— Не секрет. Я учитель-биолог. Занимаюсь орнитологией.
— Интересно… — проговорил неуверенно Андрей, и Кедров понял: тот не знает, что это такое. Объяснил, какой науке он молится.
— Так чем же вы решили заниматься? Учительством или наукой? Этой… орнитологией?
— Наукой.
— Птичками, значит? Дмитрий, да не смеши ты меня! Боевой командир. Говорил, батальоном командовал. Нет, друг, тебе по плечу другое. Тебе по плечу большое, главное! Я вижу: мужичок ты с секретом. Лицо открытое, доверчивое, а внутри у тебя ежик. Вроде застенчив, но глаза бывают синеватые, как сталь, и так полоснуть могут. Чуб-то светлый, как у меня, а беленькие, они ведь только с виду мягкие… Так что…
— Моя наука нуждается в сильных, ловких, упорных людях. И чтобы они любили ее, как и вы любите свою машину.
Андрей возмутился такому сравнению:
— Мою машину? Да ее нельзя не любить. Она умная. Она нужна людям каждый день. Без нее жизнь человеческая станет невыносимой.
— Это знаю и не отрицаю. Но жизнь птиц нужна не менее человеческой. Только мы этого по легкомыслию не знаем.
— По легкомыслию? Да! Интересно! Значит, люди, кровь из носу, вкалывают, землю из руин вызволяют, как от фашистов недавно вызволили… А тут птички? Дом фашисты сожгли вместе с гнездом воробья, так о чем же печься поначалу? О воробьишках?
«Разыгрывает! — подумал Кедров. — Не может он не понимать».
— Лучше — не о воробьишке, — заверил он серьезно. — Лучше об аисте. Знаешь, Андрей, есть такая красивая птица, очень привыкшая к человеку. И человек к ней привык. Если аист покинул гнездо, из дома улетело и счастье. Человек связал себя с птицей! И птица связала себя с человеком.
«Убежден в своей правоте! — понял Андрей. — Для него, выходит, не игрушка. Да, забавно!» И, вступая в несогласие, как это у него бывало, загорячился:
— Стало быть, эстетика? Птицы охраняют поля и леса от вредителей. Это знают все.
— Ну, этому, Андрей, нас в школе учили. Есть еще научная сторона дела.
— Какая же? — Андрей допил рюмку и с вызовом взглянул на собеседника. — Хочу послушать.
— Изволь! — Кедров помолчал, не зная, как объяснить, чтобы не сбиться на элементарщину.
— Говори, говори, — подбодрил его Андрей. — Давай, науку. Где не пойму, там догадаюсь.
— Ну что ж… Животный мир, в том числе и птицы, представляет собой непременный компонент биосферы. — Кедров помолчал и, вдруг увлекшись, встал, энергично заговорил о том, что в круговороте вещества и энергии, который обеспечивается существованием всего живого на земле, участвуют растения и животные, а стало быть, и птицы. — О птицах наука знает пока что, прямо скажу, маловато. Но важно то, чтобы человек знал не только массу, участвующую в круговороте, но и роль каждого вида. Зачем? Придет время, когда перед человеком встанет задача управлять генофондом животного мира…
— Постой, постой… — остановил его Андрей. — Я тебя правильно понял: чтобы жить, человеку придется одним помогать, других сдерживать? Но откуда у человека такие возможности? И зачем ему лезть не в свои дела?
— Возможности? В развитии производительных сил. А зачем? Чтобы восстанавливать то, что потребил. Люди будут пытаться брать у природы больше того, что она сама даст. У них для этого есть средства, и в будущем они станут еще более могучими. Так что и в этом хозяйстве без нашего разума не обойтись.
— Подишь ты! — У Андрея озадаченно вскинулась правая бровь. — Ты за тем сюда и вернулся, чтобы заняться?..
— И за этим…
— Где же ты этим будешь заниматься? Тебе институты нужны. А хлеб насущный на каждый день? Тебе, жене и Тотоше? Есть жена и Тотоша, извини за любопытство?
— Пока нет. А заниматься я буду конкретной темой. Она меня волнует еще с довоенных лет.
— Ну-ка, ну-ка, опять же интересно! За что ты воевал, за что кровь проливал. В личном плане!
Фрося остановила не в меру заинтересовавшегося орнитологией мужа.
— Дай человеку отдохнуть. И подумать о завтрашнем дне, — сказала она. — Ночевать у нас будете? Что вы решили?
Дмитрий подошел к Фросе. Эта некрасивая и нескладная женщина как-то удивительно располагала к себе, понимала, что ли, каждое движение его мысли. И он, никак не ожидая, что способен на это, сказал просто:
— Я приехал к Наде, Ефросинья Георгиевна, вы, наверно, догадались. Я ее люблю и хочу с ней встретиться. Что вы скажете на это?
У Андрея от неожиданной правды орнитолога некрасиво открылся рот, между тем Фрося улыбнулась приветливо и понимающе:
— Я, Дмитрий, чуть-чуть догадывалась… Что скажу на это? Все в ваших руках. Как говорит Андрюша: «Воробей — не робей…» Тем более это по вашей части.
Пришел в себя и Андрей.
— Ну ты даешь, Дмитрий! — только и сказал он. — Хочешь, я тебя домчу до Нади на своем вороном? Завтра. Хочешь? По старой дружбе.
Дмитрий кивнул, соглашаясь.
Чуть ли не всю ночь напролет они проговорили — вот было утешение Андрею. Фрося легла спать в Надиной комнате, а мужчины курили, пили чай и говорили, и спорили. Дмитрию понравился характер Андрея еще тогда, в сорок первом. Человек он неуемный, не равнодушный к радостям и печалям жизни, голова его была полна самыми неожиданными планами новой организации работы железных дорог. В только что принятой послевоенной пятилетке он ратовал за то, чтобы не только восстановить разрушенное транспортное хозяйство, но и обновить его. Мало разбираясь в том, о чем говорил Андрей, но понимая, что это, должно быть, очень и очень важно, Кедров все больше и больше заражался его беспокойством. Он уже жалел потерянного в деревне времени, корил себя за то, что еще в госпитале ослаб под напором легкомысленных доводов майора Анисимова и на какое-то время, пусть на самое малое, изменил своему делу. Да и кому не могло показаться, что идти на стройку каменщиком куда нужнее, чем в лес, в поля, луга — к птицам.
Засыпая, Дмитрий подумал: «У потока жизни много русел и руслец, и нельзя, чтобы хоть одно из них оскудевало. А оскудеет — значит, омертвится соседнее, крепко сцепленное с ним звено живой природы. Нет, нельзя!»
Утром Дмитрий продал билет до Вологды, принес на квартиру Андрея свой чемодан. В нем были его довоенные дневники, которые мать чудом сохранила, и фронтовые записи наблюдений за орнитофауной. Жаль, что еще в госпитале он не занялся их систематизацией. Реки и болота Волхова, Брянщины, Белоруссии, Польши, каналы Германии… Есть, есть интересные наблюдения и записи. «Война, ландшафт и птицы». Не будет разрыва между довоенными исследованиями и тем, чем он займется сейчас.
В газете он прочитал о возвращении в Новоград Педагогического института (в войну он работал где-то в глубинке). Очевидно, теперь возвращались демобилизованные преподаватели, доценты, профессора. Дмитрия потянуло к ним… И вот он в институте. В здании, где еще недавно тоже был госпиталь, хозяйничали строители. Огромный холл был доверху заставлен нераспакованными ящиками с институтским имуществом. На биофаке в полутемной пыльной комнатушке сидела старая женщина с растрепанными седыми волосами, Кедров зашел, можно сказать, просто так, чтобы познакомиться с кем-нибудь. Но у женщины, видно, был наметанный взгляд. Приход Дмитрия она не приняла за случайность и охотно сообщила, что заведующий кафедрой профессор Шерников будет в институте в начале августа. Если молодой человек надеется на работу, то пусть оставит документы. Профессор Шерников кадрами занимается сам. Поблагодарив старушку, Кедров попрощался. Возвращаясь на Деповскую улицу, к Андрею, он старался вспомнить, не встречалась ли ему где-нибудь в научной литературе фамилия профессора, но так и не вспомнил. И только подходя теперь уже вроде бы к своему, близкому по крайней мере, дому, Кедров вспомнил: так это же тот самый Шерников, который занимается насекомыми. Его работа о вредителях злаковых культур до войны была широко известна.
Андрей укладывал себе еду в железный сундучок.
— На двоих беру, мало ли что, — оглянулся он. Помолчал: — Багажишко оставь здесь. Приехал будто так, налегке. А то увидит все твое состояние — шуранет еще. Я ее знаю, сестру-то свою.
— Полевая сумка сойдет?
— Сойдет, — подтвердил Андрей и добавил: — Надя-человек с плохим характером, имей это в виду, ну, как всякая женщина, которая чего-то достигла в жизни. Они делаются несносными, когда лишнее воображают о себе. Так что не шуруй, если не уверен. Понял?..
— Что ты, право…
— Понял или нет?
— Понял.
— А скажи, почему я тебе эти секреты выдаю? Не знаешь?
Кедров ответил, что не знает. И вообще этот разговор ему не нравится.
— Это дело твое. Только я признаюсь тебе, Митя, что пришелся ты мне… Не знаю чем, а пришелся, может тем, что я увидел: хороший машинист из тебя бы вышел.
Дмитрий засмеялся: ну разве он не родной брат Нади? Так же всех меряет на свой аршин… Но Андрей был серьезен и озабоченно заговорил о том, как он хотел бы, чтобы Надя наконец забыла Жогина, полюбила другого, семью бы сладила. А век жить бездомной кукушкой — для него, ее брата, разве не слезы?
— Зря я вам открылся, — пожалел Дмитрий, видя, какое волнение он внес своим признанием в любви к Наде.
— Да брось ты! — озлился Андрей и с силой захлопнул сундучок. — Если даже не породнимся, все равно ты для меня на всю жизнь родной: сестру мою полюбил!
Было уже за полдень, когда они, миновав многочисленные пути, подошли к тяжело вздыхающему паровозу. Над старым кладбищем, над станционными путями, над речкой, что протекала у самых стен депо, в высоком жарком небе носились стремительные стрижи. Их легкие серповидные крылья казались совершенными и красивыми по форме. Жаль, что голосов птиц не слышно за утробным гулом пара. Дмитрий загляделся на стрижей.
— «Чему ж я не сокол, чему ж не летаю?» — подразнил его Андрей, ступая на железную лесенку. Дмитрий живо повернулся к нему.
— А ты знаешь, что большую часть своей жизни стрижи проводят в воздухе? Они и совокупляются на лету.
— Нашли тоже место! — ругнулся Андрей. — Ну и что тебе дает это знание? Нам всем что дает? — спросил он, ступая со ступеньки на ступеньку и глядя на Дмитрия с высоты.
— Откуда у них столько энергии? Загадка? То-то! — Дмитрий стал подниматься вслед за Андреем. Поднялся, встал на дрожащей железной площадке лицом к лицу с Андреем. Сказал жестко, глядя ему в переносье:
— Так что, рабочий класс… Не мешало бы тебе пошире смотреть на жизнь с твоей вышки, — скосил глаза на огонь слева, — она неплохо просматривается…
Паровоз дрожал от могучего волнения пара.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Часы раннего утра Надя назвала «академическими». Это были ее часы. Она закрывалась в кабинете и садилась за учебники. Правда, закрывалась она поначалу, а потом нужды в этом не стало: работники привыкли и без самой крайней необходимости ее не трогали. Как пригодились ей старые друзья-учебники! Она заново «прошла» внутренние болезни, сделала выписки из тех мест, которые были еще недостаточно освещены: надо было еще что-то почитать, поговорить с опытными терапевтами. Читая, ловила себя на том, что на все смотрит через свою хирургию. Близко и понятно! Терапевтом она еще должна стать. В акушерстве чувствовала себя увереннее. Но опять же ее больше привлекали «акушерские операции», чем все другое. Она и начала именно с этих глав обширного учебника, а сегодня намеревалась вернуться к началу, где шла речь о патологической беременности. Акушерка Мария Мокеевна двадцать лет работает в больнице. Как она принимает роды — залюбуешься, но самой знать и уметь — все же не лишнее, да и небезынтересно открывать для себя то, что раньше не открыла.
В эти часы Надя научилась отключаться от всего, что мешает сосредоточиться, даже не подходила к окну, за которым текла утренняя жизнь больницы. Но сегодня что-то мешало ей, отвлекало. Ах, вот что! Первый выезд на участок. На целый день, а может и не на один, она оставит больницу.
Она дочитала главу, записала, что нужно посмотреть о токсикозах, сунула учебник и тетрадь в саквояж, подошла к окну. Поляна сияла под солнцем. У стационара на скамье курили больные. Трое ждали у амбулатории, хоть сегодня не приемный, а диспансерный день. Он для поездок по участку: осмотра не только больных, но и здоровых. Ее учили этому в институте, говорили об этом, когда начинала свою работу в сельской больнице еще до войны. Но что это так необходимо, что иначе нельзя работать, она почувствовала только теперь.
На конюшне уже ждал Вася-Казак. Надя бросила в телегу саквояж, крутнулась на каблуках, офицерские сапоги блеснули голенищами, раскинула руки, как крылья, взмахнула ими над головой. Вася-Казак, искоса поглядывая, следил за ней наметанным взглядом карих обманчивых глаз. Как влитая, сидела на главном враче еще не истрепанная военная форма. Туго стягивал талию широкий ремень. Справа и слева на груди темнели нитяные узелки: недавно сняла ордена и медали. А сколько у нее их? Ладная баба. Нет, не баба, пожалуй — солдат.
— Где же Манефа? — нетерпеливо спросила Надя, сразу став строгой. — Ведь пора!
— Пора! — значительно сказал Вася и, кособочась, обошел вокруг мерина, тронул рукой чересседельник, поправил хомут. — А что такое «пора» для Манефы? Это — когда она наведет на себя лоск…
— Сходил бы…
Но Вася не тронулся с места и промолчал, лишь крутое левое плечо его подскочило вроде бы недоуменно.
— А то я схожу…
— Не надо, доктор. Сейчас… прилетит…
Надя едва узнала Манефу. У девушки была высокая прическа, прикрытая газовой сиреневой косынкой, такое же сиреневое платье, чуть тесное в груди и в бедрах. Вслед за Манефой появилась Лизка. Бежали они по двум тропкам, не отдаляясь друг от друга и не приближаясь, будто сговорились, и сошлись у конюшни.
— Здравствуйте, Надежда Игнатьевна! — сказала Лизка, потупившись, и подала мужу что-то завернутое в марлю. Предупредила: — Смотри поешь.
Вася-Казак смутился, и ни жена, и ни муж не взглянули на Манефу. Надя улыбнулась про себя этой молчаливой игре, но тут же нахмурилась, поняв, что это никакая не игра. Ясно, что Лизка не доверяет мужу. А Манефа — бог ты мой! — вся независимость. Лизка повернулась и зашагала той же тропой. Казак бросил в телегу еще охапки две сена, уселся сбоку, спустив ноги чуть не до земли, ловко перебирая в руке вожжи. Женщины уселись позади его, и телега тронулась.
— Но-о! — крикнул Казак и дернул вожжами. Тиша оглянулся, повернув голову вправо, понял, что это всерьез, и прибавил шагу, то и дело кося глазом на хозяина, которого уважал и побаивался.
— Утро-то какое, страсть одна! — сказала Манефа, снимая косынку. Ветерок рассыпал ее золотые волосы.
— Не утро — утречко, — отозвался Казак и снова дернул вожжами. — Н-но!
Надя тоже хотела присоединиться к мнению об утре, но настойчивая мысль отвлекла ее. А мысль эта была о том, что уже вторую дорогу она торит из четырех дорог, которыми связана больница с внешним миром. Приехала по одной из них, «прибегу и выбегу», как ее, оказывается, прозвали шутники, а теперь вот держит путь по второй, «рабочей», или, как еще ее зовут, трясогузке. Поедешь по ней — всю тебя измолотит на ухабах, пешком пойдешь — попетляешь берегом реки. А название у реки громкое и звонкое — Великая. Дорога обогнула больничный городок и пошла под гору, к реке. Осыпи желтого песка с повисшими над дорогой корневищами сосен заслонили свет, и Наде почудилось, что они въехали в тоннель. Где-то впереди глухо шумела вода. Запахло сыростью, замшелыми камнями переката.
— А нашу реку, доктор, зовут еще Святой, — заговорил Казак. — В прежние времена сюда паломники шли живой водой окропиться, немощи и недуги свои оставить. Ныне паломники забыли сюда дорогу: кто-то из заезжих туристов стащил в здешней церквушке знаменитую и древнюю икону Николы-угодника. Вот и пошел слух: сбежал святой, бросил богом забытый край. И потеряла река свою святость.
Дорога повернула вправо, и взору открылась река. Вот она, Великая! Серповидная излучина концами дуги слева и справа упиралась в лесистый берег, и казалось, что река ниоткуда не вытекала и никуда не течет. Если над водой, матово-темной и глухой, еще витали тени, лишь где-то, в самой вершине серпа, качался солнечный блик, то луга под утренним солнцем странно белели, будто покрытые снегом. Это не было блеском росы или белизной опустошенной покосом земли — трава еще стояла во весь рост, это было обманчивой игрой утреннего света, когда лучи солнца еще не отжали из воздуха влагу и над землей еще не заструилось жаркое марево. Казак сказал:
— Слепые луга…
— Ну погоняй, что ли! — прикрикнула Манефа на Казака. — Твой Тиша, как и ты, готов разлечься на дороге. Созерцатели!
Казак беспрекословно подчинился не такому уж вежливому замечанию Манефы, зачмокал губами, но видимого результата не добился. Тиша полз, как и прежде, должно быть, уже знал все команды своего хозяина. Колеса громыхали по бревенчатому поперечному настилу, и это была настоящая трясогузка.