Вдоль горячего асфальта - Николай Николаевич Ушаков 5 стр.


«Нам приходилось встречаться с блестящим русским полковником (о, сейчас я ни за что не назову его имени!), не слыхавшим о гаоляне, пока гаолян не закрывал его голенищ, но в августе 1904 года терявшего в гаоляновых джунглях не только заданное направление, но, увы, и свои батальоны».

Но Андрей не был французским журналистом, и если уж восторгался, то беспредельно, и если разочаровывался, то до крайнего отчаяния, и полярные состояния его души разделяло не короткое но, а дни и недели горячей деятельности, затем скуки, за ней хандры и при крупной неудаче — крайней тоски.

«Бабушка, — писал он в мае 1904 года со станции Харьков-Балашовский, — ваш военный корреспондент был на смотру. Полная артиллерийская бригада — пять батарей военного времени, собранные воедино, представляют собой грозную тучу. При виде ее у меня затрепетало сердце. Стальная громада, частица которой — и я, несет ужас и смерть противнику…»

«Бабушка, — писал Андрей в июле из-под Ляояна, — мы заняли позиции на высокой горе, нависающей в сторону противника над речной долиной. Китайские фанзы, аккуратные поля, горная речка лунной ночью бесподобны. Сидя около орудия, я следил за луной, скользящей со струи на струю, и бормотал Бетховена, именно бормотал:

— Все луна, все луна. Над горою луна, возле пушек луна и в долине луна, и волна, и она, и фанза, и она, в гаоляне она, все она, все луна…

Стихи не даются мне, но ритм и музыкальную интонацию, бормоча, я уловил…

Днем рыли, то есть долбили, окопы для орудий и зарядных ящиков. Грунт каменистый, работали кирками и мотыгами. Более чем на пол-аршина углубиться в землю не смогли…»

Письмо через два дня после предыдущего.

«Бой начался утром в двадцать минут седьмого, по-вашему в полночь, и длился до сумерек.

Днем жара — градусов пятьдесят. В горле пересохло. До орудий нельзя дотронуться. У поручика вместо фуражки — полотенце, которым он вытирает пот.

Японские батареи сосредоточивают огонь на нас.

Удушливый дым пороха и лиддита. У шестого орудия столб земли. Поручик срывает с себя полотенце и заматывает голову наводчику.

Бабушка, не унывайте! (А бабушка никогда и не унывала.) Под пулями человек становится лучше…» («Дурак!» — реплика бабушки во время коллективного чтения письма.)

«…Ночью отступили. Японцы, оказывается, двигались в одной версте от нас по горной тропе, о существовании которой мы не имели понятия».

«Отступали в порядке, но что стоило сохранить относительный порядок! Пугаясь темноты, лошади собирались в кучу. Вдобавок одно орудие вместе с передком перевернулось. Спасибо пехотинцам, охранявшим наш левый фланг, — помогли распутать лошадей и спуститься с горы…»

«Утром глянул на руки — боже ты мой, а я-то готовил их для клавишей Блютнера!..»

«Бабушка, — писал Андрей в августе — сентябре из-под Мукдена, — бои ежедневно. Мы под непрерывным огнем противника. Лошадей на позиции доставить нельзя — перебьют. Приказано увозить орудия на руках. Кто не имеет представления о здешней почве, тот не может себе представить, сколько нечеловеческого труда нужно, чтобы на руках увезти по гаоляновому полю хотя бы одно орудие».

«Не знаю, допишу ли это письмо… Если существует ад, то он такой: орудия и люди задрапированы в гаолян. Снопы движутся, взлетают, извергают огонь и сами горят. Бабушка, благословите, — я разревелся…» («И пора», — новая реплика бабушки.)

Какой-то очень низколобый генерал придумал править сегодня панихиды по тем, кто будет убит завтра. Русская армия с восковыми свечами в руках как бы присутствовала на собственном отпевании и, не выдержав панихидного чина, роняя и топча свечи, бросилась назад, будто русскую армию подхватил тайфун и понес в пропасть, и вся пыль сражений — остатки трупов, падали, костей, перетертая глина Маньчжурии, горячий прах пустыни Гоби — окутала театр военных действий, проникла в ноздри, уши, глаза, во все поры, и все задыхалось и слепло.

Вот тут-то, впав в отчаяние, Андрей и перестал писать.

19

Если бы осенью 1905 года Андрей вернулся в Россию, он загорался бы на студенческих сходках и рабочих митингах, пел «Отречемся от старого мира», помогал бы возводящим баррикаду валить конку, может, шел в распахнутой шинели под ноябрьским дождем среди революционных понтонеров и телефонистов, но один из вольноопределяющихся их артиллерийской бригады после Цусимы поступил на флот, и вскоре и Андрей тоже оказался юнгой на учебном корабле.

Новый восторг охватил его, и письма из тропиков от бабушкиного собственного корреспондента возобновились.

С атолла, затерянного в нежном море, Андрей прислал бабушке карточку курчавой барышни: «ваша дочь — моя черная невеста».

Дедушка безмолвствовал.

Бабушка запросила по индоевропейскому телеграфу — «на каком языке намерены разговаривать?»

Андрей подумал — «на языке любви», но телеграфировал — «изучаю английский, она — русский». Учебное судно тем временем ушло на пальмовые острова, и черная барышня осталась в одиночестве на теплом атолле.

Андрей присылал Машутке редкие раковины, странные орехи, перышки экзотических птиц, но кто-то наиграл на балалайке, знаете — вот это: «во поле березонька стояла, некому зелену заломати», — и потянуло Андрея домой.

Он вернулся и нашел в книжном шкафу все, как оставил, — даже коробок с жужелицей, только Колизей высох и распался.

Кунсткамера пополнилась китайским столовым прибором, морским биноклем, перочинным ножиком, раздробленным японской шимозой. Ножик, по мнению Машутки, следовало бы починить — у нее был на редкость трезвый ум.

Андрей наслаждался мирным и сухопутным существованием.

Ему нравилось пить чай не из лошадиного ведра, а из человеческого стакана и спать не в гамаке под Южным Крестом, а в постели, на которую глядит Большая Медведица.

Его забавляли Фросины рассказы о свадьбах и похоронах и не раздражал университетский значок зятя географа.

Андрей был свободен от обязанностей и мог выбирать — готовиться к экзаменам на аттестат зрелости или писать свою «Лунную сонату», но не обязательно сегодня, не обязательно завтра…

И все чаще и чаще подходил он к окошку и глядел в него…

20

Улица перед ним была как зеленая скука.

Минуту и другую, день за днем — сотни лет ходил по балкончику каланчи пожарный и ни разу не свалился…

На булыжнике перед пожарным депо стояли два скучнейших извозца.

Справа подходил надутый пузырь — доктор юриспруденции (супруг тети Ани и дядя Павлика).

Слева — сухая жердь — доктор исторических наук.

О том и о другом ходили дурацкие анекдоты.

Профессор-юрист делал отметки в матрикулах плотничьим карандашом. Заколачивая посылки (в Пятницкое), он попадал молотком по рукам и читал лекции с «куколками» на десяти пальцах.

Профессор-историк носил ежегодно покупаемые им в Берлине котелки кофейного цвета и отличился на защите диссертации профессора-юриста. Он столь яростно оспаривал юридический характер его работы, что вставная челюсть прыснула в профессора-юриста, как Лютерова чернильница в черта.

Подходя к извозчикам, профессора старались не замечать друг друга.

Чуть ли не столкнувшись, юрист ронял свое «драсьте», а историк подносил два сушеных перста к кофейному котелку.

Извозчики также были в контрах. И, не глядя, но стараясь перегнать один другого, мчали своих ученых в университет. И когда профессор-юрист вырывался на ноздрю, тогда энциклопедия права и оба процесса — уголовный и гражданский — пели  г а у д е а м у с и, взявшись под руки, шествовали закусить каким-нибудь негодяйчиком-расстегайчиком, филологический же факультет, включая болтливую эстетику и вовсе болтунью-философию, хранил оскорбленное молчание.

Булыжная улица соединяла верхний базар, верхнюю аптеку, верхнюю церковь с базаром нижним, с нижними аптекой и церковью.

С верхнего базара на нижний и с нижнего на верхний проходили городовые с холщовыми папками, завязанными на холщовые бантики.

Аптеки были скучные — с двуглавыми орлами из крашеной жести.

Церкви тоже были скучные — одна каменная, другая железная, и в обеих летом стыли ноги!..

На одной ножке по вишневой дорожке пробовать Фросины вареники с вишнями проскакала Машутка.

— Мне скучно, бес! — продекламировал ей вслед Андрей.

— Дурак! — совсем как бабушка крикнула ему Машутка, не читавшая пушкинской «Сцены из Фауста».

Андрей думал рассердиться, но зевнул, а зевнув, стал прислушиваться к разговору в соседней комнате, где Агафья Емельяновна принимала приятельницу, приславшую варенье… Тот «хромой», о котором вас спрашивали, — убит. Он с красным флагом ехал на пролетке. Сзади подскочил агент охранки и ударил его обломком чугунной трубы…

А вот здесь, на нижнем базаре, среди рундуков расстреляна солдатская и рабочая демонстрация.

Вел ее молоденький подпоручик — сын значительного лица.

Близкие, вероятно, отговаривали: «Побойтесь бога, Боренька! Вы же русский офицер… Поднять руку на царя!»

Но близкими стали ему другие.

О, эта ноябрьская ночь накануне! Черный дождь. Ранние сборы — как на поезд, отходящий при свечах. А потом подпоручик ведет своих саперов через весь город.

Дождь. Дождь. Дождь. На фасадах — мокрые прутья голого винограда. Шинель намокла. Улица еще шире от низких зданий. Она бесконечна. Кажется, сто седьмой ее номер — машиностроительный завод.

Солдаты играют «Марсельезу». Рабочие присоединяются к солдатам и вместе выходят на нижний базар. Залп из-за мокрой церкви. Подпоручик упал.

«А я, — подумал Андрей, — вот так у окошка и простою всю жизнь? Выдрать бы булыжник из мостовой и швырнуть в тишину!»

И тут позвонили.

Бросившись на звонок, Андрей отворил математику.

— Что же не заходишь… не заходите, Андрюша, — поправился математик, — я соскучился, а интегралы и того больше.

Математик увлек Андрея к себе, но они не занимались интегралами, а играли в четыре руки, и Андрей через неделю был учеником музыкальной школы, куда для поступления аттестат не требовался.

21

Хотя дядя Андрей и Машутка жили на одной улице и в одном доме, но улица и дом у них были разные.

Все скучное для дяди Андрея было Машутке интересно, и она задавала тысячи отчего и почему, добиваясь исчерпывающего ответа на каждый вопрос.

Сами вещи отвечали Машутке и, конечно, люди. Особенно обстоятельно отвечал папа-географ.

Папин письменный стол со многими отделениями и отделеньицами, полочками и ящичками мама называла банком, где в сейфах хранился золотой запас папиной логики, его отчетливо произнесенные слова в алфавитном порядке от реки «Аа Курляндская» до «Яя — притока сибирской реки Чулым».

Самый большой ящик занимала буква «д». Здесь сберегались папины обращения к многочисленным друзьям, например, к карапузу, пренебрегавшему физической географией: «Друг мой, ставлю вам двойку», или — к Андрею, надевшему косоворотку цвета бордо: «Друг мой, что за маскарад?»

Машутка поцеловала собственное отражение в самоваре и заревела.

— Друг мой, — сказал папа, — горячий самовар и должен жечься.

Машутка палила в рюмку уксуса и попробовала — оказалось кисло.

— Друг мой, — сказал папа, — уксус и должен быть кислым, по-французски уксус — vinaigre — кислое вино. Отсюда винегрет, то есть известное тебе кушанье, приправленное уксусом.

Не кто иной, как папа-педагог, поделился с Машуткой множеством практических выводов и соображений.

Паровичок тащит по трамвайным рельсам грузовую платформу только до шести утра, потому что после шести ходит пассажирский трамвай.

Профессор из дома налево носит котелок кофейного цвета оттого, что в молодости был блондин и кофейный цвет ему шел. Дворник же профессора носит котелок кофейного цвета оттого, что профессор отдает дворнику старые котелки.

Весна начинается именно в тот срок, когда полоса света ложится на каштан и на дом направо, где по теплеющим утрам в раскрытом окне, кажется, курсистка расчесывает волосы, и не удивительно — весеннее солнце и должно захватывать все больше стен и деревьев, окон зимой не раскрывают, а волосы и надо расчесывать по утрам.

Дядя Андрей стоит у окна, смотрит и называет «кажется, курсистку» моя Вероника потому, что Вероника — красивое имя, а дядя Андрей одинок. «У дедушки — бабушка, у папы — мама, у Машутки — Фрося, а дядя Андрей одинок».

Между Машуткиным домом и домом Вероники — Каретный зал, но это не зал, а пустырь, потому что кареты в залах не стоят, а в каретах ездят. Ну, что вы! Конечно, не Золушкины сестры, — кареты сдаются напрокат женихам и невестам, венчающимся в верхней и в нижней церкви.

Папа ожидает вопрос: «А почему венчаются», но Машутку интересует другое.

— А если сдают напрокат кареты, почему дядя Андрей не может взять напрокат рояль и играть на рояле дома?

— Потому что, — конфузится Андрей, — я студент, а студенту прокатиться на рояле трудно.

— А папа может прокатиться?

Тут конфузится папа и удаляется с мамой на совещание.

— Да, да, да, — одобряет мама, — я давно хотела попросить тебя… — и на другой день отправляется в магазин музыкальных инструментов господина Стрелитца и берет напрокат не «Блютнер», но все-таки солидный инструмент.

Рояль привозят, вносят на лямках, как и полагается вносить рояли, и ставят в столовой; и когда рабочие уходят, дядя Андрей подымает крышку и кладет голову на клавиши.

Машутке кажется: он целует клавиши.

А зачем?

22

Сидя за роялем, дядя Андрей исписал горы нотной бумаги.

«Все лу-на, все лу-на, и в доли-нах она, и на сопках лу-на»… Чудесно!

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

«И фан-за, и лу-на, в гао-ля-не лу-на…» Опять — Бетховен!

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

«Все лу-на, все луна, луна, луна, луна…» Сегодня достаточно!

Дядя Андрей решил навести порядок в кунсткамере, засунул в шкаф маньчжурские сувениры, а морской бинокль не поместился — пришлось оставить его в столовой на подоконнике, — морской бинокль и оказался всему виной.

Дядя Андрей глядел в бинокль на свою Веронику, пока его сердце не разбилось.

— Я отравлюсь, — сказал он бабушке, — достаньте мне цианистого калия.

— Хорошо, только не принимай большой дозы — не отравишься, — успокаивала бабушка. Она издевалась над всем святым.

Зато мама Варя была святая — так сказал сам дядя Андрей. Она нашла случай по-соседски пригласить Веронику, оказавшуюся Линой, к себе, потом вместе с дядей Андреем отдала визит, а там пошло и пошло, и дяде Андрею уже не надо было глядеть в бинокль — в морской бинокль теперь глядела Фрося.

Лина сидела на стуле, Андрей на скамеечке. Он гладил Линины руки, а Лина сверху вниз смотрела на Андрея стальными глазами.

Фрося не слышала слов, но Лина, наклонясь к Андрею, говорила:

— Что вы понимаете в жизни, мой солдатик, мой юнга, мой музыкантик?.. Кларнет или корнет не устраивают меня… — Так и сказала: не устраивают.

Андрей выпустил Линины руки, а Лина продолжала:

— Почему бы вам не стать инженером?

Андрей поднялся со скамеечки:

— Сделайте голубые глаза, Лина!

— Чего не умею, того не умею… Поступайте, как вам угодно.

Андрей вышел, а Фрося быстро поставила бинокль на подоконник и минуты через три отворила дяде Андрею дверь.

Он совсем потерял голову, оттого что в таких случаях так и бывает.

23

Папа мог ответить на любой вопрос, но для того, чтобы обдумать ответ, начинал издалека.

Общество, то есть Машутка, бабушка, мама, папа и потерявший голову дядя Андрей, собралось за вечерним чаем.

Дедушка накрошил яблоко в «пей другую» свою купель и, покинув обеденный стол, устроился позади папы на диване — так дедушкиной спине было удобнее.

Бабушка разливала чай.

Андрей набивал папиросы. Голова его была при нем и вместе с тем неизвестно где.

Папа только и ждал трудный Машуткин вопрос, и действительно, очень скоро Машутка задала не такой уж простой вопрос — делают ли сахар из бумаги.

— Друг мой, — начал папа. — Наш город — сахарная столица потому, что пятьдесят процентов, половина сахаропесочных и сахарорафинадных заводов расположены в трех губерниях нашего края, и потому также, что у нас в городе — едва ли не все конторы и представительства свеклосахарных наших заводов.

Дедушка на диване позади папы, полагавший, как и вызываемые к доске ученики, что у географа глаз на затылке нет, тихонько встал и, пожертвовав яблочным чаем, ретировался.

Назад Дальше