Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизни - Амфитеатров Александр Валентинович 19 стр.


– Да-с… Вот так-то! не ожидали меня встретить? Да? А я этак часто… Я, знаете, хотела было вас тоже втащить в наше общество, но тут еще две ваших знакомых были, – они и побоялись, – дуры! – что стыдно, что вы рассказывать будете. А я, что вы рассказывать будете, не верю. А что стыдно – чего же стыдно? Самих себя не стыдимся, вас – нечего… Мы часто этак компанией, часто!

Она помолчала.

– Вы меня, конечно, сейчас презирать изволите? – начала она со злым огоньком в глазах, – и вон ту? – она ткнула пальцем в сторону спавшей на диване дамы. – И вон эту, мою Людмилу, – она кивнула на безнадежно отупевшую девицу.

– Ну, вашу Людмилу, мне кажется, не презирать сейчас, а оттирать надо. А вот, что вас заставляет пускаться в этакие авантюры, – признаюсь, для меня загадка…

– Что? – скука! То есть то же самое, что вас, мужчин, гонит из дома в эти кабаки. Магнит забвения, подъема нервов шампанским и коньяком. Ведь я вас не спрашиваю, зачем вы сюда попали… У вас, небось, и дела-то побольше моего, и развлечения широкие – не моим чета, а все-таки вы здесь. Сидите, едите, пьете и уж не Бог весть какие умные и веселые разговоры с вашими друзьями разговариваете… Все это вы прекрасно могли бы проделывать и дома, однако вы идете в ресторан. Тянет вас сюда электричество это, воздух ресторана, возможность разнуздаться, сюртук снять и язык распустить: «ндраву моему не препятствуй» на благородный манер, с приличиями и «интеллигенцией». Тянет – терпимость, публичность распущенности. Дома и распустишься, мол, да все не так. При том – что за охота? У своего приевшегося и присмотревшегося очага, где – что нового ни придумай – все на старое смахивать будет… А вот в чужом месте – это другое дело. Эх, господа!.. У вас вон театральные интересы, газетные интересы, общественные… захотите политикой заниматься – политические будут… А у меня или у них обеих – что? Дом – и одиндом! скучный, постылый дом, где живешь не как человек, а хуже машины… Муж с десяти часов до половины пятого на службе, в пять часов обедаем, в шесть он ложится спать и спит до восьми. В это время ни я, ни дети пикнуть в доме не смеем. Иначе – сцена. Тоска, тишь, могила. Встает, пьет чай, затем уходит в клуб – и возвращается поздно ночью, после второго штрафа. А черт его знает еще – может быть, и не из клуба… за вами, мужчиньем, разве уследишь? Да и следить-то охоты нету: сокровище какое! Ведь вот он думает же, что я сейчас у Людмилы в гостях… придет ли ему в голову, что мы обе в этом кабаке? Так и у меня – насчет его… Ну-с, вернулся, бухнулся на постель, захрапел. Утром газета и кофе, опять служба, та же раз навсегда заведенная шарманка жизни. О чем мы с ним говорим? О том, что жаркое засушено или суп перестоялся. Я забыла, когда мы в последний раз улыбались друг другу. Смотрим друг на друга, как контрагенты по хозяйству, а не как муж и жена. Точно между нами не брак, а какой-нибудь юридический контракт лежит. Он обязан зарабатывать шесть тысяч в год и из них тратить в доме пять. Я обязана за эти пять тысяч доставлять ему все удобства – от кухни до любви включительно. Помилуйте! Разве это жизнь? Это колесо, в котором вертишься, как белка. И когда колесо чуть-чуть приостанавливается, белка норовит выскользнуть из него на свободу… хоть как-нибудь, хоть куда-нибудь.

– Это все я слыхал не раз и хорошо понимаю, но зачем же выпрыгивать – непременно в кабак?

– А что же мне делать?! Влюбиться, что ли, в кого-нибудь прикажете? Так вот представьте себе: не могу. Совсем – «я другому отдана и буду век ему верна». Темперамент ли у меня такой, старое ли воспитание это делает – только мой Евлампий Ильич может быть спокоен: роговой музыки он на своей голове никогда не услышит. Не по долгу – нет. Какой может быть долг к человеку, который в жизнь твою кроме тоски ничего не внес, не вносит и никогда вносить не будет? А не надо мне ничего этого… Не хочу, не нравится! А пить буду. «Мы пить будем, мы гулять будем, когда смерть придет, умирать будем». Voila! Пьяная, но верная супруга. Ново – не правда ли? Вот вам тип для эпода.

– Благодарю вас. Но что вы все так экстренно, прямо в крайности: либо пить, либо влюбиться… Разве только и света в окошке? Ваша белка разве не может дома разнообразить свою беготню? У вас дети есть.

– И если бы вы знали – какая при них превосходная бонна! Она их понимает лучше, чем я; они ее понимают лучше, чем меня. И любят больше. Стоит мне вмешаться в порядки детской, и сейчас же выйдет какая-нибудь глупость. Либо меня до истерики ребята доведут, либо я заставлю детей разреветься. Не умею… Ну просто не умею быть с ними. И моей Амалии Карловне, в конце концов, всегда приходится поправлять плоды моего непрошенного вмешательства. А супруг ворчит: «Что ты, матушка, лезешь не в свое дело? Есть у тебя Амалия Карловна – ты ей ребят и предоставь. А то покоя в доме нет». Нет, наука быть матерью не шутка, а нас ей не учили. Нас учили быть женами, а не матерями. Напрасно говорят что быть матерью, переполняться материнской нежностью – это так естественно, что это от самой себя должно исходить. Это правило для естественных натур, а не для нас искаженных городской жизнью выродков. Я буду дика просто бабе, чудна, а баба мне далека – чужая, непонятная тварь. Нас на материнство дрессировать надо, заново дрессировать, потому что мы перестали видеть в нем свое естественною назначение, заслонили его другими потребностями и декорациями. Joie de vivre, утеха жизнью, заслонила ее смысл, raison de vivre. «Чтоб иметь детей – кому ума недоставало», – Грибоедов сказал. А вот – подите: не до стает же… Ведь сознаешь порою, что так нельзя. Еще как совестно-то иной раз бывает: какая же ты, мол, женщина, если ты детям своим не мать? Стараешься, принуждаешь себя, и, кроме тоски и утомления для себя, да детского рева, – никаких результатов. Не умею, и все тут. А доучиваться – поздно: вы слышали, например, – моя педагогическая практика супругу мешает. Да и неохота. Молодость проходит, мне уж тридцать лет, хочется самой взять от жизни хоть какие-нибудь удовольствия. Ну… ну – и вот: всякий веселится, как и где ему приятно…

– Вы читали бы что-нибудь?..

– Ах, не говорите банальностей! «Читали бы что-нибудь»! Что читать? Серьезное – скучно; к чему мне? К тому же и не так я учена, чтобы серьезно читать. Пробовала: половины не понимаю, устаю до смерти… Голова совсем не работает. Жизнь и так скучна, – что же за охота себя еще утомлять и мучить? А роман возьмешь – все равно, обязательно на «cabinet particulier» наткнешься. Эту же приманку, как вы сами видите, я и без романов знаю. Который час? – резко оборвала она свою речь.

– Четверть второго.

Анна Евграфовна вскочила, бледная как полотно; хмеля ее точно не бывало.

– Черт знает что, – сказала она сквозь зубы. – Какая, однако, я дура. Болтаю с вами, а ведь он в два, наверное, дома будет. А мне надо еще раньше, чем самой к дому ехать, – вот этих двух доставить в места родные. Если муж не застанет меня – беда, будет буря. Ведь это вы, господа мужчины, имеете право рыскать, где угодно, во всякое время дня и ночи, а нас за это бьют!

– И плакать не велят?

– Нет, вы не смейтесь. Я не в переносном – в прямом смысле говорю…

– Тьфу! мерзость какая!

– А вы думали, что если человек смотрит ангелом, так он ангел и есть?! Но ведь муж и прав, в сущности говоря, будет, если вздует меня. У нас имя общее, а я его треплю, черт знает где бываю. Хорошо, что пока Бог милует. А вдруг случится скандал, я окажусь к нему припутанной?! Например – вот, хоть как сегодня. Не будь, по счастью, вас в ресторане – как бы я выкрутилась из затруднения со счетом? Пришлось бы оставить здесь вещь, впутать в дело и прислугу, и хозяина ресторана. Красиво! нечего сказать.

Говоря это, она расталкивала отупевшую девицу; та зевала и хлопала глазами, но наконец сообразила, чего от нее требуют, и стала лениво одеваться.

Спавшая дама, едва ее окликнули, вскочила, как встрепанная, и заметалась, на скорую руку хватая свои разбросанные вещи.

Обе были одеты превосходно, где-то я их видал. Моим присутствием они нимало удивлены, по-видимому, не были…

– Прощайте, – сказала Анна Евграфовна, подавая мне руку, – помните: молчание. А вообще, если хотите, напишите: это ничего, это, может быть, даже полезно будет. И мне, и другим. Я ведь не исключение, мой друг! Далеко не исключение! Нас много – гораздо больше, чем вы, может быть, думаете… этаких секретных виверок.

И вот ехал я домой в глубоком раздумье, рассуждая о том, что сейчас видел и слышал. Вспоминал я наши мужские сходбища и кутежи, в которых не раз приходилось принимать участие и Евлампию Ильичу, о ком сейчас только – хуже, чем с ненавистью или даже презрением… нет! с холодным безразличным равнодушием – говорила его жена. Вспоминал, – и все в них было тоже и порочно, и пьяно, и неумно, правда. Но вместе с тем, не знаю почему, в памяти у меня все вертелись эти стихи эпикурейца Клавдия на пиру умирающего Деция из «Двух миров» Майкова:

Ну, да!

Два пальца в рот, и вся беда! А вот что будет, как ворвется Сюда весь женский Рим! Начнется Вот тут-то оргия…

И нехорошо на душе становилось.

1894

Мамка*

Странную историю рассказал мне наезжий из Москвы адвокат. Настолько странную, что выслушав, я напрямки сказал ему:

– Не врете, так правда. А, впрочем, спасибо за сюжет.

– Помилуйте! Я же сам вожусь с этим делом… мне ли не знать всю подноготную?

В одну московскую семью приезжает гостья, пожилая дама из провинции. В Москву она прибыла по делу – утверждаться в правах небольшого наследства, которое нежданно-негаданно свалилось ей от брата, холостого чудака и нелюдима, ненавидевшего свою родию. Старик умер одиноко, не оставив завещания, и имущество его досталось сестре – весьма кстати, потому что до тех пор она жила в страшной бедности, почти в нищете. С московскою семьею наследницу свели деловые отношения, так как москвичи тоже приходились покойному какою-то седьмою водою на киселе. Дама была впервые в доме, ее угощали, занимали, вывели к ней детей, и, наконец, красивая, дородная мамка торжественно вынесла последнее произведение хозяев – шестимесячного младенца.

Дам, особенно пожилых и детных, сахаром не корми, но дай повозиться с «ангелочком», а гостья, вдобавок, только что успела предупредить хозяйку, что безумно любит маленьких. Но, к удивлению присутствующих, она – чем бы смотреть на ребенка – уставилась во все глаза на мамку, побледнела, задрожала, а та, едва подняла глаза на гостью, тоже стала белее снега.

– Что это, Господи? – глухо сказала гостья, – в глазах рябит, что ли? Ольга, это ты?

Мамка пошатнулась, ребенок скользнул с ее рук, – счастье, что не на пол, а в кресла, – а сама она повалилась на ковер, в глубоком обмороке.

Переполох поднялся ужаснейший. Мамка лежит как пласт. Гостья над нею мечется в истерике – и хохочет, и плачет, и бранится. А хозяева ничего не понимают, только чувствуют: скандал!

– Анна Евграфовна! успокойтесь! что это значит? вы знаете нашу Акулину?

– Какая там Акулина? – визжит гостья, – это Ольга, наша Ольга!

– Да помилуйте! откуда вы взяли Ольгу? Акулина! у нее и в паспорте…

– Покажите паспорт.

Принесли. Паспорт правильный: Акулина Ивановна Лап-тикова, крестьянка Некормленой губернии, Терпигорева уезда, Пустопорожней волости, деревни Заплатина, Неурожай-ка то ж, девица, 28 лет, росту выше среднего, лицо чистое, волосы русые, глаза серые, нос и рот обыкновенные, особых примет не имеет, прописка в порядке, больничный сбор уплачен…

– Где вы ее достали?

– Акушерка знакомая привела.

Анна Евграфовна повертела паспорт в руках, посмотрела на очнувшуюся мамку и решительно заявила:

– Паспорт фальшивый.

– Полно вам!

– Фальшивый, говорю вам. Это не Акулина, это – Ольга, моя племянница, которая шесть лет тому назад, – как ее мать, а моя сестра, Евлампия, умерла, – не захотела с нами оставаться, уехала в Питер работы искать… Ты – Ольга? Или нет? Признавайся! Что уж тут? Не спрячешься.

– Я, тетенька… – пролепетала мамка. История разъяснилась в таком виде.

Ольга N., «дочь бедных, но благородных родителей», по смерти матери осталась восемнадцатилетнею бесприданницею на шее у тетки, которая, сама нищая, ненавидела девушку, как лишний рот в семье. Когда Ольга, чувствуя свою неуместность в теткином доме, запросилась на волю, в Петербург, Анна Евграфовна была рада-радехонька ее сплавить. Сколотив несколько рублей на дорогу, продав разные вещи, Ольга уехала, что называется, в одном платьишке. На прощанье много не горевали, расстались сухо, а затем Ольга – как в воду канула, и шесть лет о ней не было ни слуха, ни духа – до ее совершенно нечаянного, негаданного, мало сказать: сценического, – сверхтеатрального выхода в роли мамки ребенка господ Игрековых.

Допрошенная теткою и «господами», Ольга, alias Акулина, рассказала о себе следующее.

Прибыв в Петербург, она напрасно обивала пороги в конторах, посредничающих по спросу и предложению труда, напрасно печатала объявления в газетах: ей не везло. На настоящий интеллигентный труд она не годилась – по недостаточности образования, полученного кое-как, из пятого в десятое, в жалком захолустном пансионишке. В бонны не брали: где языков требовали, а ими Ольга не владела, где спрашивали:

– Платье у вас приличное есть?

– Вот – только, что на мне.

– Так вас – прежде, чем в дом взять, еще одеть придется! Так ходить нельзя: у нас порядочные люди бывают, да и дети смеяться станут, скажут – нищая… Нет, прощайте: тратиться на туалет бонны совсем не входит в мои расчеты.

– Вычтите из жалования.

– Да хорошо, если вы у нас уживетесь, а если нет? Плакали денежки. Нет, прощайте. За пятнадцать целковых в месяц вашей сестры сколько угодно, – только свистни… какие еще! с туалетцем, с языками.

Впрочем, три раза ей удалось пристроиться с грехом пополам, но ненадолго: рослая, здоровая девушка, Ольга едва успевала поступать на места, как ее начинали преследовать мужчины – ухаживаньем, а женщины – ревностью, и ей приходилось бежать либо от чересчур подозрительных Юнон, либо от чересчур назойливых Зевесов. А девушка она была чистая, целомудренная, воспитанная в строгой семье. Окружавшая ее в столице мужская облава мерзила ей глубоко.

Так пробилась она, точно рыба об лед, два года, из которых добрых полтора – по подвалам, углам, питаясь хлебом, луком да квасом. Одичала, огрубела, но упрямо верила, что настанут для нее лучшие дни. Вернуться к тетке не хотела ни за что, лучше – в могилу. О московском дяде хорошо знала, что, хоть умри она у него на пороге, а он ее даже в дом не пустит, двугривенного не вышлет. Кругом шныряли гадкие твари, торговки и посредницы разврата, – все в один голос кричали ей: дура, за что ты себя мучишь, когда у тебя есть драгоценный капитал молодости и красоты? Девушка, Однако, держалась крепко – и выдержала.

– Хоть бы в горничные кто взял! – рыдала она.

А подвал ей хладнокровно возражал:

– В горничные тебе нельзя. Ты образованная, дворянка.

– Да какая я образованная? Я и знала-то мало, теперь забыла все…

– Дворянка!

И действительно, когда выпадали ей места в услужение, занять их мешал Ольге именно ее дворянский вид на жительство.

– Нельзя, милая, – объясняли ей, – горничная вещь ходовая. Ее сгоряча и крепким словом обзовешь, и по затылку если даже стукнешь, – все должна стерпеть… По мировым чтобы не шляться… дело житейское… Ну-с, а вы дворянка, образованная, с вами так нельзя… Стеснять же себя ради вас в домашнем обиходе – согласитесь…

Ольга соглашалась и уходила, полная отчаяния. Если что ненавидела она теперь, так это именно свой дворянский паспорт, по праву рождения насуливший ей всяких житейских привилегий, а теперь не позволявший ей зарабатывать на жизнь.

В один прескверный день она поняла, что дальнейшая борьба немыслима, что перед нею остаются на выбор – либо постылое возвращение к ненавистной тетке, либо – торговля собою. Как ни противно было ей первое, а все же лучше разврата. Случилось ей ненароком заработать несколько рублей поденщиною, шитьем, распродала платьишки, которыми обзавелась было на некоторых кратковременных местах своих, и, распростившись с Питером, тронулась восвояси. Ехала с ужасом, не веря, что доедет, и все надеясь: вот-вот случится такое чудо, что спасет и выручит.

В вагоне насупротив Ольги поместилась молодая женщина, краснолицая, веселая, выпившая. Едва поезд тронулся, как Ольга и попутчица ее разговорились и уже за Колпиным были приятельницами. Заметив, что Ольга едет уж очень налегке и голодная, женщина угостила ее баранками, колбасою, чаем, водкою. Водки Ольга не пила, а попутчица прихлебывала усердно и вскоре стала столь весела, что обратила на себя внимание кондуктора и настолько заполонила его сердце, что получила приглашение «погостить» у него в служебном отделении. Веселая особа согласилась, но – пред уходом – попросила Ольгу припрятать маленький узелок.

Назад Дальше