Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизни - Амфитеатров Александр Валентинович 35 стр.


– Иван Самсонович! пожалуйте сюда.

Вошел я в кабинет: чистота, порядок, портрет покойного на стене… любоваться можно! Анфиса Даниловна стоит среди комнаты бледная, руками разводит…

– Здесь, – говорит, – никого нет, Иван Самсонович.

– Точно так, – говорю, – Анфиса Даниловна.

– А между тем, Иван Самсонович, посмотрите: стул опрокинут, карандаш на полу, бумаги разбросаны… Я этого не понимаю…

– И я тоже-с.

Постояла она этак, постояла, покачала головой, пожевала губами, да вдруг – на колени перед образом, и давай класть поклоны. Я вижу, что человек молится, – зачем же ему мешать?.. Вышел тихонько.

Гашке я задал хорошую гонку.

– Зачем тебя туда, ненужная, занесло?

– Да мне, дяденька, любопытно было, отчего Анфиса Даниловна никого не пускает в Иван Данилычеву комнату. Я и забралась, а как услыхала, что вы идете, испугалась и спряталась за шкаф. Анфиса Даниловна меня не заметили, я у них за спиной выскочила за дверь, да вам и попалась…

И что же, сударь? Ведь вот, кажись, пустяки это сущие, – однако из-за пустяков этих пропала наша Анфиса Даниловна! Вообразилось ей, что это сам покойник приходил с того света в свой кабинет.

«Э, – думаю, – с такими мыслями в голове ты, матушка, пожалуй, еще и в Преображенскую больницу угодишь…»

– Анфиса Даниловна! – говорю, – голубушка! Статочное ли вы дело говорите? Иван Данилович ваш теперь со духи праведны скончавшеся, а вы его заставляете скитаться по земле, как стень какую-нибудь. Это только ежели кто в смертельном грехе помрет, или сам на себя руки наложит, или опойца – так точно, того земля не принимает, потому анафема проклят во веки веков, а братец отошли во всем аккуратно, благородно, по чину. Да уж коли у вас такое смятение чувств от этого случая произошло, так позвольте, я вам признаюсь, как было дело…

Рассказал. Она только улыбнулась.

– Спасибо вам, Иван Самсонович, что вы так обо мне заботитесь, хотите меня успокоить: даже Гашу свою не пожалели для меня, обидели… только вы напрасно наговариваете на девочку… вам меня не обмануть. Мне сам брат сказал, что это он был… Я его теперь каждую ночь вижу во сне. Жутковато мне стало.

– Как же это-с?.. – спрашиваю.

– Как засну, так он и встанет перед глазами. Сердитый он был в тот раз… «Ты, – говорит, – ушла, а я без тебя скучал… ты не думай, что если я помер, так уж и нет меня: я всегда около тебя…»

– Что насчет Гаши я вам сказал, – тому верьте-с, а вот что покойников вы видите во сне, – это нехорошо…

– Да, к смерти…

– Нет, не то что к смерти…

– Уж поверьте, что так, Иван Самсонович! – У нас был с ним разговор. Я спрашиваю: «Ваня! Скоро я умру?» – А он мне в ответ язык показал… и потом уж другое начало сниться…

И так она внятно выговорила все эти слова, что я даже по углам озираться стал, – неравно Иван Данилович и мне язык откуда-нибудь покажет…

Пришла весна. Гашку нашу и не затащишь со двора в комнаты. фор зеленый, мягкий; играет девчонка с соседской ребятежью по целым дням. Береза у меня во дворе растет, – несуразная да суковатая такая, Бог с ней! а ребятам утешение: лазят по ней, как бельчат. Я ее раза три рубить собирался, да то ребята упросят, то жена, то Анфиса Даниловна: покойник очень эту березу одобрял, – сучья-то прямо в окна ему упирались… Ну и то сказать, дерево при доме, ежели на случай пожара, куда хорошо! – Пожалел я березу – на свою голову.

В конце мая присылает Анфиса Даниловна нам письмо с кухаркою. Добрые, мол, хозяева! навестите меня, потому что сегодня день моего рождения, и проводить его мне одной очень грустно. Приходите, пожалуйста, поэтому обедать…

Отправились мы с Анютой. Я с того разговора, как вам передал, не видался с Анфисой Даниловной. Переменилась таки она! И не то чтобы похудела или пожелтела, – уж больше худеть и желтеть, как после братниной смерти, ей было нельзя, – а как-то поглупело у ней лицо. Вот – видели у святых врат блаженненькие сидят, милостыни просят? Так на них стало похоже. Мы говорим с нею, а она – и не разберешь – слушает или не слушает… улыбается, глаза – то в одну точку уставит, как бык на прясло, то – и не догадаешься, куда она их правит: знай – перебегает без толку взглядом с вещи на вещь. У меня дядя запоем пил, так у него точно такой же взгляд бывал, когда ему черти начинали мерещиться!.. И никогда у нее прежде не было этой манеры рот разевать: а теперь, – чуть замолчит да задумается, – глядь, челюсть и отвисла… Смотрю я на нее – чуть не плачу: такая берет меня жалость! девица-то уж больно хорошего нрава была!

Пообедали мы честь честью, – потом перешли в гостиную, Анфиса Даниловна с Анной Порфирьевной плетут бабьи разговоры, а я по комнате хожу, делаю моцион; такая уж у меня привычка, чтобы прохаживаться, поевши. Пощупал я ручку на двери в распроклятый этот кабинет: заперто. «То-то! – думаю, – так-то лучше: сны снами, а запираться не мешает: тогда, пожалуй, не будут и стулья опрокидываться, и карандаши падать со стола…»

Но только что я это подумал, слышу, что за дверью как будто шорох какой-то, – не то шепчутся, не то смеются… Я и сообразить не успел в чем дело, как вдруг в кабинете – звонок, да порывистый такой, с раскатом, точь-в-точь, как покойник звонил… Меня, знаете, так и отшибло от двери, а Анфиса Даниловна вскочила с места:

– Что это? что это?

Машет руками, глаза изо лба выпрыгнуть хотят – белые совсем, прозрачные, как стекло… Сколько, кажись, не было У нее крови в теле, вся прилила к лицу, и сделалось оно от того совсем синее; на шее жилы вздулись, как веревки.

А звонок вдругорядь… в третий раз… потом – бух о дверь! словно с сердцем бросили его; звякнул и замолчал. Как вскрикнет наша барышня: – Ваня! иду! сейчас! Ваня!..

Подбежала к двери, вынула ключ из кармана, а в замочную-то скважину попасть и не может. ткнула раза два мимо, застонала, да и упала прямо лицом на дверь… Тут ей и смерть приключилась. Анатомили ее потом: умерла, царство ей небесное, как раз тою самою мудреной болезнью, что доктор нас предупреждал…

Горько нам было потерять Анфису Даниловну, а особенно горько, что опять-таки не кто другой в ее смертном часе виноват, как наша Гашка. Забрались они с таким же сорванцом соседским мальчишкой по березе до самого покойни-кова окна. А Анфиса Даниловна, как проветривала с утра комнату, так и оставила окно открытым. Гашку и осенило: «Сёмка влезем!..» Влезли. Попался им на глаза колокольчик: «Давай, испугаем наших!» – и ну звонить. Точно, что испугали, – могу сказать!

Никогда я свою Гашку пальцем не трогал, но тут, надо признаться, выдрал. До сего времени помнит. Потому, помилуйте! она, конечно, дурного в уме не имела, – однако же, какой грех произошел через нее!.. Я свою Гашку люблю до страсти, и все беспокоюсь насчет этой ее истории, то есть в смыслах возмездия-с… И хоть приходский наш батюшка очень урезонивал меня: какое-де тебе возмездие, ежели тут – видимый перст Провидения? – однако, я как-то… того! и посейчас в сомнении. Поэтому я и охоч рассказывать свою беду добрым людям, кто не скучает слушать, хоть рассказывать-то ее, пожалуй, и не очень гоже: мало ль, что другой подумает? Что же делать, коли у меня душа говорит, и совесть ободрения просит?.. Мы люди темные: где нам в одиночку разобраться с собою? На миру-то оно виднее: что – перст, что – не перст…

Уголовная чернь*

…Недавнее сенсационное убийство навело нашу беседу на тему об учащении в последнее десятилетие преступлений с амурно-психологической подкладкой…

– Вы, кажется, изволили сказать: «преступление»? – остановил меня мой собеседник – один из крупнейших представителей уголовной адвокатуры. – Вот уж напрасно. Никакого преступления в этих случаях не бывает… Неподходящий термин.

– Как же назвать иначе?

– Да как угодно: трагическое похождение, приключение с несчастным исходом, а лучше всего – бесхарактерная дурость, преследуемая такими-то и такими-то статьями уложения о наказаниях.

Он наморщил брови и сожалительно пожал плечами.

– Ну какие это преступники? Их и судить-то срамота: только отнимают золотое время у господ присяжных заседателей да представителю с членами дают развлечение – вроде как бы прочитать французский бульварный роман. Преступление предполагает злую волю. А тут не то что злой – никакой воли нет. Это не преступники, а так… палилки… Их не столько судить, сколько сечь требуется…

– Вот тебе раз! Нашел панацею, нечего сказать!

– Позвольте, позвольте! Вы меня не ловите на слове: я говорю не о карательном сечении во вкусе князя Мещерского, и не о сечении педагогическом во вкусе его достойного сподвижника Шперка, но о сечении лечебном.

– Да такого не бывает.

– Ну уж теперь моя очередь воскликнуть: вот тебе раз! А чем же мы все лечимся, когда у нас расшатываются нервы или шалит спинной мозг?

– По-вашему, значит, что вода и электричество, что розги, – одно и то же?

– Благороднее по наименованию и способу экзекуции, но эффект, разумеется, одинаковый… Вы душ Шарко пробовали?

– Ох, пробовал…

– Под этою водяною розгою вы не простоите так долго, как под древесною. А хороший электрический ток? У меня вот писцовая болезнь – так, бывало, когда NN пустит ток от локтя к кисти руки, кричу на крик, точно мужик, которого дерут по морскому приговору. Потому что нет никакой возможности терпеть: прямо истязание. Теперь лечусь массажем, и опять-таки выходит что-то вроде порки. А когда tabes лечат – подвешивания эти? Дыба ведь, сущая дыба! Да я лучше и впрямь лягу под розги и с благодарностью приму сотню горячих на мое привилегированное тело. Тем более, что оно помогает. Есть же легенда, будто знаменитый «белый генерал» избавлялся от физического упадка тем, что приказывал себя драть не на живот, а на смерть… Ну-с, а большинство, как вы называете, преступлений наших палилок – именно преступления физического упадка. Это – преступления слабых, расстроенных организмов, преступления мозга, отравленного и скверною наследственностью, и благоприобретенными прелестями: алкоголизмом, всякими милыми болезнями и отроческими «пороками», привычкой нервировать, потому что это интересно (да-с! в нервирование люди втягиваются так же, как в запой), страстью к бульварному обществу – к бульварной праздности, бульварным шатунам-товарищам, бульварным девицам, бульварной газете с бульварным романом-фельетоном. Я насмотрелся на эту эту уголовную публику. Во-первых, подавляющий процент ее состава, – то, что вы называете – полуинтеллигенты: люди не с образованием, но и не без образования; дикари, хватившие верхушки культуры, и – увы, как всегда почти бывает, верхушки не добродетелей ее, но пороков. Речи их на суде глубоко характерны. Они очень любят говорить и очень любят копаться в себе, анализировать – совсем во вкусе героев нового бульварного романа…

– Полно вам! Где же герои бульварных романов анализируют, копают в себе? Понсон дю Террайль, Монтепен, Габорио – сама прямолинейность. У них подлец – так уж подлец, добродетель – так уж добродетель: будь она своевременно на месте Евы, змий отполз бы от нашей праматери ни с чем, и мы по сие время благополучно жили бы да поживали в эдеме, слушая райские напевы… Вспомните-ка, что сказал о «Рокамболе» Глеб Успенский, как одобрил он именно его прямолинейность и ею объяснил успех романа во французском рабочем классе. Рабочему, говорит он, идеал нужен, но идеал, воплощенный в резких наглядных красках, чтобы можно было усвоить его быстро и цепко; вдумываться и анализировать ему некогда. Он читает какого-нибудь «Рокамболя» и рад: написано ловко, занятно и – как раз по пониманию и вкусу. Каждый злодей кричит: ненавидь меня! Каждая добродетель: симпатизируй мне!.. Когда Понсон дю Террайль писал «Рокамболя», рабочие и работницы засыпали его письмами: неужели он будет так жесток, что не сделает счастливою раскаявшуюся грешницу Баккара и т. п. Он и выдал ее за какого-то графа.

– Батюшка! Вы ужасно отстали, – перебил меня адвокат. – Это все было, но прошло и быльем поросло. Бульварный роман романтический слагавшийся из сказок, небывало чудесных авантюр с попеременным чередованием крайностей добродетели и крайностей порока – миновал. Миновала и простодушная мода, чтобы в конце концов порок был наказан, – добродетель торжествовала, а читатель-интеллигент проливал слезы умиления. Современный бульварный романист о себе возмечтал. Он теперь и натуралист, и психолог, и идеолог. Он старается вглубь хватить и даже в самом слоге серьезничает, копирует, т. е., лучше сказать, карикатурит писателей настоящих, – прячет шутовскую, украшенную ослиными ушами голову под берет Гамлета а la fin de siecle. Прежний бульварный роман бесповоротно осуждал преступление или, по крайней мере, видел в нем явление безусловно отрицательное – объект общественной борьбы. Современный бульварный роман, – в погоне за теми же «человеческими документами», как и большая беллетристика, – не судит преступление, но видит в нем только факт наблюдения – факт, который надо объяснить и извинить теми или другими мотивами. Таким образом, бульварный роман доброго старого времени вводил в робкое сознание полупросвещенных масс типы идеального порока и идеальной добродетели, резко очерченные, точно разграниченные. Бульварный же роман новый внедряет в то же сумеречное, предрассветное сознание бестолковые типы Гамлетиков мелкой воды, до того потерявшихся на распутье между добром и злом, что и читателя они заставляют вместе с собою недоумевать: где добро, где зло, где истина, где ложь? Куца идти – направо или налево? Не есть ли преступление – подвиг, а подвиг при известных обстоятельствах не может ли обратиться в преступление? Все герои современного бульварного романа страдают роковым раздвоением духа и симпатий. Прежний классический подлец по натуре и профессии, подлец из любви к искусству, переродился в подлеца по неблагоприятному стечению обстоятельств, по наследственности, по зависимости от среды. Подлец современного бульварного романа – фигура почти демоническая: «Я подлец по отношению к тебе, для себя – прав», – как писал жене предсмертную записку некий палилка Васильев, намереваясь убить себя и свою любовницу… А демонические фигуры, как бы грубо их не рисовали, всегда привлекательны и заманчивы. Ах, мол, как все это хорошо, прекрасно и возвышенно! Ах, неужели мы сами так жалки и ничтожны, что не в состоянии будем того же проделать? А тут еще – на грех мастера нет – какой-нибудь револьверишко в кармане. Спрашивается: что же еще делать с револьвером человеку, насквозь пропитанному бульварной мелодрамой и бульварным романом, как не репетировать при помощи его уголовные операции героев этих романов и мелодрам: благородно карать измену и порок, «сводить расчет с судьбою и неблагоприятными житейскими обстоятельствами», «ставить кровавую точку в заключение долголетнего мучительного самоанализа» и т. п.?!

– Ну вот вы и увлеклись: теперь у вас во всем виноваты бульварные романисты.

– Вовсе нет. Ихняя вина – в полвины, и вовсе не была бы виною, кабы их семена падали на менее благодарную почву, а не в умы массы праздной, шатающейся мыслями и нездоровой телом. Для интеллигента и серяка бульварная литература – ничтожество: один ее психологию оставил позади, другой, слава Богу, до нее не дошел; обоим, стало быть, от нее будет скучно, и оба под ее влияние подпасть не могут. Но вот середина-то, злополучная полуинтеллигенция, это – мягкий воск: что задумал, – то из него и вылепил. Потому что, повторяю, мысль шатается, а тело нездоровое. Мыслью полуинтеллигент еще серяк, темный человек, а телом, т. е. костюмом, привычками, стремлениями к комфорту, – барин. И хочется, чтобы все по-барскому: и барские чувства, и барские поступки, и барские пороки… главное барские пороки! Знаете ли вы, какая среда в России дает наибольший процент анормальных нервно и психически людей? Мещане, живущие в больших городах. И процент психопатических преступлений между ними всего больше. Палилки, например, наполовину из мещан. Мне кажется, что есть люди, с которыми цивилизация проделывает в миниатюре тот же жестокий процесс уничтожения, что en gros проделала она с северо-американскими индейцами и австралийскими дикарями: эти злополучные жертвы культурного фатума сперва глупеют, потом вырождаются и вымирают… Коньяк, кафешантан, бульварная литература и бульварная женщина так быстро съедают малых сих, что иной и оглянуться не успеет, как догнал уже высшие классы на пути нервных расстройств и обусловленных ими физических и нравственных извращений, которыми, в свою очередь, необходимо обусловливаются глупые и возмутительные неопределенностью своею преступления. Вот почему я и сказал вам, что надо не наказывать, но лечить. А в данном случае – увы! – лечение жестокое, лечение – сечение душем Шарко, электричеством, руками массажиста, дыбою подвешиванья… Кроткая и гуманная невротерапия обратила свои кабинеты в настоящий застенок…

Назад Дальше