В пору скошенных трав - Николай Владимирович Димчевский 4 стр.


За долгие годы к нему переходило почти все население уезда, а потом района. В деревнях не отыскалось бы дома, где его не знали.

Слава пережила его на десятки лет. Один из младших его внуков стал хирургом, и к нему еще по сию пору записываются старушки, которые, войдя в кабинет, спрашивают:

— Ты Касимычу кто же будешь? Внук? Ну, тады мине к тае, к тае…

Кстати, старушки были частыми пациентками деда. Входила этакая темная мышка — темное личико с поджатыми губами, черный в белую крапинку платок, черная кофта, черная же выцветшая юбка — и робея говорила:

— Во всем теле ломота, милай, сну решилась, а особливо под ложечкой — так и сосеть, так и сосеть, исть ничаво не могу, петиту нет вовсе…

Дед расспрашивал, выслушивал, выстукивал и наконец прописывал микстуру, которую тут же (правда, выпроводив старушку в кухню) наливал в четвертинку из большой бутыли, затем выходил и торжественно, будто заповедь читал, говорил:

— Вот, мать, лекарство. Пить перед едой по столовой ложке, знаете да. Аппетит наладится, самочувствие улучшится. Придешь через две недели, покажешься.

— Спасиба, родимай, спасиба табе, дай бог доброго здоровья! — бормотала старушка, развязывая непослушный узелок, доставала мятую рублевку или полтинник мелочью…

— Нет, мать, этого не надо. Вот если полегчает, тогда уж, знаете да…

Через условленное время старушка появлялась уже принаряженная в новую кофту, платок из черного в белую крапинку превращался в белый с черными точечками. Завидев деда, она улыбалась посветлевшим лицом.

— Благодетяль ты мой! Век молиться за тя стану…

— А-а-а, это ты, мать.

— Спас ведь, спас мине, сироту несчастную! Поправилась я, выздоровела вовсе с твоего лекарства! И в игороде копаюсь, и в дому… Вот табе игурьцов принясла, — снимала с плеча кошелку на мочальной веревке.

После таких посещений дед веселел и отпускал шуточки насчет слепой веры в медицину. Он кивал на бутыль с лекарством, спасшим старушку, и говорил Мите:

— Видал, соко́л, исцеление? — Довольно усмехался, похлопывая бутыль, показывал на окно, мимо которого мелькнула пациентка. — Эта старуха нас всех переживет. Сердце, знаете да, как у телки, легкие — дай бог молодому. Но втемяшилось, что больна да немощна — там колет, здесь свербит… Я такие болезни лечу одной микстурой. — Поднял бутыль, взболтал, глянул на свет: — Укропная вода, понимаете ли, и две-три капли мятной эссенции. Больше ничего. Истинно сказано: «Вера твоя спасет тя».

То была истинная, непререкаемая вера во всемогущество «Фершала». Пропиши эту микстуру любой из врачей — не помогла бы, а чудеса Касимыча были у всех на виду и у всех на устах.

Уходя в просветленности своей, старушка прибавляла к поминальнику чудес еще одно исцеление и благовестила о нем по окрестным деревням, кадя и славословя исцелителю.

Но это лишь мелкий блик в сиянии, окружавшем деда, блик суетный и случайный.

Истинный источник известности его крылся в бесконечной череде прошедших перед ним больных. Каждый особостью своей давал деду новую крупицу знания. Собираясь вместе, крупицы эти складывались в изощренную картину течения болезни и способа ее лечения; и чем дальше, тем верней и скорей распознавал дед недуги, точней определял пути исцеления.

Коллеги-врачи не раз уговаривали его сдать экзамены по курсу института и получить диплом. Но деду все было недосуг — то дети малые, то огород, то пчелы…

А в сущности-то он больше полагался на свой нынешний опыт, чем на будущий возможный диплом. В мастерстве своем он находил радость и ощущал превосходство. У него были секреты, не доступные иному дипломированному врачу. Так в сиянии его славы один из лучей высвечивал лечение экземы…

Осенней ночью тридцать треклятого года крепко стукнули в дверь.

Накинув полушубок, дед взял керосиновую лампу и вышел в сени. Он хорошо знал стуки ночных вызовов к больным — робкие, просящие, заранее извиняющиеся. Этот был резким, требующим, хозяйским. Настороженность, тревога, непонимание вины, предчувствие непоправимого, проистекающего из неведомой, но кем-то заушательски вмененной ему этой самой неведомой вины, гадким комом сдавили сердце…

Вынул задвижку, открыл дверь.

Так и есть. Сам начальник райотдела. В шинели и при нагане.

— Здесь проживает Касьян Симонович Симеёнов?

Дед поежился под полушубком. Язык и губы пересохли.

— Он самый, — усмехнулся хриповато, хватило выдержки; бросил вопросом на вопрос: — Собираться, что ль?

Начальник, показалось ему, несколько опешил, вроде бы даже смутился и неумело улыбнулся.

— Разрешите войти?

— Как не разрешить. Входите, — дед отступил в сторонку.

Неизвестно почему, тревога и тяжесть, навалившиеся при виде гостя, несколько ослабли. Что-то было не так, как, судя по рассказам, всегда происходило… Начальник был один и держался не по-заведенному.

В избе он опять покривил не умеющие улыбаться губы, потер лоб.

— Не так меня поняли, Касьян Симонович, я по личному вопросу. Разрешите обратиться?

Непослушной рукой дед поставил лампу на стол. От души отлегло — и сразу стало понятно, как по-звериному перепугался, и от сознания этого сделалось гадко.

— Присаживайтесь… — Сам первым обессиленно опустился на лавку. В голове обрывки рассказов, как  б р а л и  Никодимыча… И за что… Перед пасхой в очереди за хлебом тот мечтательно промолвил: «Бывало, нынче куличи ставили…» В тот же вечер его и взяли по доносу об этих словах. Донес кто-то из бывших учеников — у него ж все село училось в разные годы. Позже стало известно, как тюремщики измывались над стариком: «Что, кулича захотел? Держи!» И давали тычков. Так и погиб в заключении. Был слаб здоровьем, не вынес неволи и надругательства.

И вот на том месте, где когда-то уютно сиживал друг великий Никодимыч, уселся этот страшный чужак.

Не расстегнув шинели, не сняв фуражки, вмиг заполнив кухню резким запахом ремней, сырого сукна и сапог, начальник без всяких вступлений принялся отрывисто и трудно кидать факты: жена семь лет и пять месяцев болеет экземой. Обращались в спецполиклиники, в обычные лечучреждения, к профессорам, к частникам — никто помочь не мог…

Дед слушал и не слышал. Еще не вполне верилось, что пронесло; давило грудь, он старался отдышаться, пока начальник говорил. Из всего рассказа упомнилось лишь словечко «экзема», остальное выпало.

Когда бесцветный и трудный голос иссяк, дед понял, что теперь надо самому что-то сказать. Потеребил бороду, поерзал на лавке.

— Тут дело такое, знаете да, — неожиданно спокойно начал он — и удивился своему спокойствию, — экзема бывает нескольких видов. Некоторые лечению не поддаются, а другие излечимы. — Схватил глоток воздуха, помолчал и продолжал так же размеренно: — За глаза, понимаете ли, ничего определить нельзя, надо посмотреть больную.

И тут начальник с некоторым сомнением и даже робостью в сухом и невыразительном голосе спросил, не может ли дед, несмотря на поздний час, немедля отправиться к нему на дом.

Когда дед зашел в горницу одеться (он был в исподнем), оттуда раздались причитания бабушки, которая в щелку рассмотрела, что за гость пожаловал, и уже собрала узелок с чистым бельем. Ее с трудом удалось разубедить, дать капель Зеленина и лишь потом отбыть к неожиданной пациентке.

Начальник предупредительно посвечивал фонариком, его надтреснутый голос подзуживал над ухом. Дед, не слушая, поддакивал, все еще переживая недавний испуг, не очень веря столь обычному исходу необычного посещения.

По дороге встретился подвыпивший сосед. Он встал столбом и, когда они уже порядочно отошли, крикнул издали:

— Прощай, Касимыч!

В довершение счастливых обстоятельств ночи экзема оказалась той самой, которую дед умел лечить. Уже утром лекарство было готово, а через две недели, тоже ночью, начальник пришел благодарить.

8

В горнице — плоский шкаф под потолок. Дед сам его сделал в давние времена специально для лекарств. Открывались верхние створки, и за ними обнаруживались теснившиеся на полках бутыли, бутылки, бутылочки, пузырьки, пузыречки, стеклянные банки с притертыми пробками, пробирки, мензурки… Прозрачные, дымчатые, темно-коричневые, совсем черные, с надписями по-латыни.

Под створками шкафа была откидная доска, за которой скрывались фарфоровые ступки разных размеров и пестики к ним, каменные плитки с углублениями для растирания лекарств, роговые совочки и костяные лопаточки… Митю особенно занимало приспособление для изготовления пилюль — две массивные стальные пластины, прорезанные глубокими выемками с острыми краями. Скатав из лекарства колбаску, дед клал ее на одну пластину, прижимал другой, и колбаска превращалась в цилиндрики-пилюли.

Рядом со шкафом под зеркалом висели аптечные весы с роговыми чашечками и бронзовым коромыслом. Дед вынимал аккуратную, красного дерева шкатулочку, открывал крышку. Внутри посверкивали гирьки — глаз не оторвешь: вовсе маленькие, с горошину, побольше, с орех, — но все как настоящие, как для кукольного магазина. В особом отделеньице — разновесы, тонкие листочки латуни с выбитыми на них циферками. Они так малы, что дед брал их пинцетом.

Мите всегда очень хотелось поиграть в гирьки, но это строжайше запрещалось. Дед говорил — их нельзя касаться руками — нарушится вес. Митя долго не мог понять, почему нарушится…

С весов и гирек начиналось приготовление лекарств — любимое Митино зрелище. Отвешивались иногда почти незаметные пылинки, ссыпались в ступку, туда же добавлялось еще чего-то и долго растиралось.

В воздухе повисал странный аромат, иногда сладковатый, иногда пряный, острый или горький, но всегда необычный и привлекательный.

Деду нравилась неутомимая внимательность внука и что тот подолгу сидел рядом или стоял за спиной. Случалось, дед поручал ему нарезать бумажек для порошков или даже растереть что-то в ступке и обязательно рассказывал о веществах, из которых приготовлял лекарства.

— Вот, соко́л, страшный яд, — показывал пузырек, отмеченный марочкой с черным черепом и костями, — если проглотить один грамм — тотчас помрешь, знаете да… — Выдержав паузу и понаблюдав испуганное личико, дед продолжал: — Но если этот грамм разделить, понимаете ли, на десять частей, и каждую часть размешать со ста частями другого вещества, то получится замечательное лекарство.

Митя смотрел, как просто и уверенно держит дед за горлышко саму смерть, — и подступали, мешались чувства страха, восхищения, еще чего-то огромного, незнакомого, приоткрывающего полог над тайнами, которые деду давно известны, а для Мити едва обозначались в минуты этих разговоров.

Дед прятал пузырек в шкаф на самый верх в особое отделеньице, запиравшееся ключиком, и посмеиваясь говорил:

— Как ни хорошо, соко́л, лекарство, а лучше всего вовсе его не принимать, знаете да. Запомни мои слова. Я за свою жизнь сделал этого добра почитай что несколько пудов, но сам не выпил ни одного порошка, ни одной капли. — Он растирал что-то в ступке, нюхал, смотрел на свет и неторопливо рассуждал: — Большинство людей ведь как: чуть где заныло, засвербило — сразу: давай лекарство! И глотают зачастую что попади, лишь бы с аптечным ярлычком… А ведь многие лекарства просто вредны, и не только вредны — опасны… Иной раз в газете, в журнале читаешь: «замечательное средство, лечит то, излечивает сё». Расхваливают кто пилюли, кто микстуры… А по-настоящему-то для публики надо писать о вреде лекарств, отпугивать надо от лекарств, чтоб не увлекались, знаете да. — Он добавлял в ступку из скляночки, снова растирал, пробовал на язык, сплевывал в окно и после долгого молчания говорил: — По правде, если я и верю в медицину, то лишь в хирургию. А лекарства, кроме редких случаев, совсем не нужны. Людей по большей части надо бы лечить внушением, а не лекарствами. Укропной водой с мятными каплями. — Он усмехался, теребил бороду. — Великое множество так называемых «болезней» происходит от мнительности или неправильного образа жизни. Здоровая пища, чистый воздух, сон, когда положено, — вот и все лекарства…

Профилософствовав и приготовив что надо, начинал забавлять внука фокусами. Наливал в две пробирки постного масла, ставил на стол два стакана с водой, одну пробирку отдавал Мите, другую брал сам.

— Ну-ка, соко́л, сможешь масло растворить в воде?

Митя наливал воду в свою пробирку, но как ни разбалтывал, масло все всплывало. У деда же тотчас превращалось в белую, как молоко, жидкость, ни капли не оставалось. Митя огорчался своей неудачей, посильней тряс пробирку; дед наслаждался собственным волшебством и только после объяснял, что себе налил не простую, а известковую воду, с которой масло смешивается.

За такими занятиями частенько проводили они время.

Иногда забирались на чердак, в пыльную полутьму, в настой душных запахов сушеных трав, корней и листьев, которые дед собирал с весны до осени. На рогожах, мешковине, железных противнях, липовых лотках и дощатых полках высились вороха ржаво-зеленых, серых, черных, желто-коричневых листьев вишни, ландыша, чистотела, дурмана, мать-и-мачехи, подорожника, ромашки, почечуйной травы… Под крышей висели пучки полыни, мяты, зверобоя, пижмы и еще чего-то пахучего, пряного. В стороне корячились темно-бурые корневища валерианы, каменно-крепкого девясила, причудливо переплетенного калгана. Лоточки до воздушности утончившихся хвоща, тысячелистника, пастушьей сумки… Ворошки бархатно-черной дубовой коры, крушины, ольховых шишек, пыльных головок мака, серебряных коробочек белены, почек березы… Сушеные побеги, клубни, семена, ростки заполняли жестяные и стеклянные банки.

Дед брал то, другое, мял, нюхал, пробовал на зуб; Митя видел, как в душной полутьме шевелились его ноздри, двигались усы, поднимались брови; большие пальцы как бы отдельно повисали в воздухе, выхваченные из сумрака лучом солнца, и от них вдоль луча клубилась тонкая пыль.

Дед бормотал что-то самому себе, мычал, крякал, чихал от пыли — и вдруг начинал рассказывать про колдунов и ведьм, которые в давние времена занимались травами, были первыми лекарями на Руси и в Европе. Он и сам становился похожим на колдуна — Митя с опаской отходил поближе к лестнице, ведущей вниз с чердака. А дед говорил о пользе трав и о пользовании травами, об их преимуществах перед химическими лекарствами.

Под руку попадался лист дурмана, дед недобро усмехался, сдвигал брови, вспоминал о ядах, об отравлениях, о борьбе за престолы и должности, и травы вплетались в историю государств и народов…

Желто-алым пламенем вспыхивал в луче пучок зверобоя, пыль завивалась горячим дымком… Перебирая стебли, дед сетовал и сокрушался, что в средние века была учинена столь ужасная расправа с первородными знатоками трав и природными лекарями — колдунами и ведьмами, сожженными на кострах лишь за то, что помогали недужным, исцеляли страждущих не церковным словом, а травой. Стебли кривились и трещали; Мите чудилось: там, в их душном костре, сгорает человечек, похожий на деда… А дед опять недобро посмеивается, говорит о злобе, невежестве, зависти, которые гнездятся в истории, о пламени и дыме, летящих через века, достающих лучших, честнейших людей, ничего, кроме добра, не приносивших и не желавших своему народу… И на миг выплывает из тьмы имя Никодимыча, неизвестно почему запретное. Митя знал, что оно запретно, и хоть ничего не понимал, все ж боялся, когда дед произносил его… В страхе и жалости к ведьмам, колдунам и Никодимычу он забивался в уголок, но не мог оторваться от страшного рассказа, жившего на чердаке уже помимо дедовых слов.

А тем временем дед через степи и горы перелетал в буддийские монастыри… В солнечном луче драконом изгибался корень валерианы, дед разламывал его — из трещины, как из пасти, вымётывалось облачко пыли. Пять тысячелетий мелькали за пять минут вместе с учением о целебных травах и вытяжках из органов животных, о лечении подобного подобным… Но Митя ничего уже не понимал, он лишь смотрел в солнечный луч, прорезавший тьму чердака, и видел, как под пальцами деда, перебиравшими листья и корни, волшебно оживало неведомое…

9

Каждый год, приехав из города на лето к деду, они с мамой спали на свежем воздухе в чулане.

Ранним утром сквозь сон Митя слышал, как во дворе с тонким свистом скользит по доске фуганок, и тотчас просыпался; по холодящей земле и обжигающей росной траве выбегал на пчельник, жмурясь от солнышка, заглядывал в мастерскую.

— А-а-а, соко́л проснулся! — Отрывался дед от верстака.

Назад Дальше