По розовеющим горушкам и сохранившим ночное благоухание темнеющим низинкам, по солнечным мосточкам лав, повторенных темной Бахаркой, от Николы Кочанного и Аники Воина, из Храмова и Хомутова, из Больших Починок и Малых Дворишек — отовсюду ехали и шли бабы и девицы, верхние юбки на головы накинули, чтобы росой не забрызгать, колесной мазью не измазать. Ехали и шли босые, в узелках держали и несли шляпки и ботиночки.
А в Пятницком вокруг гостиного двора ставились палатки с сахарными куколками, с лакомыми стручками рожков, с красным и синим кумачом — ямщикам на кушаки, с розовым ситцем — мужикам на рубахи, с неподрубленными веселыми — девичьими и скорбными — старушечьими платками.
Скобяной, москательный и гончарный товар расположился не только на мостовой или на травке, но и на ступеньках почтово-телеграфной конторы.
Павловские замки и австрийские косы образовали переулок, горшки и кринки — проспект, кадки и кадушки — деревянный городок.
Околицей потянулось пятницкое стадо с козлом впереди и Костюшкой — со стороны ярмарки, а навстречу двигались бабы и девицы. Достигая Пятницких огородов, они превращались из бутонов в цветы, то есть, откидывая с голов верхние юбки, являли великолепие кофт, садясь на обочине, обувались, надевали немыслимые шляпки с фруктовым рулетом, какие в Париже носили вовсе недавно, но которые соседним губерниям еще и не снились.
Сияющий отец Григорий, благословляя торговлю, окропил святой водой товарное обилие — лопаты и корыта, штуки материи и насаженные одна на другую шапки, освятил снедь и питие, и начался праздничный торг.
Из саквояжей и кошелей глядели сайки и пряники, деревянные ложки и железные сковородники.
Косы и серпы покупатель нес в руках, баранки на мочале надевал на шею, а матушка Гиацинтова приобрела замки и прогуливалась в ожерелье из замков.
Кое-кто похожий со своей ношей на деревянную черепаху, подтаскивал на закукрах к старой телеге — новую или катил перед собой новехонькое колесо.
Цыгане-специалисты из села Хомутова, где, говорят, имел резиденцию цыганский король, важно переуступали друг дружке лошадей, так как содержатель пятницких троек — Прохор Петухов опасался цыган. Александра же Егоровна сама могла обвести вокруг мизинчика любое цыганское королевство.
Постная начальница сиротского приюта Иродиада Митрофановна прошествовала мимо дяди Кузьмы, и лукавый кузнец тотчас же рассказал, как Иродиада на семафор лазила — Москву смотреть.
Павлик не выдержал:
— И видно?
— А ты, Павел, слазай и нам скажи.
Сюда меньше долетал могучий свист раздираемой на аршине мануфактуры и беспощадный рев петуховского граммофона, и Кузьма рассказывал здесь пятницкие оригинальные сказки — как попадья велела сделать мужику п и н г о - м и н г о (а что это такое — никто не знает), а за работу не заплатила, и как мужик за то попа отколотил. Говорил сказку о кривой бабке — как она государя-императора в избу не пустила. Государь-император изволил лайковой перчаткой носик зажать и удалился. И еще — сказку о барыне Александре Егоровне и плотниках, выдававших себя за портных. Шили они барыне польтисак и сладко меряли.
Как раз в это время Цецилия Ивановна нашла Павлика и поспешила увести. Так Павлик и не узнал, чем кончилась сладкая примерка.
Между тем началось катание.
Открывал его Яшка — Прохора Петухова сынок.
В хватких руках он держал итальянскую гармонику и плисовые вожжи (внутри проволока), и Яшкин вороной жеребец, нервничая, бушевал, как черный огонь.
— Поберегись! Поберегись, овецья красавиця! — кричал Яшка отцовской работнице — вологодке.
В лакированных экипажиках красовались дочки разбогатевших в Петербурге подрядчиков — как демимонденки в поддельных жемчугах, с фальшивыми, брильянтами на пряжках широких поясов и остроносых туфель, в ажурных чулках цвета «кардинал» с указующими куда нужно стрелками, простоволосые, но с эспри-султанчиками на птичьих гладких головках.
Только показывался в безрессорном тарантасе менее цивилизованный пятницкий житель, — куда ему! — очищай улицу! — с горшочного проспекта, из кадочного городка выскакивал Яшка Петухов, и питерские красотки катили за ним.
Иной безобразник накрывал машинную — с тормозом — телегу пестрой постилой, подбирал теток с кирпичными щечками, с семянкой на свекольной губе, и злодейский его цветник болтал в воздухе козловыми ботинками и, надрывая животики, валился в машинную телегу.
Катание достигало апогея.
Яшка-озорник то и дело огибал на разгоряченных колесах нераспроданные горшки и кринки.
Увидев зазевавшуюся отцовскую работницу, он отпустил ей целый куплет:
Параскева — Пятница, —
Питерские платьиця.
Волёгда раскрыля рот —
От платьиця пятитьця…
И тут Яшкин рысак втянул вулканическими ноздрями свои «Mille fleurs» и, несмотря на стальные вожжи, повернул морду в сторону пятницкого выгона.
Оттуда показалась сытая лошадка и в крепкой таратайке Антон Антонович Шульц.
Миновав больницу, он остановился у петуховского трактира, разнуздал лошадку и задал ей сена, после чего поднялся в чайное зало и, скинув истинно русский картузик с баварско-тюрингенской пуговкой, сказал: «Здравствуйте, господа», — и сел у самой стойки, будто нарочно, чтобы находиться у Прохора Петухова на виду.
Прохор Петухов с лысиной, окаймленной кудряшками, возвышался над стойкой под связками баранок-кренделей. Он ответил: «Здравствуйте, господин», — и занялся граммофоном, ибо Шульц чаю и кренделей не потребовал, но стал пробегать глазами бумагу с гербовой маркой. Марку-то и приметил Прохор Петухов и ознакомился с бумагой.
Это была купчая крепость на строевой лес помещицы Александры Егоровны, составленная у губернского нотариуса.
Граммофонная пластинка продолжала бесполезно вертеться, но заготовленная иголочка выпала из мозолистых петуховских рук и загрохотала по полу, будто поехали и раскатились штабеля шпал.
Правившие торжество чаепития грамотные мужики кинулись читать бумагу, но господин Шульц мужикам бумагу не показал.
Он разломил бутербродишко — ситный хлеб на ржаном — и, отложив ровно половину про черный день, другую скромно скушал.
10
И это уже не сказка и не сон, а обнаруживающий пружины истории экономический натиск, и здесь приходится говорить не о романе не выносящего насмешек кобольда с коварной принцессой, а о запоздалой любви иного воинственного Духа к рынкам и территориям.
Если верить ранним летописцам, в юности у этого Духа было достаточно свободных минут, и он старался коротать их в невинных шутках.
Он заваливал дорогу обломками скал или хватался за колесо, и шестерка горячих лошадей не могла сдвинуть легкую карету. Иногда же направлял вожжу под хвост достопочтенному мерину, и тот пускался таким аллюром, что с козел сыпались кучера, а с запяток — лакеи.
Он надувал суеверных кладоискателей, подсовывая им вместо кубышки с талерами чугунок со всякой дрянью. Вводя в заблуждение просвещенных гуманистов, он превращался в странное существо, рожденное клопом и мышью, но под микроскопом распадался на клопа и мышь.
Приняв образ лейб-медика, он прописывал вдовствующей герцогине чудовищные порции очистительного и, как последний бурш, облегчал свой пузырь в городской фонтан.
Все это могло быть только в грубом XVIII столетии. В XIX веке Дух остепенился и, заинтересовавшись экономикой внеевропейских рынков, занялся сталелитейным делом.
В молодости он изобретал какую-нибудь лягушку погоды. Налаживал в стеклянной банке лесенку, и лягушка, подымаясь по лесенке или прыгая с нее, предсказывала что полагалось: п е р е м е н н о или в е л и к у ю с у ш ь. Теперь лягушка состояла в дипломатическом корпусе, и Дух совещался с нею о международной ситуации.
Ему не по душе пришелся мост Александра III в Париже, напоминавший о франко-русском согласии, и он стал укреплять свой правый фланг.
Следуя модам, он проповедовал то божественность королевской власти, то исключительность нации.
XIX век звал его сумасшедшим, XX — бесноватым.
Он гнал солдат на убой, но убит не был. Его хотели судить, но пока он судил других.
В разных странах он носил разные имена, за которыми скрывалось основное — Дух войны.
Была у него и такая биография.
Мальчик — он увлекался историей крестовых походов, юноша — составлял лексикон, арабских диалектов, возмужав, — бродил по Сирии, Месопотамии и Малой Азии, запоминая холмы, на которых следует установить орудия.
Он исповедовал священные принципы европейского гуманизма — не продевал цепочек в ноздри военнопленным и не бросал их в подземелье на прокорм государственным червям, но это он бомбардировал китайские порты, разрушал города афганцев и расстреливал индусов, привязав их к жерлам пушек, чтобы разорванные тела и души не могли в последующей жизни соединить свои лоскутья для отпора и восстания.
Он был и коммерсант, разумеется, высшей марки.
11
Киплинг называл это большой игрой.
И действительно, здесь спекулировали не семенами хлопка и не лошадиными шкурами, здесь, несмотря на дурной климат и дурную воду, разделялись сферы влияния и закреплялись границы.
Крупнейшая сделка была совершена, и вдали от главных контор, среди мрачных горных хребтов, высокие торгующие стороны, оформив сделку, ставили друг другу магарыч.
Одни на верблюдах привезли в эти пустынные горы паюсную икру и страсбургский паштет и поставили стол в убранной восточными тканями и коврами прекрасной киргизской юрте, а вышколенная их кавалерия проносилась, стоя на дрессированных лошадях, и салютовала иностранцам острыми шашками.
Другие — также на верблюдах — доставили в эту безлесную местность поленницы дров и зажгли перед превращенным в офицерское собрание изящным индийским шатром гигантский костер, и подвластное им племя исполняло для чужеземцев танец с острыми саблями, по которым пробегал огонь.
Все говорили по-французски, хотя родные языки их были иные; одни провозглашали тосты, кричали «ура», пели любезные песни о добросовестных парнях-конкурентах, с которыми так весело (кто же это отрицает?), другие потчевали на вечерней линейке кроткой молитвой иррегулярной конницы.
Купцы надели генеральские и полковничьи парадные мундиры, умножив их блеск орденами, и пили за милых дам, но дамы отсутствовали: праздник был все же деловым.
Местные царьки восседали в золоте и побрякушках. Царьки полагали, они купцы, но они были товар.
Случайный, а может, и не случайный гость явился без манжет и воротничка.
Путешественник заблудился в бесконечной пустыне. Караван его рассеялся, и он, обессилев, упал, но, не успев передать душу в руки всевышнего, поднялся, добрел до реки и напился.
Днем он брел по шестам с лошадиными черепами, ночью же прятался от волков и тигров в овечьих загонах, пока караван с коринкой его не подобрал.
Путешественник выжил — такова была его воля к познанию, а у тех, кто его послал, — воля торговать.
Путешественник не был ни царек, ни дипломат. В Кашгаре, где остались его манжеты и воротнички, в Андижане, Герате, Кабуле, Кашмире, Яркенде у финансировавших путешествие был керосиновый интерес, и путешественнику приходилось разрешать вопросы о новых дорогах керосина.
Потеряв фотографический аппарат, путешественник зарисовал кое-каких солдат и записал их количество. Сейчас он отметил, что племя, мужская половина которого носит одну серьгу, перетянуло на канате племя, сохраняющее обычай кровной мести, и что народец в папахах на две минуты обскакал народец в тюрбанах.
Все это могло пригодиться патрону путешественника, нефтяные баки которого, напоминающие круглые кибитки монгольского завоевателя, были разбросаны по всему миру.
12
В Пятницкое приходит от тети Ани очередная посылка: брату Михаилу Васильевичу — мохнатые полотенца («будет потеплей, прошу тебя, Миша, обтирайся комнатной водой»), слабенькой Цецильхен — легкая, почти новая тети-Анина шубка, Павлику — фитин и шоколад, а от дяди профессора в ответ на восторженное письмо Цецильхен о Зигфриде и кобольдах — альбом народов Российской империи и сказания о русских богатырях.
Наезжает старый Святогор на сумочку переметную. Пробует погонялкой — не кренится сумочка. Пробует перстом сдвинуть — не сворохнется. Рукой с седла достает — вытянуть не может. Слез с коня, ухватился обеими руками, поднял сумочку чуть выше коленей и по колени увяз, — тут Святогору и конец.
Жаль его, очень жаль!
Рисуется Павлику пятницкий выгон, большая дорога на Станцию — четыре немощеных версты до шоссе.
Елочки по сторонам, а между ними жидкая глина, а в ней — солома и жерди, а случается — смятое ведро, полколеса и даже веник, — все это и есть дорога, и сапога из нее не вытянешь.
Ехал Святогор, как все, ельничком по обочине и наглядел посреди дороги ковровый кошель, должно быть, баба обронила, а к кошелю не подойти.
Тронул кошель прутом — с места не трогается. Пальцем с седла поддел, — да разве подымешь пальцем из глины-то?.. Слез с коня — и по колено — в глину. Кошель поднял, а ног не утянет.
Так от плохих дорог и перевелись витязи на святой Руси. Мысль, конечно, не Павликова, а, вероятно, Семена Семеновича. У каждого свое.
Папа — Михаил Васильевич не только врач, но и фармацевт. За вечерним чаем при лампе развешивает он порошки.
У папы весы такие же, как на мельнице, но у них роговые чашки, а не платформы, окованные железом, висят они не на цепях, а на шнурочках, и не пятипудовики у папы, а игрушечные гирьки-разновесы.
Папины весы — мечта Павлика:
— Можно взвесить каштан?
— Ты же знаешь, нельзя.
Павлик рассматривает альбом.
Не раз прочла мама Цецилия Ивановна подписи под картинками, но вновь и вновь удивляется Павлик черному башлыку и пистолетам аджарца, волчьей шубе и лисьему малахаю киргиз-кайсака, темному халату и косматой папахе туркмена.
Вновь и вновь восхищает Павлика унизанная монетами диадема чувашки, дукаты и рубли малороссиянки, красные и синие бусы, стеклярус металлического оттенка, горячие ленты, яркие маки, мальвы и георгины ее веночка.
Павлик смотрит на девушку Крайнего Севера. В ее косу вплетен малюсенький колокольчик: «Динь-ди-лень — ищи меня». И другая картинка: густая, как сито веялки, сетка из конского волоса закрывает лицо узбечки. «Невидимая — вижу тебя».
Мама Цецильхен раздевает и укладывает Павлика. Он заснул, спит, и у его кроватки — мазанки и сакли, чумы и яранги. По горнице на тихих копытах и копытцах ходят верблюды и ослики. Не стучат когтями пастушьи овчарки, охотничьи и рабочие лайки.
А люди в разнообразных тяжелых и легких нарядах заняты привычным промыслом и ремеслом. Этот пестует гранатовое деревце, а тот ставит ловушку на соболя; тот — резчик по алебастру, а этот — златокузнец. И так приоткрывается Павлику родина от Холодного моря, куда с их Станции бегают вагончики, до границ с Персией, где папины лепрозории, от острова Сахалина, куда папа собирается к каторжанам (побывал же у каторжан врач Чехов), до университетского города на Юго-Западе, откуда муж тети Ани — профессор — присылает на первый взгляд скучные, а потом смотри — не насмотришься книги, и где живет героиня романа — маленькая Машутка.
13
Прежде чем сказать о Юго-Западе и Машутке, необходимо познакомиться с Машуткиной родней.
Прошу любить и жаловать: бабушка — Агафья Емельяновна и дедушка — Ираклий Александрович.
Их имена и отчества совпадают с именами и отчествами Усковых — коменданта и комендантши Новопетровского укрепления на Мангышлаке, опекавших Шевченко, но это лишь совпадение, хотя и позволяющее предполагать у бабушки и дедушки симпатичные черты русских отличных людей.
А вот — их дочка. Глаза у нее большее и, как мне кажется, прелестные.
— Варенька, дай ручку читателю, не эту — правую…
Повествование застает бабушку, дедушку и Вареньку на восточных берегах Каспия, откуда первые рельсы уходят в пустыню.
Бабушка и дедушка ведут железную дорогу вдоль развалин мечетей и мавзолеев, от воды к воде, от готового иссякнуть колодца к исчезающей речке, от оазиса к оазису — точнее, дедушка со своей партией продвигается вперед, а бабушка с дочкой Варей и кухаркой Фросей догоняет дедушку.
За бабушкой числится утепленный товарный вагон, корова и сено в одном его конце, постель и стол с благословенным среди барханов кипящим самоваром — в другом.