Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизни - Амфитеатров Александр Валентинович 30 стр.


Не совсем заурядную историю жизни, дел и богатства Анастасии Романовны придется начать издалека, ab ovo.

В сороковых годах Нижний посетил князь М-в – высокопоставленное лицо, почти всемогущее в России того времени, личный друг императора Николая, человек с острым и саркастическим умом. В Нижнем, разумеется, его принимали с великими почестями и с еще большим страхом. Местные власти трепетали и до того перестарались в усердии оградить высокого гостя от докучливости посторонних лиц, а особенно всякого рода просителей, что князь по возвращении в Петербург юмористически воскликнул в ответ на вопрос одного придворного, каково ему жилось в Нижнем:

– Благодарю вас, недурно – пил, ел и спал, как никогда. Но зачем все-таки я сам себя безвинно посадил на целую неделю в живой острог, – хоть убейте, не понимаю!

И вот сквозь стены этого-то «живого острога» однажды сумел пробраться к князю мужик, красавец собою – открытое смелое лицо, соколиные глаза, в плечах – косая сажень – и первым делом поклонился его сиятельству громаднейшим осетром: даже привычные нижегородские знатоки ахнули при виде этой рыбины!

– Ты что ж это – подарок или взятку мне даешь? – смеясь, спросил князь: он любил фамильярничать с низшими. – У тебя, наверно, есть какая-нибудь просьба?

– Есть, – спокойно сказал мужик.

– Ах ты, разбойник! Как же ты смел подумать, что я беру?

– Все нонче берут, ваше сиятельство! – лукаво возразил мужик. – Дети малые и то промаха не дают: вон у нашего городничего мальчонка – шестой год всего пошел пискляку, а как попадет с мамашенькой в Гостиный двор, так игрушечные лавки хоть запирай: беспременно ухитрится, пузырь, зацепить самую что ни есть лучшую штуку. А ваше сиятельство, кажись, из младенческого-то возраста уж вышли… Как не брать!

Князь покатился со смеха, – так по вкусу пришлась ему философия дерзкого мужика. Он уже заранее смаковал наслаждение рассказать этот случай в Петербурге. Какой славный выйдет анекдот, и как будет смеяться государь!

– Ну, мужичок, в чем же твое дело?

Мужик просил князя посодействовать, чтобы за ним остались небольшие ловли при устье какой-то маленький речонки.

– Известно, ваше сиятельство, что на ловли эти будут торги… Да торги – что? На торгах тот прав, у кого мошна толще. Нам с толстосумами не тягаться: у нас всего имущества, что крест на шее… А пить-есть тоже не хуже других хочется!

– А кто ты такой?

– Я, ваше сиятельство, вольный… был господ Шершовых, но за родительские заслуги на волю вышел: теперь живу сам по себе здесь на промысле, в приказчиках у купца Тимофеева.

– Как звать?

– Роман Хромов, ваше сиятельство.

– Откуда же у тебя деньги, чтобы взять за себя ловли? Наворовал небось, а? – пошутил князь.

– Воровать не воровали, а что само в руки плыло, того не упускали – хладнокровно согласился Хромов и своим ответом окончательно распотешил сановника.

Одного слова князя было, конечно, довольно, чтобы провинциальные власти устроили Хромову искомую аренду. Хромов пошел в гору и начал богатеть. Его боялись в Поволжье: чуть что не по нем, юркий мужик, не долго думая, отправлялся в Петербург. Князь М. его не забывал и всегда с неизменной благосклонностью допускал к себе, а Хромов между балагурством и краснобайством умел вставить несколько слов едкой правды, – и над головами его ворогов собиралась жестокая гроза. Началась крымская кампания. Князь доставил Хромову выгодный подряд. Несмотря на все скандалы интендантской неурядицы того печального времени, Хромов вышел из своего предприятия чистым как стекло, с репутацией честнейшего из поставщиков и истинного патриота, а, вдобавок ко всему, с полумиллионом барышей в кармане. Владея крупным капиталом, он все шире и шире брал радиус своих коммерческих дел и, скончавшись в 1882 г., оставил своей дочери Анастасии Романовне ровно четыре, миллиона рублей.

* * *

Анастасии Романовне тогда только что минуло двадцать два года. Она была старшей дочерью Хромова от брака его с бедной дворянкой Саратовой, заключенного еще в то время, когда звезда хромовского счастья только что начала разгораться. Многие из купечества предчувствовали будущий блеск этой звезды, и Роман Прохорович не знал отбоя от свах, но он верно рассчитал, что, связав себя с богатой, но «серой» невестой, сам навсегда останется серым, как туго ни набей мошну; а его честолюбие шло много дальше. Захудалые и забвенные в столице Саратовы были близкой родней оскудевающим и забываемым Стремголовским; эти были связаны по женской линии с баронами Эрнст-Траумфеттерами, фамилией аристократической, гордой и влиятельной, но вечно нуждающейся в деньгах, и наконец баронесса Траумфеттер приходилась родной племянницей князю М., покровителю Хромова.

Поэтому нечего удивляться, что зимой 1872 года в гостиной баронессы разыгралась весьма трогательная сцена. Роман Прохорович – во всегдашнем своем костюме: бархатной поддевке, голубой рубахе и шароварах в высокие сапоги, но с бриллиантами на пальцах и при золотой цепочке в мизинец толщины, – стоял пред баронессой на коленях и, держа за руки двух в пух и прах разряженных девочек, причитал в том «народном» стиле, который в то время вошел в моду:

– Матушка-барыня! твоя светлейшая милость! не осуди ты меня, мужика-дурака! Не я прошу – нужда просит: сними с моей души грех! призри сирот! Что я с ними буду делать? Я, матушка, сиволап, гужеед, в лесу вырос, пенью молился, а девочки мои, хотя по родительнице, – упокой, Господи, ее душу, дай ей царство небесное! – дворянские дети! Пригоже ли им, сиятельная ты моя, оставаться в нашей темноте? Успокой ты меня, матушка, твое высокопревосходительство: возьми к себе моих сирот, и пусть они у тебя всякую науку произойдут, а уж я в долгу не останусь. И князь Федор Федорович М. о том же тебя, матушка, просит…

Баронесса – дама весьма мечтательная и великая фантазерка – была тронута: коленопреклоненный миллионер показался ей чуть не «Антоном Горемыкой»; она плакала о покойной Хромовой искренними слезами, как будто та была ее ближайшим другом, хотя никогда в жизни не видала жену Романа Прохоровича в глаза и даже впоследствии не твердо помнила имя этой горько оплаканной qimsi-подруги. Нынче баронесса говорила Насте: «Votre mere, cette petite cherie, ma toujours charmante Barbe…», а завтра другая сестра, маленькая Таня, слышала из уст благодетельницы, что мамашу ее звали Еленой, Анной, Eudoxie и т. д., смотря по первому имени, пришедшему на память г-же Траумфеттер. Воспитанницы были выгодны баронессе: Хромов кредитовал каждую дочь на десять тысяч в год и ни разу не спросил отчета у их воспитательницы!.. Дочерей он навещал довольно часто и в каждый свой приезд осыпал подарками чад и домочадцев траумфеттеровского семейства.

Девушки горячо любили отца. В петербургском большом свете долго ходил рассказ о том, как на одном из журфиксов баронессы внезапно показалась на пороге гостиной богатырская патриархальная фигура Хромова, экстренно прибывшего из Нижнего, и обе сестры, забыв лоск аристократического воспитания и своих изящных кавалеров из дипломатического корпуса, бросились на шею старика с самым искренним и увы! – отчаянно тривиальным восклицанием:

– Тятенька!

* * *

Когда Насте минуло восемнадцать лет, отец спросил ее:

– Ну, Настасья, хочешь замуж? Мигом тебя просватаем. Денег у нас много, а баронесса найдет тебе жениха… Да еще какого: Рюриковича, с четырьмя фамилиями!

Но Анастасия Романовна замуж не хотела.

– Видите ли, тятенька, – говорила она, – если я теперь пойду замуж, то непременно попаду в ежовые рукавицы, потому что я молода и еще мало что видела. За купца я, действительно, не хочу идти, а вся эта знать – народ не деловой, малопрактичный. Ну вдруг вы умрете? – останется нам с сестрой ваш капитал. Сама я не сумею с ним справиться – придется либо доверяться управляющим, либо благоверного припустить к делу. Неужто не жаль будет, что ваши денежки, нажитые потом и кровью, прахом пойдут в чужих – Бог знает каких – руках? Нет, вы сделайте вот что, тятенька: возьмите меня от Траумфеттерши да познакомьте со своим делом. Вы не смейтесь: я, хоть и женщина, а понимать могу – ваша дочь. А когда стану в курсе дела, тоща посмотрим, замуж ли идти, подождать ли: женихов у нас, при нашем капитале, не занимать стать… всегда успеем!

Восхищенный старик расцеловал дочь.

– Моя кровь! моя кровь! – самодовольно говорил он. – Спасибо! Утешила!

В Нижнем Анастасия Романовна с поразительной быстротой вошла в «курс дела», и Хромову оставалось только разводить руками и радоваться за коммерческие и административные способности дочки. Служащие боялись ее контроля больше, чем самого грозного Романа Прохоровича. Анастасия Романовна держала себя со всеми просто, товарищески, ласково, даже не без кокетства, а между тем часто после самого любезного, почти игривого разговора с нею какой-нибудь управляющий конторой или главный приказчик стремглав вылетал со службы. Ее финансовый талант и инстинктивное понимание людей были поистине необыкновенные; вскоре Хромов настолько привык к руководству дочери, что смело брался за одобряемые ею операции, не колеблясь принимал на службу рекомендуемых ею людей и не имел случаев раскаиваться. Свой последний приобретенный миллион Хромов откровенно приписывал участию в своих делах Анастасии Романовны и часто говорил ей, глядя на нее умиленными глазами:

– Бисмарк ты у меня, Настя! Ух какой Бисмарк! Дальше меня пойдешь! Большой ты корабль – большое тебе будет и плавание!

В 82-м году Хромов поехал в Петербург навестить свою младшую дочь Таню, все еще проживавшую у Траумфеттеров; она на четыре года разнилась в летах с Настей. Вскоре из Питера пришла тревожная телеграмма: «Роман Прохорович разбит параличом, приезжай…» Анастасия Романовна застала отца умирающим. Причиной удара было семейное несчастие: Таня увлеклась одним оперным артистом и в один прекрасный день сбежала с ним вместе за границу…

– Послушай, Настя! – говорил умирающий. – Таня мне больше не дочь. Ты моя единственная наследница. Я не хочу, чтобы мои трудовые рубли переходили в развратные руки. Я не проклял Таню, потому что родительское проклятие вовсе губит человека, но требую от тебя, чтобы ты никогда, – слышишь ли? – никогда не видалась с ней и ни одним грошом ей не помогла. Обещаешь?

– Нет, тятенька! – спокойно возразила Настя. Умирающий поднялся на постели.

– Как нет?

– Так. Я люблю Таню и не дам ей пропасть, а без денег она пропадет непременно. Франт этот – женатый, скоро ее бросит, да если бы и развод получил, так я не позволю Татьяне сгубить себя с мерзавцем, известным всему свету. Таня не развратная, – вы это напрасно говорите, – а только воли не имеет. За ней нянька нужна, а Траумфеттерша не сумела держать ее в руках и на отчете.

– А если, – сурово сказал старик, – я за эти самые дерзкие слова самое тебя лишу наследства?

– Это как вам будет угодно.

– Что же ты думаешь делать с нею? – спросил Хромов, помолчав немного.

– Сперва вырву ее из лап этого скомороха, потом с годик подержу ее за границей или у нас в Нижнем, чтобы вся эта история улеглась и забылась, потом выдам замуж за дельного человека. Таня у нас красавица и умница – если ей дать тысяч сто приданого, так у меня ее с руками оторвут. А позор ее мы так затрем, что словно его и не было.

Хромов прослезился.

– Настя! – сказал он торжественным голосом, – я всегда любил и уважал тебя, но только теперь вполне знаю, какая ты! Знаешь, когда слушаться отца, когда ему перечить! Спасибо тебе! Как сказала, так и сделай… Да напиши той безумной, что я ее простил… не сержусь…

На другой день Романа Прохоровича не стало.

II

В 1888 году известная петербургская артистка Чуйкина, особа вполне приличная и принятая в обществе, но «до дерзости» самостоятельная и свободная от предрассудков, завела у себя вместо скучных казенных журфиксов веселые, почти исключительно мужские обеды по субботам. У Чуйкиной собиралась самая разношерстная публика: камергеры и гимназисты, козырные тузы литературы и провинциальные актерики на выходах, банкиры и балетмейстеры, присяжные поверенные и гостинодворские купчики. Дамы бывали редко, но если бывали, то обыкновенно молодые, не уроды собою и не чопорные. Вина подавалось к столу вдоволь, и после каждого обеда тахта в кавказском кабинете Чуйкиной украшалась двумя-тремя распростертыми телами упившихся гостей. Между последними всенепременнейшим членом был князь Ипполит Яковлевич Латвии. Этот в лоск прогоревший барин до одурения скучал в Петербурге: его маленького дохода едва хватало на самую скромную жизнь во второстепенных меблированных комнатах, а он привык к широкому многотысячному размаку. Его гнело и старило существование вдали от общества титулованной золотой молодежи, равной ему происхождением, привычками и положением в свете, удручала жизнь без балета, итальянской оперы, Донона, тоней… Скука безденежья доводила порою пустую, словно выветренную душу князя до крайней степени отчаяния, и он сам не понимал, как у него еще хватает гордости не пойти, подобно многим, в добровольные шуты к тем самым счастливым виверам, чьим царьком он был еще так недавно, лишь бы, хоть ценой унижения, испытать еще раз непосильные, но искусительные блага. У Чуйкиной князь отдыхал. Здесь его любили и даже уважали: он был не глуп, остер на язык, мог говорить без умолку и потешать весь стол, ничуть не роняя своего достоинства, а, наоборот, твердо сохраняя внешний вид аристократического превосходства над окружающими. Князь являлся к Чуйкиной раньше всех, начинал свою болтовню еще в передней, а затем уже не переставал говорить до самого конца обеда. Ел и пил он изумительно много, но пьянел лишь после ликеров, прекрасно знал это и умел выдержать себя прилично: чуть, бывало, стукнет ему что-то в левый висок и глазам станет горячо, – князь уже понимал, что чрез минуту у него начнет заплетаться язык, незаметно удалялся от общества в кавказский кабинетик и пластом валился на мутаки, украшенные в честь его надписью собственноручной вышивки Чуйкиной: «Покойся, милый прах, до радостного утра!» Час спустя, князь просыпался здоровым и свежим, как новорожденный младенец.

В один из таких отдыхов Латвии только что собрался открыть глаза, как услыхал тихую беседу вблизи себя. Говорили мужчина и женщина. Князь сообразил, что воспрянуть от пьяного вида при даме еще конфузнее, чем пребывать во сне, и решил притвориться спящим, покуда парочка не уйдет.

– Итак, Анастасия Романовна, – говорил мужской голос с сильным иностранным акцентом, – вы мне отказываете?

«Это Таддей, – подумал князь, – к кому это он подъезжает, венгерская мышеловка? Неужто к этой московской богачихе Хромовой, что сидела нынче за обедом vis-a-vis со мной? Ишь! у него, однако, губа не дура!»

– Начисто, Ян! – смеясь, отвечала дама. – И что вам вздумалось? Не понимаю! Сколько лет мы знакомы, даже друзья, чуть не на «ТЫ», – и вдруг прошу покорно, предложение! Ну какой вы мне муж?

– Конечно, – возразил Ян оскорбленным тоном, – я бедный музыкант…

– Слово «бедный» тут лишнее, – перебила Анастасия Романовна. – Я вам прямо скажу: если я выйду замуж, что должно скоро случиться, так как мне уж двадцать восемь лет и довольно собак понавешано на меня обществом за мое одинокое житье и дружбу с шалопаями… вроде вас, Ян, – так, если я выйду замуж, то непременно за голыша. Вы знаете мой нрав: могу ли я не то что подчиниться кому-нибудь, а хоть мысль в голове иметь, будто есть человек, кому я обязана отчетом? Нет, равный по состоянию или хоть просто богатый муж – слишком самостоятельное существо для меня. Мне нужна безличность – безденежная, обнищалая, голодная, но с громким именем – Рюрикович или Гедиминович. Я его обогрею, накормлю и напою, а он меня породнит с Рюриком и Гедимином и украсит мои родительские наследственные лапти своим гербом, – вот мы и будем квиты.

– Вы только Рюриков и Гедиминов признаете? А Гёте, Бетховены, Моцарты, Рафаэли – для вас не имена?

– Пожалуйста, не иронизируйте, мой милый! Не проймете!.. У меня на этот счет кожа толстая!.. Имена хорошие, да что мне в них прока? Я материалистка, мне полезное подавай, а эстетикой я только на досуге балуюсь. Гёте, Бетховен – все это вдохновение, звуки сладкие, молитва, а меня сам Штиглиц зовет Faust-Dirne… Маленькая смесь немецкого с нижегородским, а ведь правда: я точно «кулак – девка»! Представьте-ка даму с фамилией Бетховен, Моцарт, Гуно или – уж так и быть, польщу вам! – Таддей, погруженною, покуда муж витает в мире звуковых фантазий, в расчеты хлопковые, нефтяные, солеваренные, рыбопромышленные? Ха-ха-ха! Что, небось, самому смешно?

Назад Дальше