И вот вопрос был решен. Но Уку не терял надежды — вдруг произойдет что-нибудь такое, что изменит решение отца и матери. Случится что-нибудь вроде того, что случилось с дедушкой, которому синица принесла смертную весточку. Никогда никто не слыхал, чтобы у синицы были какие-то дела со смертью, но теперь все увидели и услышали, что все же есть. Почему такое же чудо не может случиться и с дедушкиной трубкой и палкой? Все утверждают, что их положат в гроб к дедушке, а вдруг что-то не положат, а оставят Уку!
Даже утром в день похорон Уку еще ждал какого-то чуда и все ходил вокруг гроба дедушки. Наконец он не выдержал и потихоньку спросил у матери, так, чтобы никто не слышал:
— А трубка у дедушки в кармане?
— Да, да, — ответила мать. — Кто же ее возьмет, я сама ее туда положила.
Но Уку вдруг показалось, что если он сам, своей рукой, ощупает дедушкин карман — трубки не окажется, она просто чудом исчезнет оттуда. Вот он и ходил следом за матерью, пока наконец не решился сказать:
— Мне хотелось бы посмотреть, там она или нет.
— Трубка?
— Трубка…
— Ну тебя, шального, с твоей трубкой! — прикрикнула мать, но все же взяла мальчика за руку и сказала: — Ну, иди, ощупай сам, своей рукой дедушкин карман, если успокоиться не можешь.
Уку вместе с матерью подошел к открытому гробу, и тут мать сказала:
— Смотри, палка здесь, у дедушки под рукой, на случай если она ему понадобится на том свете, а трубка в кармане, пощупай сам, убедись.
Все толпой стояли вокруг гроба, и свечи горели так ярко, когда Уку протянул руку через край гроба и сунул ее в дедушкин карман; а там и в самом деле лежала трубка. Вынимая руку, мальчик вдруг понял, что он напрасно надеялся на чудо. Если оно до сих пор не произошло, то как оно может случиться теперь! Дедушке синица принесла смертную весточку, но трубку из кармана никто уже не сможет вынуть, там она и останется.
Уку отошел в сторонку, где его никому не было видно и слышно, и горько заплакал, как будто ему больше всех было жаль дедушку. Но если бы кому-нибудь пришло в голову спросить у него, почему он так горько плачет, то он едва ли мог бы сказать: плачет ли он в самом деле из-за трубки и палки или из-за того, что у покойного дедушки, кроме его палки и трубки, была еще диковинная синица, которая принесла ему весть о смерти, а у него, Уку, который еще жив, нет ни палки, ни трубки, ни синички и никакого другого чуда. У мертвого дедушки есть с чем идти в могилу, а у него, Уку, нет ничего, с чем ему жить. Ведь то, что у него есть, его сейчас не интересует и не радует. Все это он отдал бы хоть за дедушкину синицу, которая в лесу стучала клювом по его старой шляпе, а потом дома — в оконное стекло.
1939
Перевод Валентины Федоровой.
Газетчица номер семнадцать
— Номер семнадцать!
— Что, сударь? Я здесь, — слышится слабый, но все же бойкий старушечий голосок где-то в углу конторы.
— Вчера вы не доставили газету господину Т. по улице Н. Чем это объяснить?
— Почему не доставила, доставила.
— А он не получил. Приходил сегодня жаловаться.
Номеру семнадцать нечего ответить. Она понимает, что молодой господин не ошибся и господин Т. без причины не заявился бы жаловаться.
— Отнесите ему сегодня же этот номер. Не забудьте.
— Отнесу, как не отнести. Это в каменный желтый дом, четыре этажа. Знаю, он в мансарде живет. Ох, крест тяжкий туда добираться.
Номеру семнадцать хочется говорить, поведать о своем житейском бремени, о тяготах по службе. Но ей тотчас же велят молчать, она мешает своими разговорами; к тому же давным-давно известно, о чем она будет распространяться… Не первый год номер семнадцать носит газеты, который раз пытается она рассказать о горькой своей доле, и всегда-то ей не везет, всегда ее заставляют умолкнуть: ее жалобы мешают людям. Сначала ей и невдомек было, как это слова могут помешать кому-нибудь. Разве она винит кого-нибудь или просит облегчить свою долю? Ей и в голову не приходит такое, она же понимает: будь на то воля божья — само собой придет избавление, может, даже завтра придет. А пока нет на то воли божьей, она безропотно несет свой крест, разве что с людьми иногда обмолвится. Так это — чтоб время провести, чтобы на душе полегчало.
Когда прозвучит в конторе окрик, требующий тишины, номер семнадцатый съежится, поникнет в своем углу и, умолкнув, погружается в думы — этак она вроде еще не мешала никому, ни в конторе, ни на улице, таща кипу газет, ни в поздний час, когда, усталая, бредет домой. Да о многом ли приходится ей думать, какие уж тут думы! Сколько лет все одно и то же: идешь в контору, ожидаешь газет, получишь на руки, разносишь по квартирам и вот устало тянешься домой. Сперва газетная сумка так тяжела, что всю тебя перекосит, согнет в три погибели. Так и входишь в душные сырые подвалы или ждешь, когда отзовутся на звонок у больших парадных дверей, ведущих в богатые квартиры, — только и заглянешь туда через щелку двери; или дотащишься, умаявшись, на самый верх, в мансарду, — зимой там почти всегда стужа, а летом жарко. Все идешь да тащишься, тащишься да идешь. Да, сполна постигла газетчица номер семнадцать меру страшной усталости, когда ноги заплетаются, но все равно она должна идти, идти по лестницам вниз и вверх, вверх и вниз. Бывает, голова закружится, в глазах пестро, еле волочатся ноги, вот бы к перилам прислониться или где-то присесть на миг, но и тогда должна она идти, а то услышит утром в конторе все те же слова:
— Номер семнадцать!
— Что, сударь, я здесь.
— Вчера вы не доставили газету господину X.
Ей не по себе от этих слов, они, словно нудный назойливый перепев, звучат в ее ушах. Только бы не слышать их, не оправдываться перед молодым господином.
Свое имя номер семнадцать начинает забывать. Сколько лет носит она газеты, а пожалуй, ни разу не слышала его. В конторе ее окликают только по номеру. Скажем, придет кто-нибудь в контору с жалобой, его спросят:
— На какой улице вы живете?
— На улице С.
— Ага! Туда доставляет номер семнадцать. Хорошо, я скажу.
Так всегда: все номер семнадцать да номер семнадцать. И у себя дома, в душной подвальной комнатушке, где, кроме нее, ютится сын с женой и детьми, а невестка постоянно бранится с мужем и с нею, — и здесь не назовут ее по имени. Детишки кличут ее бабушкой, сын — мамой, невестка — старухой.
Сегодня она с трудом превозмогает усталость. В лицо сечет порывистый мелкий осенний дождь. На улицах слякоть, и между домиками на окраине — темно. Вдалеке, раскачиваясь на ветру, мерцает огонек фонаря, отражаясь в мутной луже. Номер семнадцать бредет словно ощупью, незряче ступает в полутьме, она несет читателям хронику преступлений и несчастных случаев, новости политики и науки, литературы и искусства. Она нередко видит, с каким нетерпением ожидают ее, с какой жадностью рвут из ее рук газету. Но ее, газетчицу номер семнадцать, это не волнует. Безмолвная, спешит она дальше, только и заботы у нее, как бы укрыть от дождя свою ношу да поскорее обойти подписчиков. Сама она газет не читает, разве невестка порой прочтет о каком-нибудь преступлении или происшествии.
Вернувшись в этот день домой, номер семнадцать валится на кровать и не встает даже поужинать. Наступает утро, она все в постели, и невестка наконец спрашивает:
— Ты что же, не думаешь вставать?
— Мочи моей нет… Кости ломит, и сердце болит.
— Так уж сегодня и обессилела?.. Всегда хватало же мочи!
— Когда-нибудь приходит и последний день, — отвечает она и остается в постели. Потом подзывает к себе внучонка и посылает его в контору, — сказать, что номер семнадцать сегодня не придет.
— Наша бабушка сегодня не придет носить газеты, — сообщает мальчик в конторе, — она не встает с кровати.
— Больна, что ли?
— Да.
— Какой ее номер?
— Семнадцать.
Проходит две недели.
— Номер семнадцать! — раздается в конторе знакомый оклик.
Никто не отзывается. Молодой человек окликает снова. По-прежнему молчание.
— Лийзи, не слышишь разве… Тебя зовут, — говорит одна из газетчиц, — сколько дней прошло, а все не знаешь своего номера.
Выходит вперед молоденькая розовощекая девушка.
— Вы вместо газетчицы номер семнадцать… О ней больше ничего не слышно, — сообщают девушке, — хотите остаться у нас?
— Хочу, да… — обрадованно отвечает она, ведь у нее теперь будет работа.
— Итак, будете теперь номером семнадцать… Но вы не доставили вчера газету господину Н. по улице С. Он приходил жаловаться.
Девушка смущается, краснеет, не знает, что сказать.
— Постарайтесь служить так же честно, как прежний номер семнадцать, — говорит молодой господин, и девушка краснеет пуще прежнего.
— Да, не придет больше старушка, умершие не носят газет, — обронила одна из газетчиц.
— Умерла? — вопрошает молодой господин.
— В церкви вчера поминали…
— Где?
— Святого Яна.
— Я вчера был там, но что-то не припомню, не обратил внимания.
На лице у женщины появляется горькая усмешка.
— Вы, господин, ведь и не знали ее по имени… Оттого и…
— Ах да, — говорит молодой господин, — по списку она значилась под номером семнадцать.
— Все хотела, сердешная, на горести свои пожаловаться, да, видно… — начинает было женщина, но в ответ уже слышится:
— Тсс, вы мешаете своими разговорами.
И женщина — как бывало, номер семнадцать — умолкает: жалобы мешают людям.
1904
Перевод Ромуальда Минны.
Путешествие в Италию
Они справляли свой медовый месяц, вернее, лишь медовые дни и медовые часы, так как на большее не хватало времени. Муж служил в каком-то учреждении, а после обеда садился за работу, которую брал на дом; жена преподавала в начальной школе, по вечерам исправляла тетради или давала частные уроки, чтобы тоже немного подработать. Каждую свободную минуту они старались посвятить самообразованию — читали, ходили на лекции. Даже театр и концерты посещали не для развлечения, а для каких-то более серьезных и важных целей.
Все это казалось им в порядке вещей, ведь они были бедны, как церковные мыши: не было у них ни приличной одежды, ни даже настоящей квартиры, не говоря уже о мебели и всем прочем. Лишь одно сокровище было у них — вера в свою счастливую звезду, превращавшая несуществующие вещи в ощутимые и реальные. Так они жили и работали, словно уже достигли того, к чему так стремились: уютной квартиры, где можно устраивать маленькие вечеринки в кругу близких друзей.
Конечно, у них были еще и мечты, но они находились как бы за пределами досягаемости, за пределами вероятного. Их время наступит тогда, когда счастливая звезда будет достигнута и их скромные желания сбудутся. Только тогда родится мечта, только тогда она оживет, так что ее, пожалуй, можно будет встретить на улице гуляющей с лунным светом, в шелковых чулках и лакированных туфельках.
Их величайшая мечта родилась дня через два после свадьбы. Они еще любили ходить под руку, тесно прижавшись, разговаривая и порой заглядывая друг другу в глаза. Им тогда было удивительно хорошо, в глазах мужа еще горела страсть, а щеки жены заливались стыдливым румянцем — она уже знала, как невыразимо приятно краснеть под взглядом мужа.
Они переходили от витрины к витрине, разглядывали выставленные там вещи, интересовались их ценой, любовались дорогими украшениями, вид которых приводил женщину в трепет. Однажды они подошли к витрине бюро путешествий, где были выставлены плакаты с изображением различных видов транспорта — пароходов, автомобилей, поездов, аэропланов — и описывалось, как удобно, быстро и приятно на них путешествовать.
Через столько-то и столько-то дней или часов можно очутиться в Берлине, Лондоне, Риме и бог знает где еще.
— А помнишь наше первое случайное путешествие? — спросил муж.
— Помню! — ответила жена. — Помню даже, о чем мы тогда говорили.
— И подумай, как странно: я ни с кем никогда ни о чем подобном не разговаривал, ни до, ни после. Мне это просто в голову не приходило. Отправиться путешествовать, да еще в Париж или Рим! — об этом не могло быть и речи. Ведь не было ни денег, ни других возможностей. Самое большее, о чем я мог мечтать, — это о поездке в Курессааре или в Нарва-Йыэсуу. Да и эти места казались мне безумно далекими. Но как только я увидел тебя в вагоне у окна, я подумал: а что, если бы я сейчас ехал в Италию? Утомленный, задремал бы, а проснувшись, опять увидел бы тебя у окна. Ты едешь со мной, словно мы уже сговорились ехать вместе. Едем и едем, а когда глаза наши встречаются, улыбаемся друг другу, как старые знакомые.
— Как старые знакомые, — повторила жена. — Вот именно. С самого начала нам казалось, будто мы старые знакомые. И когда мы наконец спросили друг друга — куда кто едет, — то оба, смеясь, ответили: в Рим. «А, может быть, остановимся в Венеции»? — спросил кто-то из нас. «Хорошо», — ответил другой. Мы условились встретиться во Дворце дожей, в камере пыток. А следующую встречу назначили на площади Святого Марка, среди голубей. И оба смеялись. И вот мы в Нарва-Йыэсуу, на песчаном пляже. Летают береговые ласточки, слышен крик чаек, а мы мечтаем о площади Святого Марка и голубях, только о голубях.
— Эта наша первая поездка в Италию была для меня самым прекрасным путешествием. Но взгляни на этот пароход, какой он высокий, роскошный! Если бы и впрямь можно было здесь, среди льда и снега, сесть на него и не двигаться до тех пор, пока не покажется берег, весь в цветах и свежей зелени. Солнце и ароматы цветов!
— Да, если бы это было возможно! Ради этого я готова хоть целую неделю страдать от морской болезни. Если бы мы могли запереть свою комнату со всем скарбом на ключ, закинуть его на ближайшее облако или сунуть первому попавшемуся нищему, назвав ему улицу, номер дома, квартиры и сказав: все, что ты там найдешь, бери себе; бери и пользуйся, а хочешь — поделись с кем-нибудь, словом, поступай как тебе угодно, потому что мы едем в Италию, едем туда, где тепло и много зелени, где цветут деревья и кусты. Нам теперь ничего не нужно, ровным счетом ничего, мы уезжаем. Всего доброго, милый нищий, всего доброго!
— А что, если в самом деле взять да и поехать? — неожиданно сказал муж уже вполне серьезно.
— Поедем! — подхватила жена, затрепетав от восторга, и этот трепет почувствовал и муж сквозь одежду.
— Решено! — сказал он. — Вот здесь, у витрины бюро путешествий, мы торжественно клянемся друг другу не успокаиваться до тех пор, пока не соберем столько денег, чтобы можно было поехать во Дворец дожей и на площадь Святого Марка. Призываем в свидетели эти пароходы, аэропланы, поезда и автомобили. Во время нашего первого совместного путешествия мы шутили, теперь же, клянусь всем святым, мы говорим серьезно.
— Не станем снимать квартиру, будем по-прежнему ютиться в одной комнате, не надо нам ни мебели, ни сервизов, даже одежду и обувь будем донашивать старую. Забудем про театр, кино, концерты, про увеселения и лакомства, станем жить только для своего путешествия, — торжественно, в тон ему, сказала жена.
— Во веки веков, аминь! — закончил муж.
Затем последовало короткое молчание, словно они мысленно вкушали грядущее блаженство. Потом женщина спросила:
— И сколько же времени мы должны будем так жить, чтобы достичь своей цели?
Он подумал немного, перебирая в уме какие-то цифры и цены, затем ответил:
— Года три-четыре, не больше.
— А не меньше? — спросила жена.
— Едва ли.
— Как долго! — задумчиво протянула жена.
— Долго? — удивился муж. — Разве это долго! Что такое три-четыре года. Мне сейчас двадцать шесть, тебе двадцать один, а тогда мне будет тридцать, тебе только двадцать пять. Это лучшие годы.
— А если… — начала она, но не договорила.
— Что — если? — спросил он.
— Если что-нибудь случится?
— Например? Война, болезнь, смерть?
— Нет, — мягко ответила жена.
— Так что же? — спросил муж.
— Со мной, — промолвила жена.
— А что с тобой может случиться?
— Какой ты глупый, — засмеялась жена, а самой было так приятно, что у нее глупый муж, который ничего не понимает. — Дети, — прошептала она наконец, и муж почувствовал на своей щеке ее теплое дыхание.
Он растерянно умолк: действительно, каким надо быть дураком, чтобы не подумать о такой простой вещи.
И они молча зашагали по ярко освещенной улице, погруженные каждый в свои мысли.
Прошли годы, долгие, тяжелые годы.
Муж и жена уже давно не гуляют, не любуются витринами. Порой им кажется, будто они никогда этого и не делали. Даже воспоминания об этом, в сущности, и не воспоминания вовсе, а лишь смутный сон. Спина у мужа сгорбилась, и его можно увидеть, лишь когда он идет на работу или возвращается домой, ведь его жизнь теперь — это труд, один только труд. Кажется, будто он и не подозревает, что существует еще какая-то другая жизнь. Забота о том, как прокормить и одеть себя, детей и их худую, изможденную мать — вот его главная задача.