Отсюда, от мельницы, Юрке стала видна ферма за селом, на сухих буграх. Там сейчас Таня или нет? Может, уже и дойку закончила. Не убежала бы куда по житейским делам. Где ее тогда искать?.. На ферму он, конечно, не сунется, а то стыдно ей будет перед подругами. И те подумают: глянь-ка; еще один ухажер явился. Он лучше тетку Феклу попросит, чтобы пошла и предупредила Таню, известила о его приезде. Хорошо, если бы Таня пришла прямо в хату тетки Феклы, там бы они и встретились, поговорили. Если, конечно, она захочет с ним поговорить. Допустим — придет. И чем же он ее встретит? Чем обрадует? Что сможет изменить в ее жизни, судьбе? Готов ли вообще к тому, чтобы что-то изменить?.. Впрочем — нечего тут гадать. Еще неведомо, как Таня отнесется к его появлению. Возможно, замкнется совсем, когда узнает, что ему известна неправда о ее замужестве.
Юрка опять закурил. Прислушался к близким голосам села: бодрой перекличке петухов, ленивому лаю дворняжек, обиженному мычанию телят, привязанных пастись на зеленом выгоне, постукиванию тракторного двигателя… Но кури не кури, сомневайся или нет, — посиживать возле млына некогда, надо идти. Он ведь так часто вспоминал Раздольное, так стремился к нему, — и вот оно рядом. Двое суток назад расстояние до него из-за Днепра представлялось огромным, почти непреодолимым, — и вот село перед ним. И Таня тоже совсем рядом: вон краснеет на солнце черепичная крыша ее фермы. Только пойди, позови — и Таня выйдет к нему… Так чего же растерялся, оробел, заранее нос повесил? Еще не видел ее, не слышал, в глаза ей не глянул, а уже запутался, увяз в разных домыслах да догадках.
Юрка решительно поднялся, достал из чемодана завернутую в газету суконку, для пущего парада потер и без того начищенные, еще у Трифона во дворе надраенные сапоги и заторопился в село.
Внешне хату тетки Феклы он бы, наверное, через столько лет не узнал: они же очень похожи — крытые камышом и соломой, иногда черепицей — мазанки, одинаково побеленные и, точно сестры в поясках, одинаково подведенные понизу синькой или просто сажей. Но если можно спутать крыши, колодцы, загаты, подзабыть какие-то своеобразные приметы двора, то камень из палисадника Черноштанихи Юрка отличил бы, кажется, от целой тысячи таких же глыб.
Он горбился на прежнем месте, в правом, если смотреть с улицы, углу палисада, — тот серый корявый камень, на твердющем лбу которого гахнул взрыватель с немецкого снаряда и ранил друга Тольку. Юрка подошел к загате… и от воспоминания зазвенело в ушах.
Двор был пуст, а хата закрыта, — шутейно закрыта, от честных людей, нежданного вихря и пронырливых кур. Дверную накладку — вместо замка — держала короткая деревянная тычка — знак доверия к любому пришельцу и того, что хозяйка отлучилась недалеко и ненадолго, сейчас вернется. Она могла пойти к соседке или на нижний, поливной огород. Речки в Раздольном не было, но зато по долине, вбирая в себя талые и дождевые воды, протянулся длинный и глубокий ставок, с весны до самых морозов осажденный табунами людских, не колхозных, уток и гусей. Вблизи ставка все, кому сподручно и не в тягость, садили помидоры, огурцы, капусту, перец, баклажаны-синенькие, прочую зелень. Были там и теткины грядки… Юрка устроился под старой шелковицей, на маленькой козлоногой скамейке — на такой, помнил он, тетка Фекла доила корову, — и стал ждать. Заметил: чего-то не хватает во дворе. Вспомнил — не хватало голубей. Они большой пестрой стаей жили раньше на чердаке; Юрка любил кормить их просом.
Он ждал недолго. Снизу, от ставка, на узкой огородной стежке появилась невысоконькая присутуленная старушка с ведерком на согнутой руке. Увидела чужого во дворе — и приостановилась. Потом пошла медленней, не то в удивлении, не то в предчувствии чего-то приглядываясь к солдату. Поставила возле колодца ведро, разогнулась, положив руку на поясницу; теперь уже сблизка посмотрела на гостя, подошла к нему и сказала сердечно:
— Доброго здоровья, сынок.
— День добрый, — Юрка встал, подтянулся; перед ним была тетка Фекла — только утратившая прежнюю живость, прежде завидную свежесть моложавых тугих щек, морщинистая и усохшая вся.
Она поправила серый платок на голове, пригладила спереди, слегка отряхнула байковую, с подстежкой, безрукавку, одетую поверх коричневой кофты, и, перебирая, видно, в памяти одну догадку за другой, уставилась в лицо солдату:
— Ты до нас… до меня, сынок?
— Да, к вам, тетя Фекла.
— Он, шо! Та это ж ты, Юра?.. Теперь токо признала. Ая-я-а-а, — закачалась она. — То ты вже такой стал? Сколько ж то лет, сколько лет пролетело, господи праведный! Ая-я-а. Теперь бачу — и на карточке, шо мне прислал, ты точно такой. Разглядела, старая… Ну здравствуй, гостек дорогой. Та чего ж мы тут стоим, серед двора? Идем до хаты, идем, Юрик. — Взяла его под руку и заговорила живо: — А я телятке своему косила пойло с молочком. На низу телятко у меня, в береге привязанное. Назад иду себе, дывлюся — хто ж то сидит у моем дворе? Кого дожидается солдат? Заблукал, нечайно зашел чи шо? А то — ты. Николы б не подумала. От радость!
Через кухню она провела Юрку в прохладную, старательно прибранную светлицу, в которой стояла кровать под розовым покрывалом (на ней-то и спал когда-то Юрка), клеенчатый диван (раньше его не было), одежный шкаф с поцарапанным зеркалом в половину дверцы и посередине — круглый стол, накрытый льняной скатеркой. Ни иконы, ни лампады в углу не было, — божница пустовала. Тетка Фекла заметила, как задержался на этом месте Юркин взгляд, и немедля призналась:
— Ага, нету у меня боженьки. Разверилася я в нашем господе. Молилася, молилася ему всю жись. А он — шо зо мной сделал? Детей мне не дал, поиздевался. Через войну и мужа забрал, одну на свете оставил. Колы мой Иван вернулся с фронту весь переконтуженный, год промучился, горечко мое, и вмер… я и разверилась совсем. Отнесла икону в церкву, отдала попу и больше туды не хожу. Дурницы то все, брехня одна… прости шо и скажешь. — Она пододвинула Юрка бледно-желтый тяжелый стул — грубоватое, без претензий, но завидно долговечное изделие местного плотника-самоучки, потерла сиденье рукавом кофты. — Так звидкиля ж ты, сынок? Як сюды попал, в наши края?.. От не ждала, от николы б не подумала… Ну, рассказуй, Юрик, слухаю. — И опустилась на скрипучий диван.
…Когда переговорили обо всем, что хотела тетка Фекла узнать от солдата, когда она тихой, сдержанной слезой помянула Юркину мать, заодно — и мужа, а свекра — Мосея Черноштана, который умер пять лет назад; когда потом и сама выговорилась, без утайки пожаловалась на одиночество, бесконечные хвори-напасти и на то, что давно не знает, зачем, ради чего живет, копошится на этом свете, — Юрка спросил:
— А Нина Сергеевна, мать Толи Мышкина, так больше и не приезжала в село?
— Не, сынок, не приезжала. Чего теперь ей тут?
— Ну… может, пишет кому-нибудь, старым знакомым или родственникам. Мне бы адрес ее узнать. Я бы тогда Толю разыскал, списался с ним. Не поможете мне?
— Чи пишет она кому — не знаю. Он де тебе можут сказать — на нашей поште. Надо пойти спросить у девчат. Они ж там конверты кажный день разбирают и разносят, бачут, хто кому листы шлет. А одним заходом… Э-э-э, шо ж я молчу, не говорю тебе такую новину? Та ты знаешь, хто вернулся, опять приехал в село? Родич твой, Сладкомед, от хто.
— Что вы, тетя Фекла, — отмахнулся Юрка. — Ну какой он мне родич? Так, через дорогу навприсядку родич, как Тарапунька говорит. Артист, комик есть такой в Киеве. Не слыхали по радио?
— Ладно, хай не родич. Так от, все ж таки приехал дядько Сладкомед.
— Он в Среднюю Азию уезжал?
— Ага, туды, ты ж помнишь. Та Сладкомедиха пилила его, пилила, поки опять не перетянула сюды, на родину. Не захотела, шоб там ее поховали.
— Она умерла?
— Не, живая, слава богу. Хворает, сердешная, скрипит круглый год, вроде меня. Та ничого, поки тянет! Старенькая совсем стала… Зайдешь, проведаешь?
— А как же это Сладкомед не побоялся сюда возвратиться? — высказал Юрка недоумение. — У него ж тут, говорили, с немцами были темные делишки. Верно это?
— Говорили про то люди, а доказать нихто не мог… И Сладкомед — не простак. Он сперва на разведку приезжал. Кого надо — обошел, с кем надо — чарку выпил. Все пронюхал. Узнал, шо нияких документов про него нема. А слова, оно ж ясно, у дело не подошьешь. Та и не осталося никого, хто б мог про Сладкомеда и про немцев точно подтвердить. Наш дед Черноштан был последний. Он бачил не раз, як Сладкомед вечерами выходил то от коменданта, то из полиции. Нема вже и нашего деда… Про все узнал Сладкомед, от и не побоялся переехать. Уже три года тут хозяйнует. Силы ще у него, як у бугая. Такую домину себе отгрохал. Пойдешь — побачишь.
— А чего мне туда ходить? Что я у них забыл? Как нас тогда дядько Трофим с матерью встретил, я хорошо помню. Не думаю, что и теперь обрадуется… Пускай себе живут.
— Гляди сам. Я ж не заставляю. Просто сказала тебе, та и все.
— Вы лучше скажите мне, тетя Фекла, — от волнения Юрка заходил по комнате, — где я сейчас могу увидеть… найти Таню.
— Непораду? Нашу Танечку? — с лаской в голосе спросила Черноштаниха. — А шо ее шукать? На ферме она. Доить. Прямо туды шагай — и встренешь.
— Туда — надо ли? Как-то неудобно. Еще подумают — женихаться пришел.
— А и то — доброе дело? Чого ж ей не заиметь жениха? Хорошего — давно пора. Сколько ж она будет одна горе мыкать? Хватит, шо нас война вдовами пооставляла.
— Разве Таня… не замужем? — все еще не верил Юрка.
— Якой там замуж! Одинешенькая. Сама сыночка растит. Случилося так. Подманул тут ее… городской дармограй, колом бы его отходить по спиняке. От и живет одна, с пацанишкой. Ухажеров отшивает всех до одного. На пушешный выстрел не подпускает. Строгая она у нас дивчина, серьезная. И добрая душа. Добрей и не знаю. Прибежит, посидит, побалакаем — ото и вся радость у меня… Так не пойдешь на ферму? Духу не хватает? От так парубок. Ну добре, я ее покличу, а ты нас дожди тут. Чи, може, сперва пообедаем?
— Потом. Я не голодный. Обед никуда не убежит.
— Можно и потом, раз не голодный, — не настаивала тетка Фекла. — Тоди я пошла. Не скучай, я не задержуся. Если Таня подоила, управилася, то мы зараз и прийдем.
Во дворе она, Юрка видел в окно, взяла клюку — обороняться от собак — и, закинув одну руку за спину, проворно заковыляла по улице.
Юрка остался в хате один. И все напомнило ему мать, их квартирантское житье у тетки Феклы; казалось — он мог бы сейчас восстановить все события тех дней, которые неожиданно снова так близко подступили к нему… Он вышел в кухню, остановился у стола, против окна. Столько раз они сидели с матерью за этим столом, столько тут провели вечеров. Славные, памятные сердцу то были вечера. Но здесь Юрка пережил и самую большую обиду от матери. Первую за всю войну и — последнюю.
…И он убежал в степь, чтобы никогда не вернуться. Зачем возвращаться? Кому он здесь нужен? Никого у него нет. Уйдет куда глаза глядят, но чужим людям и матери о себе даже не напомнит. Пусть живет одна. С ним — только хлопоты да заботы: корми, пои, одевай. Видать, за три военные зимы он стал ей в тягость, потому она так редко бывает веселой, а сегодня ни за что побила его. Не виноват он, а она побила.
Он же голубя не убивал. Это Витька Ватажок убил. Юрка сидел на завалинке и лепил глиняных птиц, а Витька вел мимо, улицей, свою ватагу — человек восемь. Сам он был маленький, невзрачный, глядел исподлобья, голова вперед — будто намеревается боднуть, кулаки прятал в карманах перешитых солдатских штанов. Дружки были и выше его, и посильней, но он командовал ими, и вся улица Витьку боялась.
— Ты! — зыркнул на Юрку Ватажок. — Неси табаку.
Юрка ему не ответил, — скорей отвяжется.
Но Витька не уходил. Ватага выжидающе топталась позади него. Они всегда так: лишь бы к чему прицепиться. Потом нашкодят — и деру.
— Ты шо — глухой? Тащи махры. Курить охота.
Он знал, что тут курить некому: нет в теткиной хате мужиков. А все равно требовал. Юрка промолчал и на этот раз.
— Хлопцы, — хмыкнул Витька. — Он або глухой, або переляканный. Колька, переведи ему, шо я сказал.
Толстощекий, неповоротливый Колька был трусоват, сторонился на улице каждого кутенка, но перед Витькой хвастливо хорохорился.
— Тебе говорят — самосаду тащи, — повелительно распорядился Колька, будто Юрка ему слуга какой. — Витек хочет курить.
— Где я вам возьму?
— Найди, — вымогал Колька. — В хате пошукай.
— У тетки Феклы ще довоенные запасы есть, — скалил зубы Витька.
— А чего заритесь на чужое добро? Думаете, если хозяин на войне, так можно каждому тут распоряжаться? Не буду шукать, — сказал Юрка. — Хоть бы и нашел — не дам. На чужое рот не разевайте.
— Видали его? — Витька цвыкнул через плечо.
— Жлоб, — угождал Колька Ватажку. — Чужого ему жалко, га? Жлоб ты, вот хто. Мы это тебе припомним.
Сам бы Колька не насмелился и одной ногой ступить во двор, но сейчас он был с Витькиной ватагой, дома у тетки — никого, и Колька нагловато подошел к завалинке.
— Месишь? Давай-давай меси. Пацаны, гля на него — чертиков налепил. Продавать будешь?
— Не твое дело, — заслонил Юрка глиняных птиц: на листе фанеры сидела пара смирных голубей, чубатый удод, самодовольный гусак и тонкий журавль на ногах-лучинках.
— Не ховай, не съем, — надулся Колька. — Дай глянуть.
И только Юрка убрал руки, как он пинком опрокинул фанеру… Птицы погибли. Не стало ни удода, ни журавля, ни голубей. На земле валялись безобразные комья глины.
— Лови, бо улетят! — взбрыкнул Колька.
Ватага загоготала.
Юрка боялся зареветь от обиды, бессилия, но увидел у завалинки держак от лопаты, схватил его двумя руками и так шуганул Кольку, что тот пулей вылетел на улицу. Огрызнулся оттуда:
— Ну ты, не дуже!
Свои же его обсмеяли:
— Тикаешь, как фриц от Сталинграда.
— Перестрену где — поговорим, — пригрозил Юрке Колька и швырнул в него осколком кирпича.
На крыше всполошились голуби. Их развел до войны муж тетки Феклы. Теперь у птиц не было хозяина, и жили они без присмотра, сами по себе: летали кормиться в поле, пили из луж и ставка, терпеливо высиживали птенцов, набивали зерном их ненасытные зобы, чтобы потом, когда птенцы вырастут, — драться с ними из-за еды, голубок и места для гнезда на чердаке.
— Так нету, говоришь, закурить? — Ватажок выдернул из кармана рогатку. — А може, найдешь? Ну… считаю до трех.
Он целился будто бы в Юрку. Но чугунка звякнула по черепичной крыше. Другая шлепнула, впилась во что-то мягкое. Мальчишки вдруг побежали. Только Витька приотстал: пошел, словно ни в чем не бывало, руки в карманы.
И тут Юрка увидел, что на крыше, запрокинув голову, бьется сизый голубь. Стая шумно взметнулась и закружила над саами, а он беспорядочно бил крыльями, старался тоже взлететь и не мог. Слабея, он подсунулся с крыши и упал на землю. Юрка схватил его, стал поить водой, — у колодца стояла полная бочка. Но сизый не пил. Из его клюва Юрке на ладонь выкатилась теплая алая капля.
Отрывисто звякнуло стекло: кто-то из пацанов опять стрельнул чугункой и попал в кухонное окно. Верхнюю шибку рассекло трещинами.
Ну вот и доигрался — окно разбили! Что теперь будет? Придут мать и тетка Фекла домой, — что им сказать? А стекло где потом раздобыть?.. Юрка смочил сизому грудь, обмыл клюв и ранку на шее, но это уже было не нужно: голубь умер.
— Ага, убил голубку, убил?
Катька, соседкина дочка, вредина и ябеда, явилась как из-под земли.
— И не спрячешь, я все видела! — Она выглядывала из кустов и строила Юрке рожу, ехидно сложив дудочкой губы, — длинноволосая и растрепанная, как чучело.
— Что ты видела?
— А все, все. Как ты голубку из рогатки убил.
Юрка растерялся:
— Какой… рогатки?
— Простой, резиновой, какие у всех. Думаешь, не знаю?
— Ври больше. Нет у меня никакой рогатки.
— А вот есть, есть! — верещала Катька. — Мамке твоей все расскажу, и она тебя отлупит.
Спорить с нею было бесполезно.
— Ну и говори.
— И скажу. Вот будет тебе! — Катькины волосы метнулись по кустам, будто конский хвост.
И чего она была такая вредная? Совсем еще маленькая, а такая вредная. Про всех своих подружек тоже чего только не плела. Пойдет, наябедничает и скачет, радуется, если кого-то отстегали. Матери она скажет! Ну и пусть говорит. Так ей мать и поверит. Юрка сам все расскажет…
Колхозный птичник был далековато — за селом. Тетка Фекла и мать вместе работали. Они уходили из дому раненько, а возвращались после заката, когда куры сядут. Юрка уже привык: едва только серые, рябые, рыжие хозяйкины хохлатки перестанут скубтись в тесном сарайчике и задремлют на си́далах — жди своих домой. И он выбегал на дорогу, чтобы не прозевать, когда они покажутся посреди широкой улицы. С ними всегда лучше, спокойней, чем одному. Придут — станут рассказывать, кого сегодня видели, о чем толкуют в селе, что слышно с фронта. Приберут в хате, затопят плиту, сварят чего-нибудь вкусного — или вареников с картошкой, или молочных галушек. Потом тетка Фекла принесет из чулана подсолнуховых семечек, поджарит на большом жестяном листе, и они до ночи засидятся, вспоминая довоенную жизнь; под их тихие голоса Юрка уснет в закутке… А когда проснется, в хате уже не будет ни матери, ни тетки Феклы — они уйдут, оставив для него на столе несколько яиц, кусок хлеба и кружку молока, прикрытые тонким рушником.