«Во дворе!.. Проспал! Неужели второй раз? — Он схватил автомат, потянул на себя затвор и припал глазами к дыре. В луже крови судорожно бился боров, Шкема что-то покрикивал женщинам. — Вот гад! Нашел время стрелять! Ну погоди. Придешь клянчить патроны, я тебе… — ворчал Гайгалас, трясясь от озноба, не попадая обоймой на место. — Еще секунда, и я заиграл бы. — Глядя в щель, он увидел заиндевевший воротник своей шинели. — Подморозило… Если дальше так пойдет, не выдержку, — мелькнула мысль, — и все полетит к черту. Болезнь моя сейчас, как чирей на заду: ни самому посмотреть, ни другому показать. Где достать лекарств? Может, попозже вечером пробраться к Бичюсу? Неужели не выдержу этого сидения? Честное слово, мне уже все безразлично, даже премия. Оказывается, действительно терпения не купишь. И какого лешего явилась во сне эта дегесяйская гвардия? — путались обрывочные мысли. — И Рая? Почему она, а не Оля, не Домицеле? Почему именно она?
Нет, Рая вполне заслуживала любви. Это единственный кристально чистый человек на моем пути. Божья овечка. Она была слишком хороша для меня, поэтому я боялся ее. Нет-нет, товарищ лейтенант, надо точнее выражаться: вы были недостойны ее. Даже ее подметки. Нечего самодеятельность разводить. Прения продолжаются.
Признали бы сразу, и жизнь пошла бы в другом направлении. Не пришлось бы теперь мерзнуть в этом чертовом сарае и гадать: придут — не придут. И мечтать — добавят ли еще одну звездочку? Интересно, когда люди перестанут заниматься этой злосчастной «астрономией»? Конечно, я поторопился. Инструктор отдела школ в горкоме — дело куда надежнее, чем звание полковника в этой заварухе, именуемой классовой борьбой. В лесу что ж? Чем больше блеску на погонах — тем привлекательнее мишень, только и всего.
Как в жизни все условно! И отчего мне вечно не везет? Меченый я, что ли?
Все началось, когда меня решили выдвинуть на должность заведующего отделом. Первым выступил секретарь по школам Пятрас Грейчюс:
— Парень активный, смекалистый, настойчивый, однако нигде не учится.
— Это в середине-то учебного года? — не удержался я.
Ближа провел пальцами по непослушным волосам, поморщился, словно у него живот болел, и сказал:
— Валанчюс, ты уходишь. Кого бы ты хотел назначить на свое место?
Мы с Валанчюсом жили, как кошка с собакой. Он называл меня не иначе, как «огромное несчастье высокопоставленного папеньки»… Постоял мой начальник, склонив коротко остриженную голову, и сказал:
— Мне, конечно, не безразлично, кто будет работать на моем месте: жаль, если все труды пойдут насмарку. Что ж, Арунас так Арунас. Он парень неплохой. Одно только скажу: если хотите сделать из него работника, прежде всего позабудьте, кто его отец. Требуйте вдвое, но заставьте работать самостоятельно. Тогда будет у парня характер. Все.
Я готов был расцеловать его. Вот это парень! На ножах были, грызлись, словно два кота в мешке, а выступил прямо и честно.
Секретарь по пропаганде Даунорас процедил из-под усов:
— Не проявляет себя…
Проявить себя — это не иначе угостить его. Мало ему тех пятнадцати червонцев, что у Бичюса выпросил, так нет, еще какого-то рожна подавай. И Ближа тоже каждое слово записывает в блокнот с грифом «Секретарь горкома комсомола».
Секретарь по кадрам, партизан, двадцатипятилетний парень, похожий на девку в брюках, зардевшись, словно маков цвет, опустил ресницы и пропел:
— Арунас растет. До сих пор в отделе школ не было порядка, а теперь там хоть кое-какой учет появился, собраны листки по учету кадров, заведены личные дела на работников. И сделал это один Гайгалас, поскольку Пятрас с Валанчюсом во всем городе известны как лютые враги бумажек. Даже на активе повырывали из блокнотов все листки, чтобы потом на обложках записать только самые важные мысли ораторов.
— Ну и как? — спросил, улыбаясь, Ближа.
— Выступило шестнадцать человек, вот они шестнадцать раз и записали: «Восстановим, восстановим, восстановим…» Это значит — восстановим родной город.
Вот тебе и девка в брюках! А я еще удивлялся, как такому голубку партизаны могли винтовку доверить. Определенно в тот день все члены бюро были не такими, как обычно: лучше, умнее.
Оказывается, наш румяный секретарь — еще и чиновник, готов всех цепью приковать к своим бумажкам. Но так как он не хулил меня, я решил его тоже пригласить на ужин, который задумал на радостях, по-товарищески, без всякого расчета.
Последним встал Ближа, подвел итог:
— Тут кто-то бросил реплику, что парень, мол, не учится. Война, товарищи. Работы — завал, горы.
Ты, Пятрас, единственный среди нас учишься. Это правда. Но нехорошо по каждому поводу напоминать об этом. Что бы мы ни обсуждали, что бы ни делали, всегда ты свою песенку тянешь: «Где учишься? Почему не учишься? Надо учиться». Знаем. Не отстанем. Будем учиться.
Кто-то сказал, что Арунас не проявляет себя. Не каждый способен держаться в центре внимания, товарищ Даунорас.
Почаще о других думайте, тогда реже будет казаться, что ваш пуп является центром земли. А вот если ты не сбреешь свои кавалерийские усы, я поставлю на бюро вопрос ребром: или — или. Думай. Делай выводы.
Об Арунасе. Скромен, предан общему делу. Мы приняли его инструктором. Он не постеснялся, когда надо было работать за машинистку. Однажды я его поддел и чуть не получил сдачи. Это хорошо! Не подхалим, значит. Делаю вывод: человек, который не терпит обиды, и других не станет обижать.
Итак, предлагаю утвердить. Будет работать, учиться, втянется.
Кто за? Другие предложения есть? Нет? Порядок. Все ясно. С сегодняшнего дня товарищ Гайгалас занимает место Валанчюса на должности заведующего отделом школ. Прошу любить и жаловать. Бюро окончено.
В коридоре меня поздравляли: и те, кто критиковал, и те, кто хвалил, и те, кто смолчал. Договорились после работы собраться у меня на квартире.
Собрались. Дольше всех ждали Валанчюса. Я бегал по комнате, подвязав хозяйкин передник, угощал, жарил, потчевал и все никак нарадоваться не мог. Теперь мы равны. Заведующий отделом! Без всякой помощи, сам заработал. И в каком бою! Мы резались с Ближей, словно под Мадридом. Он все-таки замечательный парень. Ну и рванул в заключительном Даунораса, а тот стоит, будто костью подавился. В гости он пришел уже без усов. «Не проявляет себя»? Вот и проявил. Не учусь? Теперь меня и палкой не отогнать от школы!
Наконец ввалился раскрасневшийся Валанчюс, за ним шли мои родители, нагруженные свертками. Сколько было шума, смеха, шуток.
— Ты что, будешь работать в том же уезде, где мой старик? — спросил я у бывшего заведующего отделом.
— Угу, — прогудел тот, отправляя в рот кусок окорока.
— Это же великолепно! Замечательное совпадение.
— Ну, не совсем совпадение. Меня не хотели отпускать, но у твоего отца пробивная сила. Как бы там ни было, теперь я сам себе начальник, и никто меня не будет гонять по мелочам.
Во мне шевельнулось подозрение. Но начались застольные хлопоты, пришлось отбиваться от назойливой радости матери, и я обо всем забыл. Ох уж эта мама. Чего только она не навезла! Наверное, половина вязальщиц в уезде делали для ее сына носки, перчатки, безрукавки и свитеры. Костюмчика «медвежонка» только не хватало.
Разошлись после полуночи. Я помог матери убрать со стола. Она вся светилась и рассказывала — то ли мне, то ли моей квартирной хозяйке:
— Юргис теперь очень добр со мной. Наконец-то человек за ум взялся. Спокойным стал, о семье заботится…
«Шестой десяток разменяет, не так еще успокоится», — хотелось ответить матери, но постеснялся чужого человека. Боясь проспать час отъезда, Валанчюс остался ночевать. Да и ехать им в одно место: он решил поселиться у моих родителей. Старик лег со мной. Долго курил, кашлял, все не мог уснуть.
— Не надо было кофе пить, — посоветовал я.
— Многого не надо было, — признался отец. Потом пыхтел, пыхтел и выдавил: — Ну, кажется, все уладилось. Теперь полгодика сможем жить спокойно.
— Почему не больше и не меньше? — не понял я.
— Видишь ли, обязанности заведующего отделом — это уже не инструкторская карусель. Надо подольше поработать, свыкнуться, конкретную пользу комсомолу принести. Слишком спешить будешь — голова закружится.
Горящая под потолком лампочка вдруг отодвинулась, стала маленькой и мертвенно-холодной, как далекая звезда. Я почувствовал, что каждое прикосновение старика неприятно жжет, словно я касался электрического провода.
— Это моя забота, отец, и нечего тебе пускать в ход свои штучки. Ты лучше занимайся работой, матерью, а о себе я сам позабочусь, — сказал я как можно серьезнее. Во мне опять зашевелились какие-то подозрения.
Отец отшвырнул папиросу и приглушенным голосом сказал:
— Милый мой, спустишься ли ты когда-нибудь с неба на землю?
— Спущусь, когда отец перестанет присылать деньги на мелкие расходы.
— За деньги маму благодари. Я б тебе ни гроша не посылал.
Слово за слово, выяснилось, что отец намеренно сагитировал Валанчюса поехать к нему в уезд секретарем комитета комсомола и тем самым освободил для меня кресло заведующего отделом.
— А почему бы сразу не на секретарское место? — Я задыхался.
— Не торопись. Будет и секретарское. Попривыкнешь, войдешь в колею…
Я схватил его за пижаму и, не сдерживаясь больше, стал орать:
— Если тебе нравится, если нравится, проводи эксперименты над матерью, заведи себе еще несколько артисток. А в мою жизнь не лезь, не смей вмешиваться! Я думал, что честно заслужил этот пост. Думал — трудом, за эти проклятые картотеки, за всякие бумажки, которые я привел в идеальный порядок… За риск, за патрулирование по ночам, за то, что преступников ловил… Хотя б не хвалился!
Старик зажал мне рот:
— Замолчи! Валанчюс еще не спит.
— Плевать мне на твоих батраков! Я б за такие дела расстреливал. Плевать я хотел на тебя и твоего Валанчюса! Болван твой Валанчюс, дурак последний!
Он отшвырнул меня на кровать и стал хлестать по лицу.
— Ничтожество! — Удар. — Осел! — Удар. — Дурак!.. Наглец!.. Хам!..
Прибежала мама. Голова ее была смешно утыкана бумажными папильотками.
— Вы что, белены объелись?
— Напился, щенок. Видишь, что творится: на родного отца руку поднял.
Мать разрыдалась. Я молча одевался. Она пыталась удерживать меня, отнимала ботинки, брюки, кидалась к отцу. Но старик был неумолим:
— Пусть идет, черт его не возьмет. Ветерком прохватит — одумается.
Он оказался прав: не взяли меня черти в ту ночь. Закоченел, как бездомная крыса, но продолжал ходить по пустынному берегу реки, не хотел уступать, мечтал и строил планы. Мысли, мысли! Отчего так одолевают они именно тогда, когда человек ничего не может поделать? Почему я только в мыслях силен, а в деле — швах?
Очутился я на вокзале. Хоть бы какой-нибудь поезд подвернулся! Часы отсчитывали время. Но время ничего не могло изменить, как не мог нагреть темное мерзлое небо белесый дымок паровоза.
Нет, уехать я не мог. Не имел права. Ведь я поклялся… Полюбил. Я любил Раю — красивую, недоступную и чистую, как кристалл. Надо было возвращаться. На обратном пути снова дал себе клятву: бороться до конца. Бороться со стариком, с Ближей, со всеми, кто…
Кто-то хлопнул меня по спине. Оборачиваюсь — Валанчюс. Он обнял меня за плечи, стал успокаивать:
— Я все слышал. Нелегко тебе, браток. Обидно ходить на помочах, когда двадцать лет. Обидно сознавать, что для тебя заранее топором будут прорублены все проходы — хоть через стену, хоть через крышу. Страшно обидно! А я уезжаю отсюда вовсе не потому, что твой отец златоуст, агитировать, пробивать умеет, есть другая причина: погорят комитетские ребята в один прекрасный день, честное слово. Жаловаться неохота, а в горкоме партии почему-то не видят этого.
— Ближа?
— Нет, он парень мировой. Но Даунорас их всех под монастырь подведет, вспомнишь мои слова…
И вспоминаю, даже сидя здесь…»
5
Чтобы согреться, Альгис решил сделать сто приседаний. Окоченевшие ноги немного отошли, спина согрелась. Он работал серьезно и сосредоточенно, прислушиваясь к каждому подозрительному звуку во дворе. Окончив разминаться, подошел к окошку и снова стал наблюдать за приготовлениями Шкемы.
«Интересно, что теперь мама делает? Она тоже, наверное, печет, трет мак в глиняной миске. Надолго ли ей хватило посланных денег? Отчего это в жизни все так странно получается? Вот уже год собираюсь поехать домой на праздник, хотя бы на рождество, и все никак не удается. В прошлом году — ранение, в позапрошлом — разбирали развалины, патрулировали по ночам в городе, бойцов раненых посещали, шефствовали над семьями фронтовиков. Как с Октябрьских начали ходить, так закончили только после Нового года. Хоть подарки мы дарили немудрящие, никто не выгнал, принимали, как близких. Детишкам, видимо, все равно, что за Дед Мороз приходит, лишь бы в тулупе да с бородой.
И на все тогда хватало времени.
Однажды перед Новым годом, поздно вечером, когда я, закрывшись в кабинете директора, наверстывал пропущенное по алгебре — решал подряд все задачи одного из разделов, — в коридоре раздались приглушенные голоса, прозвучали шаги. Мимо прошел кто-то из женской гимназии, занимавшейся в нашей школе после обеда. В канцелярии стучала пишущая машинка. Мне захотелось пошутить. Натянул костюм Деда Мороза и вломился в канцелярию.
Делопроизводителя не было. На ее месте сидела румяная девочка. Она вскочила, заслонила собой машинку и испуганно спросила:
— Что вам нужно?
Я понял, что шутка моя не удалась.
— Извините. Любовные письма нужно писать дома и на розовой бумаге.
— Это не ваше дело!
— Очень возможно, — пожал я плечами. — Разрешите вручить вам новогодний подарок, — вынув из кармана несколько слипшихся конфет, протянул ей. — Северные, с холодком.
— Спасибо, у меня зубы болят.
— Как хотите, — я положил конфеты на стол. — А зубы не от конфет, от плохого настроения болят.
На том и расстались.
Я улыбался, она же метала молнии.
Через несколько дней, получив доплатное письмо, я вскрыл небольшой зеленый конверт и рассмеялся: на листке был нарисован череп со скрещенными костями, а под этим стояла напечатанная на машинке строка: «Приговорен к смерти как предатель литовского народа. Штаб ЛЛА». Название штаба было оттиснуто грубой самодельной печатью. Письмо я порвал, но не забыл. Рассудок приказывал улыбнуться и плюнуть на дурацкую затею каких-то болванов. Но то ли чувство самосохранения, то ли страх все время точили меня: нет, это не шутка, это приближается опасность. Настораживало и то, что точно такие же грозные письма получили недавно ставшие комсомольцами Гечас и Левитас, мои одноклассники, и Александришкис, которого я только готовил к вступлению в комсомол. Он от страха ушел из дома, переселился к тетке. На экстренном собрании я отобрал у всех листки и потряс ими под носом у Александришкиса.
— Читай! Получил каждый из нас. Но только ты напустил в штаны. Я горжусь тем, что замечен врагами народа!
— Тебе-то что, ты комсомолец. А мне мать не разрешает…
Мы единогласно решили — Ляонаса Александришкиса за малодушие в комсомол не принимать, а в протоколе записали, что от страха до предательства — всего полшага. Ляонас, сам не свой от радости, почтительно поклонился, будто мы были учителями, и сказал:
— Вы не думайте, в душе я все равно остаюсь сочувствующим. Но сами понимаете — мать. Ведь комсомольцы тоже должны уважать родителей.
В конце собрания Йотаутас стал вслух размышлять:
— Трусость трусостью, но и осторожность не дураки выдумали. Пишущих машинок в городе не так уж много. Найти авторов этих записок — сущие пустяки.
— Жаловаться? — ощетинился я.
— Ну, зачем же так громко. Сообщим, куда следует, и все. — Он был восьмиклассником и говорил с нами по-отечески.
— У меня есть кое-какие подозрения насчет того, кто занимается этим. Предлагаю установить дежурство в помещении школы. — Я потребовал, чтобы мое предложение занесли в протокол.
Никаких подозрений у меня тогда не было. Даже о той девушке, что писала на машинке письма, я позабыл. Но дело пошло: каждый вечер кто-нибудь из нас оставался в кабинете директора дежурить. Так как нас было уже шестеро, эти обязанности никому не показались трудными: один раз в неделю. Директор не возражал, для него было достаточно одной-единственной фразы:
— Это приказ свыше.
— Как вам удобнее, товарищ Бичюс. Надеюсь, кабинет будет в полном порядке…
И он находил все в полном порядке. А мы понапрасну мучались каждую ночь, только и всего.
Вскоре последовала новая серия листовок с черепами. Почтальон принес их прямо в учительскую. Письма были напечатаны на той же машинке — последнее предупреждение. Мы решили действовать. Директор, узнав о содержании записок, схватился за голову: