Оттенки - Таммсааре Антон Хансен 4 стр.


Он ясно помнит: уже через каких-нибудь три-четыре месяца после их торжественной клятвы у витрины бюро путешествий жена таинственно прошептала ему что-то на ухо, и он, печально улыбнувшись, заметил:

— Вот оно, наше первое путешествие в Италию.

В ответ на эти слова жена тоже улыбнулась; и с тех пор они ни разу не вспоминали о своей клятве. Потом эта клятва затерялась где-то в глубине сознания, продолжая жить там как нечто туманное и расплывчатое.

А жизнь шла своим чередом. Родился второй ребенок, потом третий, потом четвертый. Их родилось бы, наверное, еще больше, если бы не болезни жены, они дали ей возможность перевести дух: хво́рая, она растила тех, кого уже произвела на свет.

Как и раньше, их единственной реальной мечтой оставалась квартира, мебель, посуда и всевозможные мелочи, необходимые в доме, где ждут ребенка. Приходилось считать каждую марку, каждый пенни, тщательно взвешивать — стоит ли покупать ту или другую вещь, ту или другую тряпку. По мере того как семья росла, забывались концерты, забывался театр, только в кино удавалось иной раз сходить, да и то лишь на самую далекую окраину. Деньги тратились теперь не на театр, а на что-нибудь из одежды или на учебник, не на концерт, а на какую-нибудь погремушку.

Так один серый год сменялся другим. Не было уже важных и возвышенных мыслей, не было уже высоких чувств, не рождались больше несбыточные мечты, которые увлекали бы их куда-нибудь вдаль — прочь из этой тесной квартиры, из мира повседневных забот и тревог.

— Когда же наконец дети вырастут! — вздыхала порой мать.

— Да, вот подрастут, встанут на ноги, тогда, быть может, и вздохнем посвободнее, — говорил отец.

И вот наконец наступила минута, когда дома на радость старикам осталась только младшая дочь. Ей тоже пора было поступать на работу, но благодаря заступничеству матери девушке разрешили еще год посидеть дома.

— Ведь она у нас последняя, — сказала мать отцу, — больше у нас детей не будет, пусть хоть эта увидит светлые дни, помянет когда-нибудь добром отца с матерью. Старшим-то поневоле пришлось сразу к чужим людям наниматься.

Так и осталась дома их щебетунья — младшая дочь: порхающая походка, слова точно бабочки, смех как колокольчик, глаза будто звезды лучистые.

— Она в тебя, она больше на тебя похожа, — говорил иной раз муж про младшую дочь.

— Совсем как я, такая же резвушка, — соглашалась жена.

Но не прошло и года, как появился мужчина, который захотел, чтобы глаза легкомысленной девушки сияли только в его комнате, чтобы ее смех-колокольчик звенел только в его ушах, чтобы слова-бабочки порхали вокруг него и чтобы он всегда видел рядом с собой легкую фигурку, словно готовую в любую минуту вспорхнуть и полететь.

Мужчина был беден, как и девушка, но между ними зародилась любовь, зародилась, быть может, именно потому, что они были бедны, ведь без любви их жизнь была бы слишком тоскливой. Любовь стала их единственным достоянием, единственным утешением; по вечерам они бродили по освещенным улицам города и мечтали обо всем, чем обделила их жизнь: мечтали о богатстве, о роскоши, о драгоценностях и развлечениях, о вкусных вещах. Вечер за вечером бродили они вдвоем и мечтали вслух, и не было конца их мечтам и разговорам.

Но им еще никогда не приходила в голову мысль о путешествии, о том, чтобы поехать куда-нибудь далеко, где все ново — люди и жизнь, ветер и солнце, птицы и цветы, долины и горы, острова в синем море и звезды в темном летнем небе.

Но вот однажды они очутились перед огромной витриной бюро путешествий, заполненной всевозможными проспектами и картами, изображениями огромных, роскошных пароходов, поездов, автомобилей и аэропланов — смотри и высчитывай, во что обойдется и сколько займет времени поездка в Берлин, Париж, Швейцарию, Рим, Неаполь и т. д.

Они долго смотрели и читали, изучая маршруты путешествий и тарифы. Наконец девушка вздохнула.

— Если бы можно было поехать, если бы можно было сесть на пароход или в поезд и поехать!

— А ведь, пожалуй, и можно, стоит только очень захотеть, — ответил мужчина.

— Но как?

— Накопим денег, — ответил он. — Ты тоже поступишь на службу, станем оба зарабатывать.

— Когда еще от этого толк будет! — вздохнула девушка. — Прежде состаримся.

— На это уйдет не так уж много времени, — ободрил ее мужчина. — Ты по-прежнему будешь жить у родителей, я — у тетки, тогда нам и квартира не понадобится. Подыщем себе добавочную вечернюю работу, будем трудиться изо всех сил, ни одного пенни не станем зря тратить, все деньги будем в банк вносить.

— А свадьба? — спросила девушка.

— Свадьбу, разумеется, придется отложить.

— И надолго? — спросила девушка.

— Ну, как тебе сказать: ты будешь получать пять тысяч марок в месяц, на первых порах на большее трудно рассчитывать — я сейчас получаю семь, в будущем году, быть может, немного прибавят. Если найдем вечернюю работу, а мы ее обязательно найдем, то каждый месяц сможем откладывать с тобой по крайней мере пять тысяч. Таким образом за год мы накопим шестьдесят тысяч, за три года — сто восемьдесят, вместе с процентами это составит, пожалуй, тысяч двести; на эти деньги мы наверняка сможем поехать хоть в Италию.

— Даже в Италию? — воскликнула девушка.

— Даже в Италию! — подтвердил он.

— Начнем копить! — воскликнула девушка, схватив его за руку.

— Начнем! — ответил он, пожимая ей руку.

— Вот только как со свадьбой, — промолвила девушка немного погодя, — мама не хочет, чтобы мы ее откладывали.

— Ну, тогда справим свадьбу, а жить будем как и до сих пор — квартиру снимать не станем, мебели покупать не будем, новой одежды тоже, — будем жить как жених с невестой.

— Хорошо! — горячо воскликнула девушка.

В эту минуту из-за угла показались старик и старушка. Они уже вырастили своих детей, и те, кроме младшей дочери, уже вылетели из гнезда. Муж и жена опять остались одни, как много лет тому назад. Теперь у них снова было время, чтобы гулять вдвоем по городу и любоваться роскошными витринами. Сегодня они чуть было не остановились у витрины бюро путешествий, но в последнюю минуту старик заметил стоявшую там молодую пару. И, не сказав ни слова, он увлек старушку в переулок, точно убегая от недоброго видения.

— Зачем ты меня так тащишь? — спросила старушка, даже обидевшись.

— Они там, — ответил муж.

— Кто они?

— Да наши, конечно.

— Ну и что же?

— Они стоят у витрины бюро путешествий и держатся за руки.

Этого было достаточно. Старушка ни о чем больше не спрашивала. Старик тоже ничего больше не говорил. Тихие и печальные, побрели они домой и только тогда немного успокоились, когда, сунув ноги в мягкие туфли, сели и прижались спиной к теплой печке.

1930

Перевод Ольги Наэль.

Обольститель

Раннук жил среди нас как загадка.

Еще в университете его окружала какая-то тихая таинственность — мы все это ощущали именно так. Он, правда, не делал ничего особенного, по крайней мере, никто о нем ничего такого не знал, и все же мы считали: в нем кроется нечто большее, чем нам известно.

Почему это было так, я едва ли сумею объяснить, а если и попытаюсь, то мне, возможно, не поверят. Дело вот в чем: по моему мнению, Раннук был более прост и ясен, чем это было доступно нашему пониманию, — вот и все. У него была душа ребенка в прямом смысле слова.

Если он, сидя с нами, многозначительно молчал, то не потому, что хранил некие мистические тайны, а как раз наоборот: он молчал при нас так, как умолкают играющие дети, когда входят взрослые.

Он стеснялся своей детской простоты, да и нам всем, наверное, было чуточку неловко, что мы в большинстве своем так примитивны, иначе как объяснить это вечное фиглярство и любовь к позе, которые нами владеют и нас окружают.

Не думайте, что я имею в виду только женщин, чья жизнь, в сущности, и не может быть ничем иным, как игрой в прятки; нет, говоря о фиглярстве и позе, я отношу это и к мужчинам, какова бы ни была их профессия. Вы, конечно, согласитесь со мной, если я приведу в пример какого-нибудь писателя, художника или актера: ведь всем понятно, что в любой области никто ничего не может создать, так сказать — произвести на свет, если в создающем не найдется хоть частичка женщины, которая по самой своей природе не может обойтись без игры.

Мы, естественно, считаем, что созидатели любят себя хвалить, а других хулить, любят и немножко позлословить; по-видимому, это охотно делает и Иегова в своей книге книг — Библии: едва ли кто в наше время может чистосердечно поверить, что бог в одиночку успел сотворить за шесть дней все эти миры, сияющие своим собственным светом, и те, что лишь отражают свет других, а также поверить, будто другие боги по сравнению с Иеговой не совершили ровным счетом ничего.

Совсем иначе обстоит дело с таким человеком, как Раннук, в нем никто не склонен предполагать черты, присущие творческой личности: все считают — зачем ему среди своих камней и цветов становиться в позу или же злословить, камни ведь не ходят и не говорят, а цветы не строят лукаво глазки.

Поэтому и казалось, что, лишь находясь среди них, Раннук вполне может быть самим собой. Мне случилось только один раз застать его среди цветов и бабочек, и этого Раннука я никогда не забуду. Здесь он даже стал разговорчивым, ведь говоря о цветах и бабочках, он мог свободно упоминать о таких вещах, которые, если их отнести к человеку, люди считают оскорбительными, постыдными или безнравственными.

О-о, послушали бы вы Раннука, когда он говорил о цветах и бабочках! На его лице появлялось выражение блаженства или просветленности, которое я так редко наблюдал у людей.

Но это выражение быстро исчезало, если настроение собеседника не гармонировало с его собственным. Раннуку достаточно было тайком взглянуть на слушающего его человека, чтобы решить, по-видимому, безошибочно, — стоит продолжать говорить или нет: трудно было встретить более острую нервную восприимчивость, чем у Раннука. Малейшая искорка в глазах собеседника, малейший оттенок его мимики могли смутить и обескуражить Раннука так, будто случилось бог знает что. Все его внутреннее существо было словно пестрокрылая бабочка — близ нее остерегайся даже шевельнуться, не то она вспорхнет и унесется прочь, туда, где только душистые цветы и солнце, которое не омрачит настроения.

И все-таки он тоже попал в круговорот нашего времени, стал, как говорится, модным человеком, которому нечего смущаться, вращаясь в обществе. Духу времени подвластно все, он неизбежно должен был настигнуть и Раннука.

С чего и как это началось, неизвестно, но мы все были поражены, когда прочли в газетах, что в Раннука стреляли из револьвера и что он сейчас лежит в больнице тяжело раненный. Причина покушения — романтическая.

Это была первая серия событий, на некоторое время сделавшая тихого Раннука героем дня, так как им сразу заинтересовались женщины. Подумать только: преподаватель женской гимназии, средних лет, женат, имеет ребенка — и вдруг такая вещь: никому не известный мужчина вынужден в него стрелять, защищая честь своей семьи.

Интерес к делу Раннука достиг наивысшей точки во время судебного процесса, после этого все забылось. Многие находили, что при ближайшем рассмотрении дело оказалось менее интересным, чем считалось вначале: ничего там и не было, кроме флирта с чужой женой, который мог бы вызвать только насмешливые пересуды, будь супруги Мюнт людьми общества в полном смысле слова. Но они как раз ими не были, отсюда и эта стрельба, и прочий вздор, который всплыл на свет божий. История была, пожалуй, дурного тона, даже немного смешная, чему, впрочем, не следует удивляться, учитывая характер Раннука. Из-за его характера так и получилось: когда все уже обратились к другим сенсациям, история Раннука началась сызнова, приняв теперь уже катастрофический оборот.

В один прекрасный день Раннук ворвался в мой кабинет и, не обращая внимания на сидящего здесь клиента, крикнул:

— Жена решила разводиться!

Я сразу не понял, о чьей жене он говорит, но вскоре мне пришлось принять к сведению простейший факт: основываясь на происшедших событиях, жена Раннука начала дело о разводе, а сам Раннук явился ко мне просить, чтобы я взял на себя защиту его интересов.

— Ты что-нибудь понимаешь? — без конца повторял Раннук. — Герда хочет со мной развестись, обвиняет меня в измене, хочет забрать ребенка.

— Вполне естественно, — ответил я.

— Как естественно? — закричал Раннук. — Мы друг другу плохого слова не сказали, я ничего не сделал.

— А дело о покушении? — заметил я.

— Ты присяжный адвокат и все еще веришь суду? — по-детски удивился Раннук.

— Твои собственные показания на суде… — начал было я.

Раннук сделал неопределенный жест.

— Недоразумение, — сказал он.

Я невольно улыбнулся, так беспомощен был Раннук в эту минуту.

— Ты, значит, не был близок с госпожой Мюнт? — спросил я.

— Нет, — ответил Раннук так просто, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся.

— Тогда я чего-то не понимаю, — проговорил я и тут только сообразил, что я ведь имею дело с тем Раннуком, какого я знаю еще с университетских времен.

— Я тоже, — ответил Раннук. — Но это не так, как ты думаешь, ты ведь думаешь так, как все… Извини, что я к тебе пришел, я ведь не потому, что хотел бесплатно…

— Оставь! — перебил я.

— Нет, нет, не бесплатно… Но прошу об одном: сделай так, чтоб развода не получилось, чтобы Герда помирилась со мной. Ты ведь знаешь меня, знаешь и ее почти с детских лет, поговори с ней, ты умеешь. Разве я какой-нибудь волокита или изменяю жене? Разве я когда-нибудь был таким?

Я хотел ему что-то ответить, но он, словно прочтя мои мысли, быстро продолжал:

— Ты все думаешь о том процессе, я знаю. Но прочти сначала вот это, потом поговорим. Я зайду после обеда, сейчас спешу на урок.

И, вытащив из кармана пачку листов, он бросил их передо мною на стол. Когда я начал читать, оказалось, что это ни более ни менее как исповедь Раннука, а я стал его духовником.

«У всех бывают свои дни безумия, — так начиналась исповедь Раннука, — у всех — у народов, у отдельных людей, у животных, растений, даже у камней, и всегда возбудителем бывает какое-то подсознательное начало. Войны и революции, которые люди любят называть великими, никогда не были ничем иным, как всеобщим массовым психозом, и бедный человеческий мозг должен напрягать всю свою силу, чтобы задним числом вложить в них какой-то смысл, без которого человек не в состоянии жить. Великие личности, будь то мужчины или женщины, в жизни народов всегда представали как кара божья, как помешанные или просто как межеумки, чьи дела и творения потом нескольким поколениям людей приходится приспосабливать и исправлять, прежде чем в них появится жизненный смысл. Истинно велики те, о чьих трудах идут споры на протяжении десятков поколений, пусть даже вечно, чьи творения настолько лишены смысла, что в них можно путем толкований вложить какую угодно мысль. Как пример я назвал бы некоторые книги религиозных откровений или подобные Библии сборники, где можно найти все, кроме смысла.

Человек любит абсурдное, и блаженны те, кто удовлетворяют его запросы в этом отношении, будь то в области одежды, обычаев или изящных искусств. Человек охотно воспринял бы даже мысль, приправленную бессмыслицей, тогда она наиболее приятна на вкус. Человек любит бессмысленное потому, что всякая разумная мысль суха, бесплодна и лишена жизненной ценности. Каждая творческая мысль — в известной мере безумная мысль, так как она предполагает, что из ничего можно создать нечто. Поэтому я никогда не стремился принадлежать к числу тех, кто пытается творить, никогда не хотел принадлежать к созидателям. Хватит и той бессмыслицы, хватит и того безумия, которое уже есть в мире, зачем его еще умножать творчеством. Иной раз у меня такое чувство, что во мне самом больше абсурдного и безумного, чем мне необходимо для того, чтобы жить самому и помогать людям. Иногда половина моих сил уходит на борьбу против заключенного во мне самом абсурда и сумасшествия, я сейчас чувствую это яснее, чем когда-либо ранее. Наверное, дело обстоит так: если бы все люди умели писать и если бы они отважились написать о себе в точности так, как они раскрываются в своих стремлениях, делах и мыслях, то их следовало бы счесть буйнопомешанными или тупыми кретинами — на основании их собственных писаний.

Как я уже говорил выше, я избегал относить себя к числу людей творческих. Должен все же заметить, что для мыслящего человека нет большего соблазна, чем стать созидателем, конечно, каждому на свой лад. Этому соблазну мне до сих пор удавалось противостоять, я только вел наблюдения и давал описания, с документальной точностью отвечающие действительности. Такова была высшая задача и цель моей жизни. Я отсекал от цветов их аромат, от бабочек — их многоцветное очарование, отсекал от них, так сказать, все, что имеет жизненную ценность, чтобы не покоряться их туманящему рассудок влиянию, ибо мне было ясно: то, что пробуждает во мне краски и ароматы, уже не нужно науке, это вообще уже не относится к сфере мысли или разума, отсюда начинается безумие, начинается, если хотите, умирание мысли.

Назад Дальше