Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизни - Амфитеатров Александр Валентинович 25 стр.


Он кротко уставил на меня молочно-голубые очи, полный телячьего смирения и глубокой покорности судьбе; фыркнул раза три добродушнейшим носом стиля картошки и цвета спелого баклажана и сказал, отдуваясь:

– Если не ошибаюсь, компатриот?

И на утвердительный ответ мой продолжал:

– Не обессудьте, что я к вам присяду. Жарко. Солнце это… горки. Одно слово, Италия, черт бы ее побрал. Вы, конечно, удивлены, что я ругаю Италию? De gustibus, сударь мой, non est disputandum. Вы, может быть, художник или, Боже избави, поэт? Тогда вам и книги в руки по части «Авзонии прекрасной». Но я, батюшка, статский советник, кавалер и домовладелец, а кроме того, откровенный человек. И как таковой говорю еще раз с полною искренностью:

– Черт бы ее побрал.

Страна порядочная, comme il faut не имеет права иметь так много синего моря, столько солнца, столько гор… в особенности гор. Коли нужна тебе живописная возвышенность для декорации, – воздвигни парголовский Парнас, Воробьевы горы… что-нибудь этакое, чтобы мило, благородно и не утомительно. А то – эвона каких дылд наворотили! А вы изволите видеть: я мужчина сырой комплекции. И, наконец, у меня катар желудка, одышка, приливы к голове. Шея короткая, а дело известное:

Те, у которых шея коротка,

И жить должны на свете покороче!

Кондрашка ходит за мною по пятам незримым спутником. Куда я, туда и он-с!

Вы, конечно, недоумеваете: откуда и зачем столь благополучный россиянин, как ваш покорнейший слуга, очутился здесь, под демоническою скалою, с которой только бы орать какому-нибудь Тартакову или Яковлеву:

Проклятый мир!

Презренный мир!

Несчастный, ненавистный мне мир!

Я разделяю ваше недоумение. Я тоже не знаю, зачем я здесь. Зовите меня вандалом, я это имя заслужил, но какую-нибудь московскую Плющиху, какие-нибудь питерские Пески я предпочитал, предпочитаю и по гроб жизни своей предпочитать намерен вашей голубой средиземной волне, вашему Везувию, похожему на солдата, который спьяна никак не раскурит свою трубку, вашим прославленным лиловым островам в дымке синего тумана.

Зачем же я здесь?

Затем, милостивый государь, что я – муж.

Слово «муж» имеет во множественном числе две формы: «мужи» и «мужья».

Первые суть мужи славы. Вторые – мужья своих жен.

Участь первых – Капитолий. Вторых – башмак!

Первым ставят памятники. Вторым ставят рога.

Первых венчает история. Вторых – священники.

Первыми гордится человечество. Вторыми помыкают даже горничные их собственных жен.

К первым обращаются в звательном падеже:

– О, доблестные мужи!

Ко вторым:

– Э-эх, господа мужья!

О первых вещают миру Тациты, Несторы, Нибуры, Костомаровы. О вторых – Казановы, Арман-Сильвестры, Боккаччио, Поль де Кок и пр., и пр.

Я муж, милостивый государь! – и, конечно, если вы меня размножите, из меня выйдут не мужи, но мужья.

Sapienti sat!

Мужья бывают разных пород. Я, с позволения вашего сказать, муж курортный.

Муж вечно прополаскиваемого тела и промываемых костей. Муж существа, пропитанного углекислотою всех европейских минеральных источников и солями всех европейских морей. Моя супруга – самая чистоплотная женщина под луною. Она вымыта не только за самое себя, но, я полагаю, и за нисходящих потомков наших, до седьмого колена включительно. И теперь купается здесь в Bagnoli уже в честь линии восходящей – за дедушку, прадедушку и т. д., вплоть до корня нашего родословного дерева. Так сказать, за здравие мы уже откупались и теперь полощемся за упокой. Нашими купаньями можно, назло невежливой пословице, отмыть добела черного кобеля, человека черной сотни превратить в дворянина белой кости, негра – в альбиноса, темную личность в светлого деятеля.

Супруга влачит меня из Петербурга в Старую Руссу, из Руссы в Ялту, из Ялты в Франценсбад, из Франценсбада в Виареджио, из Виареджио на Платен-Зее, с Платен-Зее в Либаву, из Либавы в Меран, из Мерана в Биарриц, из Биаррица в Кисловодск, из Кисловодска в Остэнде, из Остэнде в Сорренто, из Сорренто к черту на кулички, а что касается моей скромной особы, то, может быть, и на Волково кладбище. Что же? Путешествие не хуже других. Когда вы узнаете мою горемычную жизнь, вы согласитесь, что у меня нет резонов от него отказываться.

Прежде чем стать мужем женщины, я был человеком. Homo sapiens. Теперь друзья нашего дома стараются доказать мне, будто я переходная ступень от гориллы к минотавру. Иногда, ощупывая на лбу своем многочисленные зачатки рогов, я сам почти готов сомневаться: не сродни ли я любезному сыну беспутной Пазифаи? Но нет! нет!! нет!!! Homo sum et nihil humani а me alienum esse puto!

Когда-то я «воспитывался» и, в некотором роде, не лишен даров образованности. Могу потолковать об Ювенале и в конце письма поставить vale. Батька у меня был строгий и философ. Бывало, сечет меня и приговаривает:

– Ангел Коля! Помни, что главенствующий принцип жизни есть долг.

– Что такое долг, папаша? – спрашивал я сквозь слезы.

Странная вещь, почтеннейший! Я с пятилетнего возраста имею совершенно ясное и определенное понятие о том, что такое долги, но о долге – и умирая, вероятно, не буду в состоянии сказать, что это, собственно, за штука.

Но папаша, как ритор великий, за словом в карман не лазил.

– Долг, душа моя, – объяснял он, – заключается в том, чтобы, по возможности, сокращать свой аппетит к эгоистическим приятностям жизни и альтруистически подставлять свою голову под все шишки, кои свалит на тебя, бедного Макара, древо житейского познания добра и зла. Приятности суть сюрпризы жизни, ее капризы, спектакли не в счет абонемента; неприятности – необходимость, постоянное начало, самый абонемент. Поэтому первых не ищи и не ожидай, а вторые принимай как должное. Если в рот твой летит нежданно-негаданно жареный рябчик, не зазнавайся, потому что более чем вероятно, что завтра же чья-нибудь, тоже нежданная-негаданная рука вырвет из зубов твоих жареного рябчика, не случайного, но заработанного тобою в поте лица своего и по праву тебе принадлежащего. Ибо старинный стишок гласит:

Кто надеется на радости, Тот дождется всякой гадости!

Шопенгауэр в своем роде был покойник, царство ему небесное!

По мотивам пессимистической логики, папаша, когда я скрадывал из шкафа один пряник, отпускал мне десять розог. Резон: пряников в жизни мало, а розог много.

Так, с детства, закалялся я в принципе покорности судьбе и учился лобызать руки, наказующие мя.

Так вырабатываются характеры!!!

Я не буду рассказывать вам свои ученические годы. Полз в гимназии на троечках, в университете на четверочках. Ни шатко, ни валко, ни на сторону. У вас есть сын? Конечно, вы желаете ему блестящей карьеры, громкого имени, славы, треска, блеска, житейского фейерверка вовсю? Тогда зарубите себе на носу: сохрани Бог, если мальчишка начнет приносить в бальнике тройки и четверки! Пусть лучше носит единицы и нули!

Из единичников – либо пан, либо пропал! – выходят или великие оболтусы, либо большие таланты, не умевшие примирить свою оригинальность со школьною дидактикою. Единичник, если он не идиот по природе, свое отдурит, перебесится и станет человеком, и старая быль – «молодцу не в укор».

Разумеется, лучше всего, если сын ваш будет пятерочником. Из пятерочников выходят впоследствии молодые люди, приятные во всех отношениях – с мозгами трезвыми, спокойными, ясными, хотя обыкновенно немножко коротенькими, притупленными усердною зубрежкою. Они преуспевают на служебных поприщах и тешат родительские сердца благонравием: sijeune et si bien decore!!!

Но троечник, четверочник – на весь век не человек. Ни рыба ни мясо. Ни крупных успехов, ни серьезных огорчений… все – «золотою серединкою»! Хорошо еще, коли ты Молчалин: «Молчалины блаженствуют на свете!» А вдруг – Обломов? Ведь это, сударь вы мой, тра-а-агедия!

И в трагедии этой я барахтаюсь пятьдесят годов! Как изволил остроумно выразиться господин Гейне, – раненный насмерть, представляю умирающего гладиатора.

Я богат, я человек со служебным весом, с общественным положением. От меня зависит многое для многих. Тем не менее, никто никогда ни в чем не только не сообразовался с моею волею, но даже не интересовался: как, мол, по сему предмету думает Николай Иванович? Я же всегда только и делал, что сообразовался со всеми и с каждым, до пресловутой «собачки дворника» включительно. И это без всякой настоятельной, внешней надобности, – просто по мягкости и вежливости натуры, по робости, не взглянули бы на тебя косым оком, по потребности быть ласковым теленком, о котором пословица врет, будто он двух маток сосет. Неправда! По горькому опыту знаю, что наоборот, – ласкового теленка обсасывает всякий, кому не лень.

Никто никогда не имел права мною командовать, – и все командовали, я же всю жизнь свою кланялся и лебезил там, где имел право приказывать. Я четверть часа собираюсь с духом, прежде чем сказать лакею:

– Филипп, будьте так добры, почистите щеточкой мое пальтецо, оно три дня в грязи.

А Филипп величественно снисходит ко мне:

– Что ж? Можно! Вот ужо чаю напьюсь, – вычищу.

Дома я под игом прислуги, в магазинах под игом авторитета commis, в трактире подавлен величием метрдотеля и т. д. Всегда, как помню себя, я носил, ношу и, надо полагать, до конца своих дней буду носить тесные сапоги, хотя у меня, милостивый государь, весьма страдальческие мозоли. Белье – не по мерке и синее, как это море, на берегу которого мы с вами имеем удовольствие сидеть. Шляпы либо покрывали меня с ушами, до плеч, как царь-колокол, либо едва держались на макушке. Я платил за цепочку накладного золота как за настоящую. Банщик Илья в воронинских банях двадцать лет подряд упорно моет меня казанским мылом, хотя знает, что меня тошнит от его запаха, хотя я двести раз просил его: «Мой меня глицериновым!» Я ел пережаренные бифштексы, а рыбу – обязательно недоваренную. Пил красное вино холодным, как лед, а шампанское теплым, как грудной чай. Половые, приказчики, кондуктора, все народы, созданные на потребу и на услужение рода человеческого, словно вступили против меня в безмолвную всеевропейскую стачку:

– Этого баловать нечего: ему что ни подсунь, все сойдет. Он у нас таковский!

Горничная, по первому звонку моей жены, летит, точно ужаленная тарантулом. А на мои вопли лишь раздраженно откликается из девичьей:

– Некогда мне, барин! глажу барынины кружева. Не разорваться мне! Подождите – авось над вами не каплет.

Жду… О! я много жду! я всегда жду!

Я проклят, как Каин. У меня на лбу клеймо, гласящее: вот фалалей! Вот человек, провиденциально предназначенный без рассуждений заплатить своим ближним деньги, сколько с него спросят, и безропотно принимать всякую дрянь, что ему дадут. И всякий норовит у меня стяжать и, стяжав, мне же нагрубит.

Язык у меня глупый и застенчивый. Он прилипает к гортани именно в те роковые минуты, когда, защищая благополучие своего владельца, ему следовало бы звучать твердо и настойчиво:

– Нет! нет! нет!

Моя супруга – родом из тех разбитных и пышных девиц, которых в летние месяцы зовут «царицами дачного сезона». В звании этом она состояла уже десятый год. Очаровательности ее истекала земская давность. Пора была выйти замуж, выйти, во что бы то ни стало, – хоть за Мефистофеля, если не подвертывается Фауст. Надо было очень спешить: уже многие скептики начинали исподтишка величать царицу дачного сезона менее изящным, зато более подходящим прозвищем: «холмогорской грацией». Она сообразила:

– Еще год, и я останусь при одних гимназистах! Horreur! Horreur! Horreur!

Когда барышня ужасается своим девичеством, в воздухе пахнет брачной мобилизацией. Фалалеи! пожалуйте к отбыванию свадебной повинности!

Не думайте о нас плохо: у нас, как и у порядочных людей, тоже было объяснение в любви. Что касается меня лично, то, правду сказать, – «народ безмолвствовал». Но она, моя Евгения Семеновна, говорила много. Она открыла мне следующие новости: что я ее люблю, что она не хочет делать меня несчастным и потому согласна отвечать моим чувствам, и что, следовательно, нам остается только жениться.

Пока она, выбалтывая все это, висела на моей шее, я недоумевал: «Откуда она взяла, что я ее люблю, когда я, наоборот, всегда ее терпеть не мог? Я идеалист, мечтатель, подобно всем фалалеям моей комплекции. Я не выношу женщин, похожих на монумент Екатерины Великой. Мне бы женщину-мечту: Офелию, Гретхен, Теклу или Лауру у клавесина какую-нибудь. А тут – прошу покорно! – „холмогорская грация“: фигура купеческой дочки, бюст кормилицы, румяное лицо с победоносно-амурным выражением, точно у кафешантанной примадонны. Я люблю женщин скромных, наивных, а Евгения Семеновна – обер-кокетка, даже уже выходящая из моды, флёртистка из флёртисток, и целуется по темным углам с студентами-первокурсниками. Vade retro, Satanas!»

Все это следовало сказать ей резко и решительно.

Но что же? вместо того – хоть зарежьте меня, я до сих пор не понимаю, как это меня угораздило! – я внезапно простонал самым сантиментальным и ублаженным голосом:

– Что я слышу? Может ли быть? Боже мой! благодарю тебя! за что, за что мне такое счастье?

Мамаша, папаша… образ. – Дети мои, будьте счастливы!.. Исаия ликуй!. башмак, башмак, башмак!

Был один момент, когда я мог отвоевать себе супружескую автономию, мог стать «главою». Но, конечно, я его упустил. Не нам, фалалеям, уловлять моменты!

Это было в вагоне. Курьерский поезд уносил нас в свадебное путешествие.

– Друг мой, – рыдая, призналась мне Евгения, – я боюсь, что ты будешь на меня в некоторой претензии… у вас, у мужчин, столько глупых предрассудков. Видишь ли… присяжный поверенный Эсаулов… у него были такие красивые усы… Ну и… ах, я несчастная!

Она ждала, что я ее, по меньшей мере, изобью. Но я сидел истуканом, глупо улыбался и бормотал:

– Гм… конечно, нехорошо… но что же делать, если усы? Бывает! Даже хуже случается… и без усов! Пожалуйста, мой ангел, не нервничай, успокойся… Я не в претензии… Это ничего, совершенно ничего!

С этого момента она меня презирает. И поделом! не извиняйся, когда следовало прибить. Но презрение презрением, а что всего хуже, она запомнила, что для меня «это ничего, это совершенно ничего». И помнит пятнадцатый год, и неукоснительно применяет теорию к практике.

О, священная тень незабвенного Менелая! прими меня в свои родственные объятия! Каких измен я не вынес, каких адюльтеров не терпел? «Фатиница, Фатиница, Фатиница! чего не претерпела ты?!» Да-с, милостивый государь! Пред вами не мужчина, не человек, а именно какая-то Фатиница в штанах… Елизавет Воробей – баба, которую приписал Чичикову Собакевич в проданные мертвые души под псевдонимом мужика – вот кто я!

«Все промелькнули перед нами, все побывали тут!» Тенора. Опереточные кривляки. Драматические верзилы: Анафе-мовы-Распр(Угоканальевы, Громовы-Молниеносновы, Лидины-Тарарабумбиевы. Был жокей, этот хоть ел мало, о весе беспокоился. Зато геркулес из цирка… я без ужаса вспомнить не могу, что за всепоглощающая пасть была у этого изверга рода человеческого. Серия велосипедистов. Серия атлетов-любителей. Серия конькобежцев. Контрабасист из оперного оркестра. Baigneur Жан в Трувиле. Старший метрдотель в венском отеле. Проводники-черкесы на Бештау, татары на Ай-Петри, тореадоры в Севилье, прогорелые «дуки» во Флоренции… О! Евгения Семеновна хорошо знает этнографию, и у нее престранная манера ее изучать!

Подросли дети. Молодое росло, старое старилось. Я – как видите. Евгения Семеновна тоже уже не царица дачного сезона и даже не «холмогорская грация», а просто «дама, приятная во многих отношениях» так называемого бальзаковского возраста, когда день жизни прошел, вечер не наступил, а утешения сердце дамское требует, и бес стучит в ребро.

Поэтому, мы сейчас в периоде гувернеров и репетиторов. Фемистокл Алкивиадович Альфонсопуло… нравится вам это имя?

О, что это за невежда и проходимец! Но у него нос более греческий, чем даже Анабазис Ксенофонта, и глаза маслинами, каких не едали ни Гомер, ни Скараманга. По мнению Евгении Семеновны, этого совершенно достаточно, чтобы успешно воспитывать ребенка в самом строгом классическом направлении.

Наш первенец Феденька ежесубботно приносит в бальнике двойки, сидит в каждом классе по два года, под вечным сомнением: смилосердуется над ним благопопечительное начальство, переведет «так и быть» в следующий класс или выгонит на все четыре стороны, с волчьим паспортом – за тихие успехи и громкое поведение. Напрасно я молю:

– Евгения! перемени репетитора: он ничего не смыслит. Мы не имеем права губить ребенка.

– Ничего не смыслит? Фемистокл Алкивиадович? Да вы с ума сошли! Неблагодарный! Фемистокл Алкивиадович всего себя кладет на алтарь вашей семьи, а вы недовольны, вы критикуете, вы смеете протестовать?! Не Фемистокла Алкивиадовича вина, что у Феди свинцовые мозги! Ваш сын! весь в папашу, – радуйтесь! Отказать Фемистоклу Алкивиадовичу?! Придет же человеку в голову такая нелепость!.. Ах, да! понимаю, впрочем! понимаю! Вы, по обыкновению, ревнуете? Ха-ха-ха! скажите, какой Отелло нашелся… Ха-ха-ха! Туда же! Он ревнует! Ха-ха-ха!

Назад Дальше