Зеленая стрела удачи - Евгений Николаевич Добровольский 6 стр.


Собрались у Цецилии Михайловны на Сретенке, в квартире, заставленной книгами и хрусталём.

Эта Цецилия Михайловна, дама-инженер, красавица с божественной грудью и волосами цвета старинной бронзы, кончила курс в Базеле и держала у себя дома инженерный салон. Ее супруг, всегда испуганный господин, похожий на встрепанного мокрого зайчонка, был приват-доцентом, филологом, его всерьез не принимали. Супруг сидел в уголке, помалкивал.

У Цецилии Михайловны Кошелевой собирался цвет инженерной Москвы. Бывали чопорные электротехники с «Динамо», технические аристократы, шумные металлурги с «Гужона», механики с «Бромлея», сытые путейцы от фон Мекка. Она была очень хороша собой. На людях умна и воспитанна. Разбиралась в инженерных тонкостях, что, согласитесь, для женщины само по себе редкостный дар, и бредила электричеством. Химией и электричеством, потому что только химия и электричество сделают человека всесильным, а женщину освободят от унижений кухни, экономической зависимости, домашнего хозяйства и самой семьи. Но семьи в пошлом понимании отжившего девятнадцатого века. Детей будут сдавать в коммунальные интернаты, где воспитывать на казенный счет.

Одно время Кирюшка Мансуров был страстно в нее влюблен. Как-то в кабинете приват-доцента среди умных книг и гравюр в модных полированных рамках они разговаривали о возможностях воздухоплавания, и Кирюшка не выдержал.

Горела настольная лампа. За окном стыла ночь. Приват-доцент позевал, позевал, извинился и отправился спать.

— Это так прелестно летать в эфире, — шептала Цецилия Михайловна и крутила на пальце золотое колечко.

Кирюшка поднялся из своего кресла и вдруг в одно мгновение дама-инженер оказалась на ковре. Запомнились ее бедра, обтянутые тугим шелком. Кресло упало с грохотом. Задело за шнур. Лампа погасла. «Люблю, люблю, люблю...» — шептал Мансуров, целуя ее губы, глаза, волосы, пахнущие электричеством, воздухоплаванием и черт те знает чем еще.

Но не такова была Цецилия Михайловна Кошелева, дама-инженер, кончившая курс в Базеле. Она легко отстранила Кирюшку и встала во весь рост.

В окно сияла луна, качался тусклый сретенский фонарь. Но не долго. Цецилия Михайловна включила лампу. «Любимая...»

— Оставьте меня, — сказала она строго. — Вы любите во мне тело, — тут она дотронулась до своей божественной груди, похожей на торт, и на облако, и еще на что-то неземное. — Я знаю, что вам надо от меня, Кирилл Михайлович, но я люблю... мужа...

Во втором часу ночи вертлявая горничная, закусив губу, чтоб не засмеяться, подала Кирюшке шляпу и перчатки:

«Адью», — сказал он хрипло и положил ей в кармашек три рубля. Гусар!

С той поры хозяйка инженерного салона начала называть его «мой друг» и при этом смотрела на него печально и нежно. Ждет второго штурма, но дудки, решил Кирюшка. С нас хватит!

— Там большой изыск, — рассказывал он Мите Бондареву. Там таких людей увидишь, Митька, что ни в сказке, ни пером...

— Ну, ну. А Нагель часто там бывает?

— Не знаю. Он ведь в столице проживает. В Москве проездом. Обещал быть непременно. Решается судьба отечества. Или мы выходим на дорогу прогресса, или погрязнем в болоте. Андрей Платонович настаивает, что не будет автомобиля — не будет России. Вот такая вот альтернатива у него.

К Цецилии Михайловне они прибыли вчетвером — Мансуров, Бондарев, Макаровский и Строганов — и сразу же потерялись сряди блестящих взрослых инженеров.

В душистом сигарном дыму исчез безукоризненный пробор Макаровского, нетерпеливость Строганова исчезла, а Кирюшка превратился сразу в пай-мальчика. «Здравствуйте, господин Рябушинский... Здравствуйте, ваше превосходительство. Здрасте...» Митя растерялся.

Они оказались в большой комнате с тяжелыми шторами на окнах. В центре над столом, застланным белой скатертью, парил шелковый абажур, посредством цепочек и противовесов спускаемый и поднимаемый на заданную высоту. Абажур являл собой последнее достижение в индустрии домашнего комфорта.

Вокруг стола в вольных позах, нога на ногу, с сигарами и без сидели господа инженеры, удивляя сдержанностью жестов, белизной манишек и твердостью крахмальных манжетов.

Только что у Цецилии Михайловны выступал некий исследователь индийской магии и теософии профессор Эртель, а потом как раз собирались послушать про автомобиль, но Нагель запаздывал.

То, что поведал Эртель, взбудоражило инженеров. Да и как иначе! Профессор объяснял, что в санскритском языке буква «л» имеет двадцать два различных звуковых выражения и произносил двенадцать. Получалось, что-то вроде эль, ель, оль... это ж черт ногу сломит, язык не повернуть. Ну да ладно. Негодование достигло максимума, когда инженеры услышали, что в индийской арифметике не четыре простых действия, а шесть!

— Хорошо, хорошо, господа. Давайте посмотрим. Сложение, вычитание, умножение, деление... А еще?

— Возведение в степень, извлечение корня, но...

— Это, пардон, не простые действия.

У Эртеля требовали разъяснений. «Михаил Александрович, какие еще два? У индусов? Еще?» Но до подробных разъяснений Эртель не опустился. Он говорил о теософии, об астральных оболочках, которые мог видеть только посвященный, о каких-то летающих блюдцах, о жизни до появления на свет, которую, как ни странно, многие помнят. Тут хозяйка подкинула пару вопросов насчет оккультного столоверчения и высвобождения скрытой в атомах энергии. Спор разгорелся не на шутку, но к Эртелю, так же как к господину Кошелеву, всерьез, видимо, никто не относился, страсти начали стихать. Мите показалось, что все закончилось стихами поэта Андрея Белого, пытавшегося поэтическими средствами описать взрыв атомных сил. «Уйти от событий жизни в мир каких-то амеб, — тихо возмущался Кошелев. — Как жаль, что нет с нами Тимирязева! Он-то разложил бы их на все четыре корки!»

Мите запомнились странные строчки. Какие-то все издерганные, страшные. «Сплетаясь в вязи аллегорий, атомный вес, фантомный бес, горюче вспыхнувшие зори и символов дремучий лес...» О чем это? В девятьсот пятом году...

Все сошлись на том, что лес у господина Белого слишком дремучий, и начали скучать. Горничная принесла чай и бутерброды. Митя украдкой рассматривал присутствующих. «Здесь такой изыск, — шептал Кирюшка. — Весь политехнический цвет Москвы».

Наконец явился Нагель. Вошел быстрыми шагами, тонкий и гибкий, поднял руки над головой.

Его встретили улыбками и бодрой оживленностью. Милости просим, Андрей Платонович!

У Нагеля были совершенно сногсшибательные новости. Какой там Эртель! Какой атомный взрыв! Русско-Балтийский вагонный завод в Риге собрался приступать к производству отечественных, наших русских, — наконец-то! — автомобилей. Днями было принято окончательное решение. Правление единогласно проголосовало «за».

— И пример всему дал ваш московский трамвай, господа! Разветвленная система усовершенствованных путей сообщения подняла ценность и доходность земельных владений. Спрос определился. Я уж о том и не говорю, что прибыли с трамвая покрыли ряд коммунальных нужд и избавили домовладельцев от новых обложений. Ныне прогнозируется чрезвычайный интерес к автомобильным линейкам, к автомобильным извозчикам. Будет спрос, будут заказы...

Господа инженеры встретили сообщение Нагеля с удовольствием. Было ясно, что автомобиль на пустом месте создавать невозможно. Металл потребуется, литье потребуется, станочный парк надо будет под него проектировать и строить. Работы хватит. С химической промышленности надо взять лаки, краски, резину; с электротехники — провода, лампы накаливания, динамо, магнето, аккумуляторы... Край непочатый, этот автомобиль! И как удачно, как прелестно, что объект такой нашелся, собирающий в себе, как в фокусе, все промышленные направления...

Автомобиль придется в пору русскому деловому человеку. Это со счетов нельзя сбрасывать, — рассуждал Нагель. — Автомобиль не только спорт, но и современнейшее транспортное средство, меняющее весь уклад жизни. Представьте Ивана за рулем.

Митя слушал Андрея Платоновича, и в Митиной душе гремела музыка. Трубы там пели, и дрожали серебряные струны, и Жюльен Поттера в мятой кожаной куртке стоял перед главами, смущенно теребя свою эспаньолку. Он был Митиным ровесником, но уже добыл себе славу выдающегося автомобильного конструктора.

— Спрос будет громадный! И, господа, как свободны будут русские люди, жизнь которых придется на автомобильные годы. Дорогу автомобилю!

— Это как решат наши бюрократы. Не подорвет ли автомобиль единства России? У них ведь вопросы в таких масштабах, — сказал Рябушинский, помешивая ложечкой в стакане. — Куда это еще вывезет.

— В Москве приказывают ногти стричь, так на Камчатке головы рубят. Как с автомобилем получится, никто наперед не скажет, — кивнул купец Алабин, медведеподобный господин с бриллиантовой булавкой в галстуке. — Я слыхал, что наши военные произвели в Порт-Артуре испытания...

— Быть не может. Откуда? Вранье все. Враки!

Нагель вскинул голову.

— Я надеюсь, что военные тоже внесут свою лепту. Хотя, конечно, испытания, ими проведенные, возмущают чувство справедливости. Все надежды сейчас обращены на Руссо-Балт.

Нагелю было известно, что в Порт-Артуре испробовали автомобиль в условиях полевой службы. Выбрали французскую модель «панар-левассор», а может, даже и не выбирали вовсе, просто подвернулся этот автомобильчик, и начали с его помощью таскать артиллерийские орудия, ничуть не задумываясь, что в каждой пушке три тонны, а в том «левассоре» всего 14 тормозных сил. Он по артурским дорогам еле четырех пассажиров вез. К тому же ни путей, ни персонала не подготовили, — где уж в военных условиях! — но заключение вынесли категорическое: автомобиль средство ненадежное и на лошадях возить артиллерию удобней во всех отношениях.

Это мнение военных испытателей Нагель сообщил инженерам для улюлюканья. И не ошибся.

— Наши могут...

— Господа, в какой стране живем.

— Вот вам в Москве ногти стригут...

Вспорхнув со своего места, Цецилия Михайловна подошла к Нагелю и благодарила его за счастливое известие о инициативе Руссо-Балта. Затем разговор начался общий, и стало очень шумно. Но каждый считал долгом подойти к Андрею Платоновичу, пожать ему руку, сказать несколько добрых слов или просто улыбнуться. Наконец, настала Митина очередь. Нагель раскрыл объятия:

— С приездом, мой друг! Давно ли в первопрестольной?

— Только приехал, — поспешил стоявший рядом Кирюша.

— Что Поттера? Уговорили?

— Он согласен.

Как удачно начинался для Мити тот год! Это ж просто страшно подумать, как удачно! Но природа требует равновесия, так же как не терпит пустоты. Радости сменяются горестями по синусоиде или по какому иному закону, у каждого по-своему. Он об этом тогда не думал, он верил, что мелькнула ему зеленая стрела удачи. Заискрило на горизонте, заискрило, и отныне жизнь засияет воплощенной мечтой. Эх, Митя, Митя, не рано ли?

Нагель спешил в Петербург. Осенью он собирался быть в Москве. За это время Андрей Платонович должен был съездить в Ригу и выхлопотать для Мити должность на Руссо-Балте в новом автомобильном отделе, где будет работать Поттера.

— Кстати, не поступало никаких телеграмм о нашей эскадре? — поинтересовался Нагель.

Ему ответили:

— Плывут.

— Долго им еще плыть!

— Предчувствие у меня, — сказал Кирюшка, — все скоро кончится победой. Япония на грани. У нее ресурсы исчерпаны.

— Вашими бы устами!

— А в газетах есть какие-нибудь сообщения, я сегодняшних газет не видал?

— Нет. Все по-прежнему. Отдыхаем после Мукдена. Окопались. А в Питере у вас бастуют. Вот и все новости.

— Как же это далеко...

— Что далеко?

— Корабли наши.

6

В человеческом смысле у машины нет индивидуальности. У машины нет личности. Нет характера. У нее есть тип, модель, год выпуска. И в принципе, если имеется один опытный образец, то можно изготовить сколько угодно копий.

Однажды прочитал я рассказ. Фантастический. Рассказ о том, как электронно-счетная самоусовершенствующаяся машина полюбила другую машину, подобную себе. Приятно ей было, когда рядом шелестит перфокартами ее избранница, вся такая новенькая, ладная. И работалось легче, когда новенькая пощелкивала рядом своими контактами. Там была какая-то любопытная интрига, и кончалось все очень смешно, но оставалось тягостное ощущение растерянности и грусти. Жалко было ту машину, и себя жалко и хотелось не верить, что такое может быть, нелепость такая: машина машину любит и ревнует, это даже уж не фантастика, а абсурд, так я решил было, но вдруг вспомнил... Однажды со мной произошел случай, совершенно не поддающийся законам здравого смысла.

На станции техобслуживания нужно было привести в порядок автомобиль. Приехал па Варшавку. Выехав из дома чуть свет, я оказался далеко не первым. Кругом стояли такие же частники на ремонт, на кузовные работы, на техобслуживание и еще кто знает на что. И все в суете. Туда, сюда. Ничего не ясно! «Кто на мойку последний?» — «Я на мойку. Был я...» — «Вы за одиннадцать—семнадцать! За зеленой!» — «Нет, я раньше! Я за корридой». Коррида — это цвет такой, раздражающий быков. Песок и кровь. — «Куда прешь? Инвалид, да? Инвалидам без очереди, а ты?» — «Я — мать-героиня», — говорит бородатый дядя.

Наконец, в синих сумерках очередь приобретает упорядоченное движение. Падает снег. Рядом по Окружной автомобильной дороге, таща за собой белые холсты, проносятся огромные грузовики «Совавтотранса». Светлеет.

И вот помыв свою машину, я поставил ее на линию ТО.

За стеклянным барьером по этой линии медленно двигались автомобили «ВАЗ». Беленькие, красненькие, зелененькие, совсем новые и уже поездившие по дорогам, с потертой эмалью и вмятинами па крыльях. Моторы их урчали, ревели, «троили», и под высокими сводами в бензиновом чаду время тянулось ужасно медленно. На желтом кафельном полу блестели пятна машинного масла и талого снега, принесенного на ногах.

Прошел час. И два часа. И три. Я ждал. И вдруг в этом сложном гуле из тысяч составляющих услышал свой автомобиль!

Это неправдоподобно!

Совершенно этого быть не может. Но это было именно так. Отгонщик только что подкатил на сдачу мою машину.

Увидеть ее я не мог.

Я услышал.

7

Старики рассказывали, что в то утро в деревню Сухоносово прибег Кикимора болотная, божий человек Алексей.

Говорили, родился он от честных родителей в Мещевском уезде, а лет имеет от рождения — триста. Неспроста такое. Его боялись.

Косматый, нечесаный, немытый Кикимора, размазывая слезы и сопли, кричал, что наш русский флот разбит, все корабли потоплены, а доблестный христолюбивый воин адмирал Рожественский раненый, в крови взят япошками в плен, будто было ему, Кикиморе, в ночь такое видение.

На крики сбежалась вся деревня.

Покатавшись по траве, по мокрой проплешине у колодца, пошумев, подергавшись, божий человек Алексей вскочил, крутнулся на месте и на хорошей скорости по холодку, сверкая сивыми пятками поддал в Тарутино к чайной. К Савельичу. По раннему времени в чайной гостей не ждали. Мальчик Васька, Васята, седьмая вода на киселе, но Кузяев, обломком стекла скоблил дощатый стол. Илья Савельевич, сощурив хозяйский глаз, пообещал за старание, как выйдет Ваське возраст, взять его в половые. Васька не знал, что с возрастом станет доктором наук, профессором государственного права и проректором университета, поэтому старался.

Было солнечно. Пахло мытым деревом, чесноком, щами. В переднем углу гудел, набирая силу, пятиведерный самовар-туляк. В простенках между окнами висели керосиновые лампы и две картины. Одна божественного, другая светского содержания, купленная хозяином исключительно по военному времени.

На первой был изображен иеромонах Серафим, совершающий молитвенный подвиг в ночное время на камне, а со второй улыбался коренастый солдатик в шинельке, перепоясанной широким ремнем, с Георгиевским крестом на груди.

Васята как раз смотрел на солдатика, завидовал ему: вот бы с Георгием в деревню прийти, — когда дверь отворилась, в залу влетел божий человек и, как стоял у порога, так со всего роста чувиснулся на пол, задергался:

— Богородица дева, спаси, помилуй!.. Пресвятая Мария!.. Топи японские... Бдите и молитеся, да не внидете в напасть...

Из хозяйской половины в исподней рубахе без порток, босой вышел сам Илья Савельевич, зевнул, подойдя ближе, слегка ткнул божьего человека:

— Ну, чего те? Ну? Дурака-то буде валять... Шатун...

Кикимора забился шибче прежнего, заголосил про морское сражение, про пленного адмирала и побитых без числа. Илья Савельевич переменился в лице.

Назад Дальше