— Исты будешь? — предложила баба Хивря. — Зараз кашки насыплю.
Уплетал Юрка теплую гарбузяную кашу и сам себя успокаивал: ничего, что отстал сегодня от Володи и деда Мирона. Вот поест и пойдет к ним, пасут они, конечно, там же, у терников. До вечера опять пробудет в степи, и Володя опять что-нибудь им расскажет. А по дороге туда — глянет, не забрал ли кто винтовку, — случайно, может, наткнулся да и забрал… Надо бы сказать про нее военным.
Серое, с малиновыми поперечными полосами рядно, которое служило куреню заместо двери, дрогнуло, — из-за него выглянула Дуняша. Словно любопытный скворчонок, повертела головой, улыбнулась утру, подбежала к Юрке на цыпочках.
— Ты дома? Пасти не пошел, бросил Володю?
— Ничего не бросил. Сейчас пойду.
— Где ж ты их шукать будешь? Они далеко ушли.
— Найду… Каши хочешь? — пододвинул Юрка миску Дуняше. — Бери ложку.
— Опосля, — отказалась она. — Мне куды спешить?
Баба Хивря скребла, подмазывала стены внутри хаты. Дуняша юркнула туда, к ней, и без умолку, восторженно защебетала, словно были они с бабой не в погорелой развалюхе, а в хоромах расписных.
Юрка доел кашу, запил водой, подпоясался, как вчера, и, чтобы его потом не искали, дал знать:
— Ну, я пошел.
— Куды это? — спросила баба Хивря.
— В степ, к Володе.
— А мамка не будет ругаться, що я тебя отпустила?
— Не будет, — заверил он бабу Хиврю.
В огороде зашелестели подсолнухи. Кто там?.. Да кто же, кроме Ваньки. По утоптанным дорожкам он ходить не привык. Огородами — всегда ближе. Ванька остановился в подсолнухах, подозвал Юрку. Глядел он гордо и хитровато, за спиной прятал не то узел, не то сверток, а вздутые карманы его штанов обвисли, как будто в каждом лежало по булыжнику.
— Шось покажу. Хочешь? — прищурился он.
— Покажи.
Озираясь, Ванька увел Юрку за хату, где рос мелкий, запущенный вишняк. Тут он бросил Юрке под ноги узел. Брякнули патроны. Ванька развязал тряпку, хвастливо встряхнул набитые пулеметные ленты. Из карманов повытаскивал винтовочные обоймы.
— В речке были. В Мироновом плесе, прямо возле берега. Дед и не знает, шо они там лежат.
Присел у деревца, разгреб землю. Под нею открылся ржавый полукруг жести. Ванька приподнял его, строго спросил:
— Никому не скажешь?
— Не скажу.
— Гляди! А то…
Под жестяной крышкой оказалась яма. В ней лежали и заряженные патроны, и отдельной кучкой — пустые гильзы, рядом с ними — старая шестерня, большая темная бутылка с пробкой и плоский фонарик. Он-то и заинтересовал Юрку прежде всего: видел такие у немцев.
— Где взял?
— Выменял, — ответил Ванька небрежно.
— У кого?
— У дядьки Васьки, охотника с того берега. Он инвалид, у него одна рука присохла. Его на войну и не берут. — Ванька дал Юрке фонарик подержать, показал, как в нем стекла меняются: надо тебе, повернул — зеленое вышло, потом красное, потом — синее. — Не думай, исправный он, только батарейки нема.
— На что выменял?
Ванька поднял и встряхнул бутылку. До половины она была наполнена черным сыпучим порохом.
— Узнал? Две таких бутылки уволок дядьке Ваське. Он сказал: «Тащи еще, в долгу не остануся». А ты думал — патроны мне для чего? Солить? Я еще не столько их насбираю.
Ванька пристроил между коленями шестерню, вставил в отверстие патрон. Расшатал, запросто вынул пулю и высыпал порох из гильзы в бутылку.
— Так от и делаем. Быстрота… Дядька Васька сказал: «Хоч сколько пороху тащи, весь возьму». Ружье есть у него. Будет зайцев стрелять и лисиц. Обещался дать мне шкуру зимой. Для мамки.
— А мы винтовку нашли, — слетело у Юрки с языка.
— Где?! — подскочил Ванька.
— В речке, за селом.
— Не брешешь?
— Какой мне прок — брехать? Нашли, вчера.
— Настоящая? — выпытывал Ванька.
— Конечно — не самоделошная. Только немецкая, не наша.
— И патроны у меня немецкие. — Ванька сбросал в ямку ленты и обоймы, накрыл жестью, снова присыпал землей тайник. — Побегли скорей туды, на речку.
Отказываться Юрке было поздно.
Чтобы никто из мальчишек случайно за ними не увязался, чесанули низами, безлюдным берегом. Когда вышли в степь — на дальних буграх увидели стадо. Юрка обрадовался: покажет он Ваньке злополучную винтовку да и убежит к Володе и деду Мирону. Ну его, Ваньку.
— Далеко еще? — десятый раз переспросил Ванька; боялся, что Юрка все это придумал. — Место не забыл, где лежит?
— Водопой там. Найдем.
Нашли сразу. Никто винтовку не тронул. Так и лежала она под водой, — тихо, невинно, будто никого из нее и не убивали никогда.
— Ох ты, чертяка-а! — раскрыл рот Ванька, а глаза его забегали, загорелись. — Не сбрехал — настоящая… Давай вытянем!
Юрка не ожидал, что Ваньке это взбредет в голову. Ведь их с Володей дед Мирон убедил вчера: такие трофеи лучше не трогать. И Юрка сказал:
— Ну, а зачем? Куда с ней пойдешь? За винтовку могут арестовать.
— Не арестують. И знать нихто не будет. Мы ее дядьке Ваське-охотнику променяем. Он за нее знаешь, чего нам даст?
— Чего?
— Може, чоботы, а може — велосипед. У него в погребе аж два велосипеда. — Ванька уже прицеливался, с какой стороны удобней к винтовке подобраться; ему осталось только штаны скинуть и — в воду. — Зараз вытянем. Чего добру пропадать?
— А если она… заминированная?
Это предостережение приохладило Ванькину воинственность. Однако — не надолго.
— Выдумывай. Кому надо — ее минировать? Кинули та и все, — стал он рассуждать. — От возьму и достану.
— Брось, ну ее, Вань, — старался Юрка его отговорить. — Идем к Володе.
— Трухнул? — засмеялся Ванька. — Ну и иди. Сам достану.
— Зря ты. Я тебе просто так показал, а ты… Юрка пошел к буграм, по которым бродило стадо.
Ванька остался у речки. Но Юрка почему-то был уверен, что винтовку Ванька не возьмет — побоится. Несколько раз оглянулся — тот в нерешительности сидел на берегу.
День был такой же теплый, как вчера. Пахли травы, и крепче других — пряный чебрец. Из-под ног зелеными, красными трещотками вылетали большие кузнечики. Совсем близко подпускали к себе и спокойно перепархивали жаворонки и еще какие-то серые стремительные птички.
Юрка уже подошел к терникам, сорвал с крайних кустов немного ягод, стал переходить ложбинку. Гу-гух!.. Страшный взрыв сотряс небо и землю, пригнул Юрку долу… «Гу-гу-у!» — пошел по степи стон, и над буграми, где паслась череда, взметнулся черный смерч. Заревели коровы… Мина! Это взорвалась мина. Значит — кто-то на нее наступил. Кто же? Или корова, или… Надо скорей туда бежать. Не случилась беда? Скорей!.. А ноги не хотели подчиняться. Их опутал страх: она же тут, наверно, не одна — мина. Немцы везде понатыкали. Шагнешь — и готово…
Расползался и оседал дым от взрыва. Опять посвистывали птицы и трещали кузнечики. Только в голове не утихал гул. И нарастала тревога: что же случилось там — у деда Мирона и Володи?.. Юрка пошел к ним, а потом побежал все быстрее. Бежал и смотрел под ноги: если попадется мина — он сразу ее перепрыгнет.
И тут неожиданно перед ним вырос дед Мирон. Медленно и тяжело ступая, он нес Володю и приговаривал — как молитву читал:
— Господи! Що цэ такое?.. Як же я недоглядел? И за що такое наказание, господи праведный?! Володя, внучек, зараз мы, зараз… От наказание господнее!
Володя даже не стонал. Голова его запрокинулась, обвисла рука, бессмысленно болтался на пояске шнурок от солдатского ножа-складня. Володино лицо, и руки, и худые ноги в постолах, заголенные до колен, были окровавлены.
— Юрко! — взмолился дед Мирон. — Скорей беги в село. Кличь подмогу… бо умрет Володя!
Юрка понесся опрометью, ничего не видя перед собой. А навстречу уже колобком катился Ванька.
— Хто там?
— Зови мамку! — крикнул Юрка ему. — Володя… на мину наскочил.
— На мину! — вцепился Ванька в Юркину свитку. — Совсем убило? Говори!
— Не знаю.
Ванька заплакал.
— Вань! — потормошил его Юрка. — Не стой, побежали. Дед подмогу просит. Володю спасать надо.
Взялись они за руки и побежали в село. Ванька всхлипывал, кулаком размазывал слезы, но бежал. Им надо было доскочить хотя бы до передней хаты, сказать кому-нибудь, чтобы помогли нести Володю.
Из крайнего двора на дорогу вышла женщина в платке, — увидала двоих перепуганных пацанов.
— Вы от кого тикаете чи шо?
— Тетка Валентина! Рятуйте Володьку!.. Наш Володька на мине подорвался…
Домой Володю привезли на старой продолговатой тачке, которая нашлась у тетки Валентины. Криком кричала Володина мать и все, кто слышал ее плач, поняли, что во дворе Пелагеи — большое горе. Стали приходить люди. Пришла и тетя Вера с Танюхой.
Володю положили на одеяло возле куреня. Баба Хивря с Юркиной матерью осторожно обмыли ему лицо, сняли постолы, расстегнули китель, а до рубашки боялись дотронуться — прикипела она к телу, запеклась, пропитанная кровью, и не было, кажется, под нею живого места. Тетка Пелагея как глянула — побледнела сразу и упала рядом с Володей. Ее отливали холодной водой.
Дед Мирон стоял над Володей потрясенный и жалкий. Он мял шляпу, плакал и каялся перед всеми, беспощадно клял себя:
— Цэ я виноватый. Я недоглядел, старый дурень!.. Сел курить, а он побег оту, рябую холеру, завертать. Побег — и на мину… Та краше б я сам пошел, мне вже одинаково. Я виноватый, не поберег. Судите меня старого… всем селом.
Сознание вдруг вернулось к Володе. Он застонал, схватился руками за живот.
— Володя, братик, — в отчаянье склонилась над ним Дуняша. — Хто тебя так поранил? Скажи.
Володя приоткрыл глаза, но узнал ли он сестренку и всех своих, было не определить. Губы его шевельнулись, и кто-то поспешил подсказать:
— Пить. Просит пить. Принесите воды.
— Не надо, нельзя его поить, — отсоветовала тетя Вера. — У него же поранено все в животе. — И она из кружки чистой тряпочкой всего лишь смочила Володе губы.
— Не умирай, Володечка! — не отходила от него Дуняша. — Тебе дуже больно, да?
Уже подогнали коней, — везти Володю в Раздольное: ни врача, ни фельдшера в Устиновке пока не было. Вместе с одеялом Володю перенесли на подводу. Повезли его в больницу дед Мирон и тетка Пелагея. Люди стали расходиться…
Возвратилась подвода неожиданно рано, — гораздо быстрее, чем надо, чтобы покрыть путь в Раздольное и обратно. Рыдала тетка Пелагея. Совсем сгорбился, посерел и сидел в передке без шляпы дед Мирон. Довезти Володю до больницы они не успели. По дороге он умер…
Плач и горестные причитания уже не покидали двор. Потерянно, совсем не владея собой, металась тетка Пелагея. Юркина мать с тетей Верой и другими соседками захлопотали, готовя, что нужно для похорон. Двое стариков ушли на кладбище копать могилу. А дед Мирон собрал по дворам несколько серых досок, немного обстрогал их фуганком и к вечеру сколотил гроб. Его обтянули покрашенными в черное простынями, — больше нечем было, — и поставили на табуретки посреди пустой, раскрытой к небу хате, из которой еще не ушел, не выветрился запах гари, запах войны…
Всю ночь у Володиного изголовья горел, беззащитно мерцал печальный каганец, освещая его бледное лицо, и сидели в слезах тетка Пелагея, баба Хивря, Юркина и Танина матери. То уходили, то приходили соседки… Долго всхлипывала в курене Дуняша. Наконец уснула. А Юрка с Ванькой не шли в курень. Страшно было забираться в его мрак, зная, что совсем близко, в нескольких шагах за стеной, лежит покойник. Но еще страшней представлялся Юрке завтрашний, погребальный день, когда человека, — который еще вчера ступал по этому двору, ходил рядом с тобой, дышал, разговаривал, смеялся, мечтал стать капитаном океанского парохода, объехать жаркие страны, увидеть неведомые, далекие острова, — на веки вечные зароют в землю… И все. И его не станет. И уже не будет никогда…
Юрка прилег на соломе возле куреня, укрылся старой, пропитанной потом и дымом, фуфайкой и смотрел в темное-темное небо с такими чистыми, яркими звездами… Володя их свет уже не видел. Не видел он и того, как одна большая звезда вдруг сорвалась, упала с непостижимой высоты, пронеслась по небу и у самой земли погасла…
Юрка все еще колебался: зайти к деду Мирону или нет? Вроде бы ни то, ни сё — забежать на минуту, сказать «здрасьте» и тут же откланяться: извините, мол, — некогда. Может быть, и нет никакого смысла отягчать изможденную, остывающую душу воспоминаниями о войне. Что это даст, кроме страданий? Но и не зайти после того, как столько лет не был здесь и столько верст проехал до Устиновки, не проведать, не повидать старика на исходе жизни — тоже не дело. Не просто — неблагодарно. На предательство похоже.
Расплывчатая, хлипкая тень помаячила в оконце. Верно — дома дед Мирон, где же ему быть. И Юрка зашагал к порогу. Из сеней вылетела рябая курица и с громким кудахтаньем унеслась в соседский двор, за кусты: не иначе — шкодничала у деда. В тесных полутемных сенцах Юрка запнулся о пустое опрокинутое ведро, — оно загремело, покатилось по земляному полу. Поднял его, поставил в угол. Под ногами разглядел рассыпанную пшеницу. Ну точно — втихую забралась к деду рябая воровка и поживилась из ведерка остатками зерна. Надо было поддать ей пинка, чтобы впредь не совала нос, куда не дозволено.
За низкой покосившейся дверью, неумело обитой ряднушкой, послышался отрывистый кашель, и хриплый голос вяло спросил:
— Хто там?
Приоткрыв дверь, Юрка заглянул в хату:
— Можно?
После некоторого молчания ему ответили:
— Заходь… якщо добрый человек.
Юрка вошел, снял фуражку.
Дедова, казалось — допотопная мазанка, — такой ее Юрка и помнил, — состояла из единственной комнаты. Низкий потолок держался на кривом некрашеном сволоке. В разных местах потолка расплылись бурые пятна: плохо защищала от снега и дождя, вовсю протекала крыша. Слева, у бокового окна, стояли облезлый кухонный стол и две табуретки. Правый глухой угол занимала русская печь, между нею и стеной зиял узкий за́печек, — там хоронились кочерга на длинном держаке, рогачи, метла, кувшины, казан и разный хлам. Гнутой спинкой к печи приткнулась железная кровать, прикрытая серым, похожим на шинельное сукно, одеялом. С краю кровати, опустив на глиняную доли́вку босые ноги, сидел старик — сухой и согбенный, с белой головой и белой короткой бородой, в черной ветхой рубахе, которая мешком обвисла на плечах. Едва узнал в нем Юрка деда Мирона.
— Цэ хто? — немного распрямился старик.
— Свои.
— Хто «свои»? Щось голос не узнаю. Зовсим погано чую… Хлопец якой-то, га?
— Да конечно — не дивчина. — Юрка подошел к старику поближе. — Здравствуйте, дедушка Мирон.
— Здоров, здоров… Ты хто ж такой?
— Юрка я… Вы меня, наверно, забыли, не помните.
— Якой Юрка?
— Степной, сосед ваш.
— Сусед? — бесцветные, не выражающие ни любопытства, ни удивления глаза остановились на Юрке. — Нема у меня такого соседа… нема.
— Не теперь, а раньше — во время войны, при немцах… Володю помните?
— Шо ты сказал?
— Ну того Володю… которого миной убило, когда пасли череду.
— Палажкиного? — напрягся старик. — Помню. Як же не помнить. И доси мучаюся за Володю. До гроба буду мучиться. — Старик безысходно вздохнул. — А ты звидкиля знал Володю?
— Да мы рядом жили, через хату от вас. И я тоже ходил с вами подпаском. Всего два дня, правда, но ходил… А Володе вы еще постолы шили. Помните?
— Так-так, — привстал старик, и слабый отсвет чего-то далекого, позабытого затеплился в его бесцветных глазах. — То цэ ты, Юрко? Подпасок мой? От, господи… А мамку твою звали…
— Людмилой.
— Ага, Людой. Так-так, споминаю. Я и справди думал, що забыл вас, а от бач — не забыл, зараз и спомнил… От господи, твоя воля! — шаркнул старик по доливке голыми пятками. — То ты такой парубок вырос? Идем до свету, а то погано бачу тебя, очи зовсим негодные зробились. — Опираясь на Юркино плечо, старик подвел его к столу, усадил на табуретку, сам, хрустнув костями и часто дыша, сел напротив, боком к окну. — Теперь бачу… Солдатом стал? Все воюете. Ни конца тому нема, ни краю.
— Пока только службу несем.
— От службы до войны недалеко, — покряхтел старик. — Винтовку в руку — та и пошел… Оно всегда так було: одна война кончилася — до другой приготовляются, другую жди. Он, атом придумали. Дальше вже некуды. Хотять ничого от земли не оставить. Один прах.
— Ну нет, — уверенно возразил Юрка, — мы не дадим. На то и наша Армия.
— Дай бы бог, — без особой надежды сказал дед Мирон.
Оба помолчали… Юрка еще раз оглядел стариково жилье — горбатый сундук сбоку от кровати, черные валенки подле него; крупную фотографию над кроватью, в рамке и под стеклом, на которой были сняты жених с невестой — молодой да чубатый дед Мирон и его покойная жена; в красном углу — маленькую тусклую икону богоматери с младенцем, написанную на доске… Солнце светило в окна, но под потолком, свисая со сволока на коротком шнуре, горела электрическая лампочка, включенная, может, вчерашним вечером, а может — и трое суток назад. Видно, для деда Мирона день уже мало отличался от ночи.