и сразу же попали в объятия наших заждавшихся подруг. Едва увидев их, мы словно вернулись к жизни. В Анни, жене Лэйси, можно было с первого взгляда опознать француженку. Милое, хотя и некрасивое личико, с лукавыми продолговатыми глазами и лучезарной улыбкой, а за ней — Лорел, тоже не красавица, но с пышной копной светлых волос и прелестными губками, влажно раскрытыми в сладострастном приветствии. Они не привезли нам никаких подарков, кроме себя самих, но этого нам хватало с лихвой.
Дальше все развивается по обычному сценарию (это не отчет об одном конкретном приезде — моя память, увы, не сохранила таких подробностей, — а обобщенное описание нескольких): торопливо простившись с Лэйси и Анни, мы с Лорел спешим на стоянку, где нас уже ожидает предусмотрительно заказанное такси. С легкой дрожью, выдающей наше нетерпение, мы обмениваемся парой радостных, банальных реплик: «Привет, милый. Отлично выглядишь. Как доехал?» Лорел забирается в машину с грацией стриптизерши, обнажая внутреннюю сторону бедра, покрытую загаром Файр-Айленда, и чудесную упругую попку в форме перевернутого сердца, открытую напоказ сексуальными трусиками. Внезапно я осознаю, что весь горю, — это не просто любовная лихорадка, нет, в моей груди пылает смертельный пламень чумы, тифа, воспаления легких. Я приникаю к Лорел, обхватываю ее руками, и из горла у меня вырывается безумный булькающий звук. Такси несется на юг, в сторону Гринич-Виллидж. На Пятой авеню продолговатые отсветы зеленых и красных неоновых огней пробиваются сквозь полусомкнутые веки, и я изнемогаю от мокрого касания наших языков. Скользкий язык, возня, смутные контуры — я больше ничего не чувствую, если не считать ее ловких пальцев, пытающихся расстегнуть заевшую «молнию» на моей набухшей ширинке. Все к лучшему, успеваю подумать я, довольный, что никакое «доведение до оргазма посредством петтинга» — выражаясь казенным языком сексопатологов — не испортит оставшейся на мой век земной любви.