— Я от всего сердца…
— Послушайте, разве можно от всего сердца лить грязь на человека? Никто вам не поверит. Какая тут сердечность? Он один раскрыл бандитскую шайку, а вы так о нем говорите. Что бы вы ни выдумывали, но из этого пионера получится коммунист, а из вас… — Она взглянула на меня и сдержалась. Потом шутливо закончила: — А вы уже переросли…
Разговор этот я и на том свете помнить буду. Она самым форменным образом издевалась над моей беспомощностью. Я не таких видел и не с такими за словом в карман не лез, а вот с нею не мог. Рая сковывала каждое мое движение, каждое слово, при ней я всегда чувствовал себя ничтожным и глупым. И чем яснее я понимал это, тем больше меня влекло к ней, словно к недосягаемой звезде.
И теперь вот раскис. А тогда? Тогда держал в кармане купленную ко дню ее рождения дорогую безделушку и не осмеливался подарить. Целый час маялся, мешал ей работать, пока решился.
— Это тебе…
Она не взяла и очень серьезно, не желая обидеть меня, сказала:
— Спасибо за внимание. Но я не могу принять, товарищ Гайгалас, пусть мои слова дойдут до вашего сердца. Вы найдете девушку, похожую на вас, она будет вас обожествлять. Вы будете счастливы. Мой приемный отец говорит: счастливой бывает только та пара, в которой ни одна сторона не превосходит другую добродетелями. И в любви должно быть равновесие. Вы слишком высоко поднимете меня, у меня от этого закружится голова. Я вас очень прошу — не унижайтесь. Это равновесие, говорит мой отец, называется человеческим достоинством. Не нужно терять его даже в любви. Одним словом, можете вы сделать доброе дело?..
— Отчего же…
Черт побери, отчего же я не могу сделать доброе дело? Поцеловал несколько раз сдуру и уже готово — заслужил славу злодея. За кого она меня принимает?! Рассвирепел я, готов был на стену лезть, хотелось назвать ее сопливой девчонкой, но сдержался и пообещал, — как последний идиот, пообещал, — не навязываться со своей любовью. Так расписался я в собственной глупости, своими руками надел венок святого мученика. На небо не пустили, так принял обет сидеть на столбе, лишь бы только не спускаться на землю. Не зря говорят, будто бог, чтобы наказать человека, лишает его разума.
Мне тогда очень нужна была прочная опора. Надо было стать на твердую землю, бежать от себя, надо было узнать и заново найти себя. А я разозлился. И на кого? На своего соперника Бичюса. На всех. Нечем мне хвалиться в этой истории: словно кролик при виде удава, я орал, я скулил, упирался и шел прямо ему в пасть. Это была ревность. Нет, это было оскорбленное самолюбие…
Я схватил свой подарок и хотел вышвырнуть в окно, растоптать, только бы он не мозолил глаза, не напоминал о себе. Но в это время пришла на дежурство опоздавшая девушка, комсорг школы медсестер.
— Это тебе за пунктуальность, — я протянул ей безделушку.
Она покраснела, смутилась, даже испугалась, но, поняв, что я всерьез, очень обрадовалась. В тот единственный раз она мне показалась если не красивой, то по крайней мере сносной.
— Спасибо, вы очень любезны…
Я хотел посмеяться над другим, но в дураках оказался сам. Ей, видно, впервые парень делал подарок, и она приняла его с удовольствием. Меня словно вышибло из комнаты. Страшная злость раздирала мне грудь, впору было самому выброситься в окно. Чувствовал, что нужно покончить с этими дурацкими страданиями Вертера, но ничего не мог поделать. Разговор с Даунорасом заставил меня снова наглупить.
— Ты болен? — спросил он у меня в столовой.
— Нет, переболел.
— Смотри не свались опять. Директор спиртзавода тебе не родственник?
— Хороший знакомый отца.
— Прекрасно. Дадим тебе комсомольское поручение, хотя и не совсем официальное. В пятницу день рождения Ближи. Стоило бы подумать, как по-дружески отметить. Если понадобятся деньги, организуем складчину. Одним словом, нужно быть на высоте, не забывать о литовских традициях.
— Постараюсь.
— А с Бичюсом справиться для тебя — сущий пустяк. Кроме того, послушай меня, как старшего. Девушка всегда таким манером цену себе набивает.
— Откуда тебе известен наш разговор?
— Когда признаешься в любви, проверь, все ли двери закрыты. Кроме того, советую и замочную скважину завешивать шапкой, чтоб, не ровен час, кто-нибудь не подглядывал.
— Ах ты негодяй!
— А ты несчастная жертва любви. Должен тебе сказать, что еврейки хорошие жены, ты много потерял.
— Прекрати!
— Ты с Бичюсом так поговори, Вертер.
И тут я ему отвесил. Не очень умело, но достаточно больно заехал по носу. А он даже не удивился и совсем не обиделся. По крайней мере, мне так показалось. Отерев лицо, Даунорас поднялся.
— За тобой должок будет. И заплатишь ты высо-о-кие проценты… — посулил он мне.
Все в столовой смотрели на нас: на меня — неодобрительно, на Даунораса — сочувственно. А я забился, как теперь, в угол и хотел одного только: чтобы никто меня не видел, чтобы я мог наблюдать, оставаясь скрытым от всех. Но я был на виду. На мне лежал тяжкий крест. И назывался он именем моего отца, Юргиса Гайгаласа. Вот это и не давало мне возможности схорониться».
«И почему отец не простой рабочий?» — тяжело вздохнул Арунас и припал взглядом к дыре.
ГАРЬ
1
Во дворе вспыхнул огонь: Шкема поджег солому, которой был обложен боров, а сам бегал вокруг с горящим пучком, подправлял огонь и покрикивал:
— Ну-ка, Маре, сунь борову камушек в рот, а то без ведерай останемся! Анеле, пошевеливайся, леший тебя побери, скреби щетину, счищай пепел! Да гляди шкуру не подпали, не то голову оторву… — Сам он выхватывал из снопа небольшие пучки соломы, дул на тлеющее перевясло и, когда солома загоралась, снова прыгал вокруг борова с огненным пучком в руках.
Младший сын Анеле тоже развел небольшой костерок — немного поодаль от тлеющего перевясла, чтобы не путаться под ногами у взрослых. Он осторожно клал в костер по одной соломинке и восторгался:
— Ох и здорово кострится!
— Горит, дурачок, а не кострится, — поучал его брат-школьник. Он помогал деду: захватив путами борову ноги, что было сил тянул, пока дед смалил пашину.
Трудилась вся семья. Не хватало троих — Леопольдаса, старшего сына Миколаса и Домицеле. Она, наверно, хлопотала по дому, да и кроме того…
«…Та девушка, которую я задержал в школе, была Домицеле Шкемайте. От нее потянулась ниточка к целому клубку. Оказались замешанными несколько ребят из нашей гимназии во главе с тем бритоголовым бледным парнем, учитель литературы из женской гимназии, три-четыре девушки и школьный сторож. У них нашли пистолеты, несколько гранат и наполовину собранный радиопередатчик.
Потом суд, приговор. Высылка. С дороги бритоголовый бежал. Вернулась через некоторое время и Домицеле: ее отпустили домой, пока родит. После родов она выпросила несколько месяцев для кормления ребенка. И теперь вот — ждет второго. Ей снова отсрочили отбывание наказания на год с лишним. Так, по крайней мере, думает старый Шкема. Он на чем свет стоит клял дочь и власть, которая — вот простаки — таким потаскухам поблажки всякие делает. Но Домицеле из дома не гнал. У него был свой расчет.
Да не такие уж там простаки, как думает Шкема. И вот я сижу здесь, смотрю в щель, как Анеле скребет ножом опаленное брюхо борова, и думаю, думаю… Мне надо заново все обдумать, все пересмотреть, начиная с первого сознательного шага.
Странная семья эти Шкемы. Муж Анеле был на фронте, от самого Орла на передовой, а сейчас новобранцев где-то обучает и домой не возвращается. Старик — председатель сельского Совета. Младший сын — в отряд народных защитников пошел. Старуха — главная у сестер-броствининок. Одна дочь — безбожница, жена коммуниста. Вторая — бывшая помощница бандитов, распутница. Старший сын, наверное, от всей этой неразберихи подался в Россию.
На суде Домицеле говорила о любви к родине, о независимости, о благородной борьбе за Литву. Вдруг судья задал вопрос ей:
— Какие отношения связывают вас с Людвикасом Скейвисом?
— Мы товарищи по борьбе!
Такой она мне нравилась: гордая, бесстрашная, знающая, чего хочет, чего добивается. Я видел в ней достойного врага. Это была почти равная игра. Но вот в зал ввели Людвикаса Скейвиса — того бледнолицего бритоголового восьмиклассника.
— Подсудимый, в каких отношениях вы с Домицеле Шкемайте?
— Она моя любовница.
Домицеле вздрогнула, обхватила голову, неотрывно смотрела на своего возлюбленного. Была недвижна, словно окаменела. Глаза ее стали бесцветными, бессмысленными, как у сумасшедшей, и неимоверно большими.
— Подсудимый, как вы вовлекли Шкемайте в свою организацию?
Опустив голову, не глядя по сторонам, Людвикас рассказывал:
— Мне предложили завербовать ее как неплохую машинистку. Начал с дружбы. Потом она сказала, что беременна. Я все откладывал свадьбу и давал новые задания, хотя мне следовало ликвидировать ее.
— Вы любите Шкемайте?
Домицеле рвала на себе волосы и кричала:
— Людас, молчи! Людас, не смей!
Молчать Людвикас не мог. Он был подсудимым и должен был давать показания. Однако Скейвис не слишком волновался, он говорил о Шкемайте, словно о посторонней, о вещи.
— Нет! Сблизившись с ней, я только выполнял задание учителя Урбы.
— Не надо! Не надо!.. — истошно кричала Домицеле. Меж судорожно сжатых пальцев виднелись клочья вырванных волос. Потом она свалилась на пол.
И уже не слышала, как судья спрашивал Скейвиса:
— Следовательно, вы с первого же дня сознательно обманывали подсудимую?
— Совершенно верно.
— Что заставило вас так жестоко и нечестно поступить? — Задавая вопрос, судья как бы обращался к сидящей вокруг молодежи.
— У меня не было другого пути. Кроме того, господин судья, цель оправдывает средства. В случае победы я, возможно, вернулся бы к ней. Все-таки она у меня первая девушка…
А Домицеле любила. Готова была ради него на все: даже поднять руку против отца, сестры, братьев. Она не задумывалась, что делает. Все, что говорил Людвикас, было для нее свято.
В первые дни заключения Домицеле пыталась покончить с собой. Потом успокоилась, смирилась со всем и даже попросила передать мне записку. В ней было лишь одно слово: «Спасибо!» Я не понял, за что она благодарила меня. За то, что помог узнать правду о Скейвисе? И еще долго не понимал, скрывались ли в этом слове ирония и злоба, или оно действительно означало благодарность. Следователь, который вел дело, не отставал от меня, просил помочь:
— Слышь-ка, а может быть, она еще что-нибудь знает?
— Но ее уже осудили.
— Ерунда. Если понадобится, еще раз осудят, — заверил он и распорядился привести Шкемайте.
Конвоир ввел Домицеле — остриженную наголо, в мужских ватных брюках, в запахнутом ватнике без пуговиц. Я заметил, что ватник надет прямо на голое тело. Меня передернуло, а следователь равнодушно объяснил:
— Все рвет и веревки делает. А стеганку не порвешь, не тут-то было.
Домицеле простояла перед нами около получаса и не проронила ни слова. Только в конце, измученная расспросами, разрыдалась. Я не выдержал.
— Извините, — сказал ей.
Следователь, приказав увести Шкемайте, напустился на меня.
— Идиот! — кричал он. — Дважды идиот! Тебе не преступников ловить, а соску сосать.
— И как только я без твоих советов справился, ума не приложу, — огрызнулся я и вышел, но часовой вернул меня: надо было отметить пропуск.
На улице облегченно вздохнул и повернул в сторону гимназии. Здесь шла обычная жизнь: кончался второй семестр, товарищи зубрили. А у меня ни на что руки не поднимались. Так и стояли передо мной безумные глаза Шкемайте. Снова я почувствовал себя виноватым перед ней.
От долгих сомнений и мучений меня спасло приглашение на партийно-комсомольский актив. Обсуждались вопросы бдительности. Докладчик был незнакомый — седой полковник. Взволнованный, я плохо слушал, но, когда он заговорил о том, что в нашей гимназии выслежена молодежная террористическая организация, мне вдруг вспомнилось, как Скейвис стоял перед судьей, втянув голову в плечи, и говорил:
— При чем тут судьба Шкемайте? Идет борьба, жестокая борьба, а в борьбе гибнут люди. Должны гибнуть, Одним больше, одним меньше — это меня не волнует.
Видели мы, как ничто его не волновало, когда надо было спасать шкуру. Он открещивался от политики, старался превратить все в невинную коммерцию.
— Учитель Урба обещал мне за это крупную сумму.
— И за деньги вы собирались убивать товарищей?
— Прежде всего они мне не товарищи…
— А Шкемайте?
— Еще раз повторяю: волков бояться — в лес не ходить.
— Да ведь это психическая ненормальность!
— Вы оскорбляете своих коллег, проверявших меня.
— Ваши поступки бесчеловечны.
— Все бесчеловечно, даже то, что не я вас, а вы меня судите.
— Вы ведь очень молоды…
— Это мне не мешает.
— Вы искалечили собственную молодость и молодость другого человека.
— Возможно, но мы и не собирались консервировать ее…
Но седой чекист рассказывал не об этом. Он называл цифры, говорил о преступлениях, раскрытых его подчиненными, призывал к высокой бдительности.
— Помните, товарищи: нам ошибаться нельзя. Чекиста в работе всегда должны отличать горячее сердце, холодный ум и непреклонная решимость служить идеям революции…
Затем на трибуну взбежал Ближа:
— Сделаем выводы!.. Не пожалеем сил… Поставим вопрос ребром…
Полчаса он рассказывал о нашей борьбе, о дежурствах, о слежке в канцелярии, о мягкотелом Александришкисе… И все примерял то к своей, то к моей голове венки — из шиповника, дубовые, лавровые…
Из других выступлений выяснилось, что мы еще не занимаемся серьезно воспитательной работой, во многих случаях комсомол виноват в том, что в гимназиях пускает ростки чуждая нам буржуазная идеология. Это был скандал. Даже больше — сигнал тревоги. После актива я долго ломал голову, не зная, за что хвататься. И тут, как нарочно, подвернулся под руку Гайгалас.
— Салют, долговязый! Что нового? Исхудала твоя Рая Соломоновна, доложу я тебе, остались одни глаза, нос да позвоночник. Зашел бы, что ли…
— Не могу, некогда. И зря ты так о ней… Она замечательная девочка.
— Нашел замечательную — чесноком разит. Вот недавно я познакомился, это да. Люкс, а не девчонка. Голова кругом идет…
— Только не начинай раньше времени похмеляться…
— Да я серьезно. Она в «Версале» работает. Хотел тебя повести, познакомить, да вспомнил, что для несовершеннолетних требуется специальное разрешение на вход.
Он умел подкусить. Пока я проглатывал эту кость, Гайгалас сменил пластинку:
— На активе был?
— Да.
— Ну и невежа этот полковник Светляков! Ни словом о тебе не обмолвился, будто тебя и не было вовсе… Хотя мы, когда готовили материал, очень много написали и о тебе, и о том, как ты ловил этих контр.
Я промолчал. «Жди, ты напишешь…»
— После актива мы целую ночь в горкоме совещались. Теперь значительно расширят права комсомола. Во многих местах еще нет партийных организаций, поэтому за все должны будут отвечать комсомольцы. В вашей гимназии директор — типичная контра. При немцах агитировал гимназистов вступать в «люфтваффе». А чем он теперь дышит? Порасспросили бы его в своей первичной, хвостики вылезут наружу. Я ему за эту противовоздушную оборону такую бомбу готовлю, что и не спрашивай…
— Тебе дай волю…
— Ну-ну-у! Не очень-то. Сам не святой.
Гайгалас обиделся. Он нагнал меня и сказал:
— Смех смехом, а ты, парень, работу организации активизируй. Будем тебя слушать на бюро.
Снова забота. Я хорошо понимал, что раз уж Гайгалас прицепился, то не отстанет. Мне стало жаль директора. Вспомнилось, как в годы оккупации эсэсовцы, гоняясь за подпольщиками, разгромили в нашей гимназии физический и химический кабинеты, как один парень, не желая попасть им в лапы, прыгнул с третьего этажа. Вспомнилось, как нынешний директор, тогда бывший заместителем, плакал, когда его коллегу увозили в тюрьму в качестве заложника, а назавтра он, назначенный на место арестованного, говорил нам:
— Мальчики, дети, гимназисты, великий рейх одерживает победу за победой, — и, подыскивая подходящие слова, глядел на потолок. А как раз над нами были разрушенные кабинеты. Мы по-своему поняли взгляд нового директора, а присутствовавший при этом здоровенный детина, одетый в кожаную куртку и кожаные краги, — по-своему. Он самодовольно кивнул директору и лихо прищелкнул каблуками. — Вы оказали бы большую честь гимназии, если бы способствовали этим победам вступлением в противовоздушную оборону. Туда принимают всех детей, то есть юношей, с шестнадцати лет. Вам выдадут красивую форму. Так вступайте же, чтобы не пришлось повторно призывать вас к этому.