Наследство - Блинов Андрей Дмитриевич 6 стр.


— Вы что, не хотите ее посмотреть? — спросила она, видя, что Михаил Клавдиевич не трогается с места.

— Не встать… Проклятие… — простонал Михаил Клавдиевич, хватаясь за спину и опускаясь на лежанку.

Надя направилась к двери, главный врач крикнул сорвавшимся голосом:

— Вы… вы оперировали когда-нибудь?

Она не ответила, вышла. Вслед за ней, отставая на полшага, шла Зоя Петровна. «Хорошо, — отметила Надя о ней, — видно, побывала на войне или в госпиталях поработала. Быстро справилась с собой, теперь ни капельки растерянности. Бывала в переплетах…»

— Воевала, Зоя… Петровна?

— Воевала. В медсанбате, на Калининском. А вы к нам главным? Так я поняла?

— Да.

— Ждем, ждем главного, и давно. Отчаялись дождаться.

Они пересекли поляну. Надя чувствовала, как трава мешала идти, упруго сопротивляясь, будто вода.

«Реку перебегаю, зеленую реку, — думала она, отвлекаясь. — Перебегаю, а брод где? Как все нескладно получается. Неприлично с бухты-барахты лезть в дело, а как быть? Только бы не перитонит. А если прободение — тогда все». И спросила:

— Долгушину вы знаете, Зоя? У нее есть дети?

— Как же! Несчастная семья. Муж вернулся инвалидом, без руки, без ноги. Не успели год прожить: ребенок. Ездила принимать. Четвертый, сын, в голодное-то время… Она с травы да жмыха после войны никак не опамятуется, едва отдышалась. А сын крепенький родился, чертенок, а только не заложено в нем, чему полагается быть, вот и липнут разные болячки. С контроля у нас не сходит. А она любит ребят, вроде даже не по-деревенски.

— Не по-деревенски?

— Ну да. В деревне ведь как? Выродят, выпустят, а вырастай как хочешь.

— Где больная?

— В палате.

— Халат, пожалуйста.

— Сейчас, попробую найти.

— Нет запасных халатов?

— Откуда же они? Сами шьем из старых простыней.

— Хорошо, надену свой. А стерильный найдется?

— Попортился автоклав…

— Вывесите мой на солнце, а мне какой-нибудь дайте для осмотра.

— Возьмите мой.

— А кто со мной будет, если не вы? Где история болезни?

— Я пришлю операционную сестру, она будет с вами. Умеет делать все.

Зоя сняла свой халат, помогла Наде надеть его: халат был тесноват, и врач выглядела девушкой в одежде подростка. Зоя взяла ее халат и вышла. Завязав тесемки на коротких рукавах, Надя присела на топчан, взяла руку больной. Рука была холодная, пульс едва прощупывался. Лицо все бледное, в холодном поту. Измерила давление: низкое.

— Как вы себя чувствуете?

Больная молчала, лишь кончик языка скользнул по синим губам — у нее уже не было сил облизать их.

Послышались шаги, кто-то вошел. Над Надиным ухом раздался низкий женский голос:

— Вот история болезни, доктор… Меня звать Манефа.

Надя оглянулась: девушка с золотыми волосами, та, которую она сегодня видела на поляне, протягивала ей скупо исписанные листки. Пробежала глазами записи. Да, два дня. Тогда надо было исследовать. А что теперь?

— Почему вас не отправили в районную больницу?

Больная опять промолчала, за нее ответила Манефа: муж рассказывает, что «отпустило, а в такую даль ехать из-за пустяков». Говорит, у нее и раньше так случалось, а потом отпускало, и она жила себе.

— Поднимите кофту, — попросила врач.

Живот плоский, напряжен. На боли больная уже не жалуется. Лишь в расширенных зрачках застыл ужас.

— Позовите мужа.

Еще час назад Надя и подумать не могла, что после чудесного утра, которое она только что прожила, будет вот это, неизбежное — операция. И никуда ей уже не деться и некуда отступать.

Гремя о порог костылями, ввалился мужчина лет сорока. Он был небрит, темные диковатые глаза опухли и покраснели.

— Доктор, миленькая… Спасите ее. У нас четверо… Мал мала меньше.

— Тише! Я спрашиваю, вы отвечаете. Вы не служили в армии?

Долгушин покорно замолчал, придавил в горле всхлип, кадык на заросшей шее запрыгал.

— Жаловалась на что?

— Боль. Криком кричала, в урез. Жгутом вилась.

— Крови изо рта не было?

— Утром.

«Прободение. Может быть, уже перитонит… — подумала Надя, холодея. — Как же без рентгена? Я так мало делала полостных операций. Была бы Сима… А что умеет Манефа? Есть ли новокаин? А халатов нет — автоклав попортился. Да, а пенициллин… Неужто нет пенициллина? И кровь нужна. Какая у нее группа крови?»

— Температура? — обратилась она к Манефе.

— Тридцать восемь и пять.

Надя снова задумалась. Прошла минута, не больше, но она показалась ей вечностью, минута, которая должна решить, возьмется она за нож или оставит на совести Михаила Клавдиевича жизнь Дарьи.

Долгушин стоял перед ней, крепко прижимая к бокам костыли, как по команде «Смирно», и неотрывно следил за лицом доктора. Оно было то нерешительным, то воодушевлялось, хотя поза ее оставалась прежней: врач казалась спокойно-усталой. И, только посмотрев на больную, увидев тусклый взгляд, она преобразилась: в спине, руках ее появилась напряженность.

— Манефа, — сказала Надежда Игнатьевна, вставая. — Пойдем на чревосечение. Прободение язвы желудка. Картина типичная. Поможете мне?

— Чем могу, доктор. Но только так ли это?

— Манефа, у нас нет времени. Готовьте больную, инструменты. Перчатки есть? Быстро! А пока камфару. Есть ли пенициллин? Нет?! Боже! Да, у меня, кажется, с собой. А кровь? Группу не знаете? Тогда — у кого первая?

Манефа задумалась и вдруг обрадованно:

— Из наших у Зои Петровны. Точно знаю!

— Пойдет она на это?

— Пойдет! Зоя — да не пойдет!

— Позовите ее. — Надя достала карандаш, написала на уголке истории болезни: «Новоград, телефон 63-24, Серафима Андреевна Чикулаева. Срочно привезти: пенициллин, кровь первой группы, стерильный материал». — Пусть Зоя Петровна срочно позвонит. Тут я все написала. Кто мне подаст воды, мыла?

«А если уже поздно? — опять возник этот проклятый вопрос. — Да… Но как это сказал ей однажды Жогин? Если поздно, все равно один конец. А если не поздно, то два конца. Значит? Не задавать себе глупых и трусливых вопросов…»

А если они сами задаются? Если приходят, не спрашиваясь? Жогин еще говорил, что каждая операция, то есть прикосновение к человеческому страданию, оставляет на лице хирурга новую морщину, зато спасенная жизнь стирает их все.

«Сколько морщинок на моем лице оставляли человеческие страдания, и сколько раз все это стиралось спасенными жизнями…»

Подготовка шла так медленно и так безалаберно, что Надя снова подумала о тщетности своих усилий. И кроме того, она никого не знала из этих суетливых и беспомощных сестер, но должна верить в то, что они смотрят с ней одними глазами, делают с ней одними руками. В каком виде оказалось хирургическое хозяйство, она себе и представить не могла. А если бы знала все это заранее, взялась бы она за операцию?

И тут еще Манефа прибежала, бледная и злая до бешенства: сестра Лизка Скочилова распаяла шприц, единственный, последний. Убить ее мало за это.

— Возьмите, вот… И успокойтесь. — Надя достала из саквояжа шприц, который по привычке захватила с собой, и сказала: — Попросите Михаила Клавдиевича… (Может быть, он мне поассистирует?

— Он не может встать.

— Сделайте ему новокаиновую блокаду.

— У нас один шприц. — Манефа взяла себя в руки. — Нам так стыдно, мы ведь не делали серьезных операций, отправляли больных в район, в область.

— Ладно, об этом потом. Пусть скажут Михаилу Клавдиевичу, что я очень прошу его. Операция по поводу прободения язвы желудка, и я хочу посоветоваться.

Но Михаил Клавдиевич не пришел, и доктор низким от волнения голосом отдала команду начать. Осторожным и легким движением она вскрыла живот. Не видела, как Манефа приподняла крутые брови, но Зоя Петровна нахмурилась в ответ: внимание!

Надя неторопливо ощупывала желудок. И вдруг руна ее застыла: вот! Так и есть: прободение желудка. На малой кривизне. Надо осмотреть: что там, в желудке? Забыла, как это все выглядит. Ну вот так. Она удалила пораженную часть. Сальник спас: в полость, кроме газа, ничего не проникло. Теперь зашить. И она ушила желудок. Если бы только это. А теперь ревизия полости живота. Кажется, все в порядке. Антибиотики нашлись, и она тщательно обработала всю полость.

— Зоя Петровна!

Зоя Петровна все поняла — она должна отдать кровь этой женщине.

Долго, очень долго готовились к переливанию крови, и вот наконец все… Надя присела на табурет, не замечая никого. На душе было смутно, как после первой операции, которую ей пришлось сделать в жизни. Что же такое случилось? Будто не было трех лет работы на войне… Будто не она сделала сотни операций на фронте, ассистировала академику Джанелидзе в военно-медицинской академии, которая размещалась в Новограде, и не она вела хирургическое отделение в госпитале… Что же такое?

— Пойдемте, Надежда Игнатьевна, вы отдохнете у меня.

— Спасибо, Манефа.

— Я помогу раздеться?

— Спасибо. Я вами довольна. Теперь установите капельницу. Сможете?

— Да перезабыли мы все тут. Такая жизнь. Да разве жизнь? А капельницу установлю.

Надя сняла забрызганный кровью фартук, потом свой халат, надела Зоин и пошла вслед за носилками в палату.

3

Скрипнула дверь, кто-то вошел. Надя оглянулась: «Сима! Кубышечка моя родная! Не забыла военное братство!» Но сказала сдержанно и строго:

— Ты? Уж не ждала. Думала…

— Ну как же я оставлю тебя одну? Выйдем?

Надя встала, взглянув в лицо Долгушиной, осторожно взяла ее руку, постояла. Часто лихорадочно билось у больной сердце.

Они вышли.

— Не спрашиваю, вижу, плоха. Зоя рассказала. Я ведь приехала час назад, заглянула — ты вроде дремлешь, и пошла к Зое.

— Нет, я не спала. Мне казалось, что я опять на войне. Первая операция, первое дежурство.

— Тут война у тебя будет не легче, чем та, что мы с тобой прожили. Наследство такое… Если останешься…

— Сима, не говори, а то я заплачу…

— Ну уж, у тебя слезу молотком не выбьешь.

Сима помолчала. Они вышли на поляну. Было уже утро, Поляна, больничный городок были еще в сумеречных тенях, но над лесом, в той стороне, где прогромыхал поезд, поднималась варя. Малиновый свет все больше захватывал край голубого чистого неба.

— Привезла пенициллин? В три часа ночи я ввела последнюю дозу.

— Едва выпросила в центральной аптеке.

— О шприцах не подумала?

— Неужто у вас тут нет?

— Мой один-единственный.

— И я свой оставлю. Уже два!

Они пошли по поляне, и скоро обе почувствовали, как захолодели ноги. Вначале не поняли, в чем дело, потом Надя догадалась:

— Роса…

— Роса! — Помолчали. — Ты думаешь, выживет?

Надя не ответила. Они шли по тропинке к тому месту, где круг больничных строений прерывался и где в пылу воображения она выбрала место для своего будущего домика. Зачем ей домик, одной-то?

— Должна выжить. Просто было бы глупо. Прожить такую войну… Четверо детей, У мужа ампутированы кисть левой руки, правая голень.

— Не худший вариант!

— Да. Было бы несправедливо, если бы она умерла.

— Ищи у смерти справедливости.

Они дошли до леса, постояли на том месте, на котором Надежда уже как бы видела свой дом.

— Река шумит, слышишь? — Сима ступила в лес и сразу потерялась в тени.

— Ты отдала Зое пенициллин?

— Да, — послышалось из леса. — Она сказала, что введет.

— Пошли, я всегда боюсь утра, лучше посидим там.

— Никогда бы не подумала, что тебя что-то может страшить. Сколько мы с тобой повидали!

— И все равно. Это хуже. Это — начало.

На поляне было уже светло. В больничных домиках кое-где закраснелись от зари окна.

— Решила? Обдумала?

— Некогда было. Не останешься на денек? Посмотрела бы. Может, приглянется.

— Мне уже глянется, — произнесла Сима слово, которое почему-то нравилось Надежде, она не раз слыхала его от нее. — Только я уже закабалилась. В Центральной поликлинике, как и хотела. Собирались обе — пришлось одной.

— Что поделаешь!

Надя торопилась в палату. Навстречу им выбежала Зоя, и по ее расстроенному лицу обе поняли, что случилось неладное. Надя сразу бросилась в палату, но Зоя остановила ее:

— Больная уснула… Уехал Михаил Клавдиевич. Сбежал. Ух, этот подлюга, Вася-Казак, тайком отвез его на станцию. Только что вернулся, распрягает. Спрашиваю: куда ездил? Молчит. А потом прислушался, поезд простучал, тогда и оказал: «Дед Михайло-то привет передавал…»

— Вот как!

— Его можно задержать в Новограде, там пересадка, — предложила Зоя.

— Не надо, зачем? — Надя пожала плечами.

Лес вокруг больницы гомонил птичьими голосами. Птицы как бы в осаде держали маленький городок.

Они сели на скамейку под окном хирургии. Надя прижалась щекой к Симиным волосам, обняла подругу за плечи. Вся она была крепкая, сильная.

— А если он напишет? — спросила Сима тихо.

— Кто он? — Голос Нади прозвучал так же тихо.

— Да твой последний. Не притворяйся. Всем отказала, ему надежду оставила. Знаю.

— Надежды юношей питают… Вот и не угадала. Не обменялись даже адресами. За войну накопилось десятка два адресов, а от него нет. И писем нет, естественно.

— Ой, врешь!

— Не вру. И иногда вспоминаю почему-то. Может быть, как раз потому, что последний.

— А майор Анисимов? Все пристает? Ну и прилипала! И хитрый.

— Хитрость для неуми — что огонь в голых руках. Все равно обожжет.

Сима взглянула на часы. Скоро поезд! Обняла подругу, всплакнула, причитая:

— Как же ты будешь тут? Без меня? И за что это тебе? За какую провинность?

Надя уже три дня вела прием. К ней шли люди. Оказалось, что есть еще в мире насморк, ангины, есть фурункулы, есть каменная болезнь, моченедержание. А вот рассеченной топором ноге вроде обрадовалась: тут-то она знает, что делать!

Больные почему-то стеснялись ее или не доверяли. Она расспрашивала их, осматривала, ставила диагнозы, назначала лечение и все время чувствовала, что между ней и больными какая-то перегородка: они не видят ее, она не видит их. И когда они уходили, она старалась вспомнить их и не могла. Она ничего о них не знала. А в госпитале? В госпитале она знала всех, кого лечила, может быть, лучше, чем себя, знала, вынослив ли организм, устойчив ли характер, ослабляют его трудности или делают крепче, мобилизуют. Она все знала: про аппетит и про сон, про нервы и про привычки. И жили раненые в одинаковых госпитальных условиях, которые можно было приспосабливать к особенностям того или иного больного. А здесь ничего этого она не знала, потому что видела людей с их болезнями впервые.

И в отношениях с Дарьей Долгушиной происходит то же самое: она не знает ее. И потому не может понять ее отрешенности, потери интереса ко всему, что происходит с ней.

Надя открыла дверь в палату. Пока шла к Дарье, глядя в ее лицо, мысль билась все беспокойнее и беспокойнее. Это труп, но труп, который дышит, у которого бьется сердце и еще видят, но уже мертвеют глаза: жизнь в них угасала. Дарья должна сама бороться за жизнь! Звучит это странно: ее жизнь в ее руках, и что могут сделать врачи, если больной не помогает им?

Муж плачет у ее кровати, а она и не видит, не слышит его. «Могу ли я победить болезнь, не победив больного? — подумала Надя, присаживаясь на табурет, который уступила ей Манефа. — Как странно звучит «победить больного». А может, в этом и есть особый смысл?»

Усталость организма? Война, неженский труд, голод, муж на фронте, от него нет вестей, а потом письмо из госпиталя: калека! И рты голодные за столом.

— Дети… Привезти детей! — И опять вспомнила: «Если ничего не делать — один исход».

Долгушин, давясь, проглотил хлеб, запил водой из бутылки, вытер рот ладонью, и все это время его глаза неотрывно следили за лицом врача — он хотел отгадать, что же его ждет, но ничего не мог выведать.

— Алексей Терентьевич, привезите детей, мать должна их видеть. — Доктор сказала это спокойно, обычно, в ее голосе не было ни тревоги, ни обреченности, но Долгушин все это понял по-своему. На лице его, худом, заросшем седеющей щетиной, отразилось недоумение, так бывало с солдатом, когда он, еще не чувствуя боли, обнаруживал, что ранен. И сейчас, как после нервного потрясения, у Долгушина запрыгали губы, задергались щеки, то одна, то другая.

— Доктор, все? Доктор! — И он заплакал.

— Перестаньте, Алексей Терентьевич. Она жива и должна жить, ей надо жить, и нечего лить слезы. И неужто вы не могли побриться?

Но он не слышал ее.

— Ребят? Не могу! Пусть не знают, не видят!

Надя спустилась с крыльца, подошла к Долгушину, нетвердо стоящему на костылях, схватила его за плечи, тряхнула сильно, как бы приводя в чувство, сказала, не повышая голоса:

Назад Дальше