Поезд на рассвете - Евгений Евстафьевич Куренной 3 стр.


Аист на вербе оживился, запрокинул голову, защелкал клювом, затряс крыльями — это он приветствовал свою пару: вторая птица прилетала из-под леса — там болотца и колдобины, корм легче найти, — плавно опустилась в гнездо и тем же радостным пощелкиванием, преданными поклонами ответила своему избраннику. Потом аисты слетели на землю, неторопливо заходили по прибрежному лугу, невдалеке от Юрки. Любопытно было наблюдать, до чего важно, горделиво вышагивают черногузы, как внимательны они друг к другу и какого преисполнены взаимного почтения. Вот уж истинно — неразлучники.

…Всегда так и было: какой бы хлеб ни брал Юрка в руку — вспоминал паляницу тети Глаши. Накрепко запомнил он и ее слова о том, что его отец вернется с войны домой. Да только не суждено было тому предсказанию сбыться.

Мать долго не хотела смириться. После войны она ждала своего Алешу еще целых пять лет. Рассуждала: мало ли как сложится его жизнь с новой женой? То, что принял за любовь, может оказаться лишь увлечением — усиленным обстановкой войны, но мимолетным, кратким, как вспышка зарницы. Порыв благодарности той женщине способен обернуться унижающей достоинство зависимостью, тягостным долгом — не согретым обоюдным чувством, сердечной привязанностью и верностью. А без этого — не житье. Потому-то и бывает, наверное, что даже через годы мужчины возвращаются к своим первым семьям… И она продолжала ждать, оставляя в душе сокровенный уголок надежде — пусть малой, совсем крохотной, но согревавшей в минуты одиночества и тоски. И не дозволяла вытеснить надежду ничему другому — ни ненависти к Алексею, умеющей обратить в прах любое чувство, ни слепому озлоблению на всех и вся. Ну что же поделать, если он предпочел ей другую? Значит, та — дороже. Та была рядом с ним на войне, в том бою, когда его тяжело ранило; та — рискуя собственной жизнью — спасла его от гибели. А что — о н а? Всего лишь родила ему Юрку. Всего лишь… На Юркины бесконечные, настойчивые расспросы об отце она отвечала, что отец был и остался для него родным, единственным — другого не будет, а в их разлуке виновата война. Всякий раз Юрка задумчиво выслушивал мать, но проходили дни, недели, и он опять спрашивал о том же: неужели отец так никогда к ним и не вернется? И как она ни противилась этому, как долго ни отодвигала этот момент, однажды поняла, что больше не в силах обманывать сына и себя, и сказала с горькой прямотой: нет, не вернется, никогда… И с этим признанием — теперь уже безвозвратно — что-то ушло из их жизни, оставив после себя пустоту и обиду.

В ту раннюю послевоенную пору оплакивания мертвых, отчаянных розысков оставшихся в живых, гнетущей разрухи и скудного пайка жили они — как все погорельцы: ни кола своего, ни двора. Они хотели вернуться в Ясногорск сразу же с приходом нашей армии — в сентябре сорок третьего, но на запрос матери, посланный ею из Устиновки, какой-то учтивый работник райисполкома подробно ответил, что их квартира на улице Советской не уцелела — сожгли и разорили немцы весь центр, — и вселяться пока некуда; однако право прописки за старыми жильцами сохраняется, и если есть желание вернуться, то, по мере того как начнут отстраивать город, можно будет приехать, содействие свое в устройстве райисполком обещает. Ждать им пришлось целый год.

По возвращении — матери предоставили прежнее место работы, только мастерская размещалась теперь в другом здании. Куда труднее оказалось найти постоянное пристанище для двоих. На первое время их пустила к себе материна сотрудница, старая знакомая. Она жила одна: детей у нее никогда не было, а мужа, оставленного в оккупированном городе для подпольной борьбы с фашистами, за месяц до освобождения гестаповцы повесили на площади, перед Домом Советов. Затем несколько месяцев мать и Юрка перебились в общежитии угольщиков. И наконец, верный обещанию, райисполком выкроил им комнатенку в коммунальной квартире с газом. И тому были рады… Здесь и настигло их  т о  письмо отца: он написал, чтобы его не ждали.

В этой квартире, в общей кухне, вместе с безобидными, приветливыми соседями — дедом да бабкой, которые хранили бережно сложенные похоронки на двоих сыновей, и с двумя осиротелыми сестрицами, вызволенными из германского концлагеря, — скромно, тихо, без вина и тостов, отметили пятую годовщину Победы. Посидели, погрустили. Всем было о чем погрустить… Бабка мужественно крепилась, однако не сдержала слезу. Закрывшись платочком, скользнула за дверь младшая из сестер…

Через десяток дней Юрка закончил шестой класс — дождался желанных каникул. И вечером, когда мать жарила пирожки с яблочным джемом, вдохновленный похвалой за хорошие отметки в табеле, решился высказать просьбу, которую давненько вынашивал. Два-три года назад он и не заикался об этом, сознавая, что матери трудно приходится одной, что лишней копейки у них нет, каждая — на счету, если что-нибудь из одежды купили — то уже не хватит на хлеб до получки. Теперь же, уверил сам себя, жизнь в гору пошла, что ни говори — пять лет минуло с войны, многие, смотри-ка, легковыми машинами обзавелись — на «Победах» и «Москвичах» раскатывают, скоро все заживут еще лучше, чем до войны, они с матерью — тоже, и у них на все будет хватать денег. Так сколько же  э т о  откладывать?.. И Юрка рубанул напрямик:

— Мам, давай этим летом поедем в Устиновку.

И сама его просьба, и необычная настойчивость застали мать врасплох.

— Что это ты? — Она отложила остаток теста, недоуменно глянула на сына. — Придумал. Так сразу, с бу́хты-бара́хты. Сели — поехали.

— Разве я говорю — «сразу»? — немного обиделся Юрка. — Не завтра, не на этой неделе, а погодя, когда время выберем… Ты же знаешь — мне давно охота туда съездить.

— А мне думаешь — нет?.. Но все не до того было. — Мать перевернула пирожки на сковороде, добавила под них ломтик маргарина. — Как поедешь? Собраться надо, хоть какие-то подарки добрым людям повезти. Где у нас на это деньги?.. Да еще и болячки ко мне привязались.

— Можно и без подарков, — рассудительно заметил Юрка. — Люди все понимают. Миллионов теперь ни у кого нету.

— Они-то понимают, но нам с тобой неудобно, стыдно. Те люди во время оккупации столько нам добра сделали. В какой двор ни зайди — все помогали, чем только могли… Как же заявиться с пустыми руками, не отблагодарить? Нельзя, сынок, стыдно. Ты же должен понимать, большой уже.

— Это я понимаю, — уступил Юрка. — Да сильно охота поехать в Устиновку. Хату нашу увидеть, поглядеть, какое село стало, когда после немцев отстроили. Хоть бы денек в речке порыбачить, потаскать бубырей… Ты же раньше — помнишь? — обещала, что будем ездить и в Устиновку, и в Раздольное.

— Обещала… Если бы, сынок, так просто сбывалось все, что мы загадываем или обещаем себе. Совсем другой стала бы тогда жизнь.

— Самой некогда — одного меня отпусти, раз говоришь — большой уже. Я мигом. На поезд и — ту-ту-у!

— Большой, когда рядом с матерью. А без матери — еще дите… Никуда я тебя одного не отпущу.

— Я ж говорю: вместе — оно лучше. У тебя скоро отпуск. На отпускные и съездим. Билеты недорогие, я узнавал.

— Когда успел?

— Дело нехитрое.

Мать задумалась. На Юрку не глядела, словно прислушивалась к чему-то или ждала стука в дверь. Сковородка задымила.

— Пирожки горят, — подсказал Юрка. — Снимай скорей.

— Это ты виноватый! — достался ему шлепок пониже спины. — Заговорил меня, затуркал… Мой руки, ужинать будем.

Но и за столом Юрка твердил то же самое:

— Ну, мам, давай поедем. Хоть на недельку. Мне бы хоть разок порыбачить… Ну скажи, что поедем. А?

Мать и на этот раз промолчала.

В воскресенье утром, пораньше, мать сбегала на базар, принесла редиски, пучок луку, две низочки копченой азовской кильки, лучше которой не надо Юрке лакомства, хрустящего щавля для «зеленого» борща. Позавтракали — мать снова куда-то заторопилась, пообещав через час вернуться. Юрка кивнул без всяких расспросов и сел читать «Молодую гвардию»: покоренный отвагой и смекалкой Сергея Тюленина — следил за каждым его шагом.

Вернулась мать помолодевшая, праздничная, — от нее пахло парикмахерской. Вошла, улыбаясь, и поцеловала Юрку в макушку. Такой — Юрка не видел мать давно. Ее темно-каштановые волосы были всегда красивы, — даже когда она, не особенно заботясь о прическе, просто подбирала их с боков маленькими незаметными приколками. Но сейчас чьи-то волшебные руки чуть укоротили волосы и тугими завитками тщательно уложили вокруг лба, на висках — у краешков тонких бровей, и на затылке, открыв белую шею и словно подчеркнув открытость, незащищенную доброту лица; и вся мать преобразилась, как будто стала выше и стройнее, сейчас она, кажется, сама себе нравилась и оттого была радостной… И Юрка повеселел, проникся ожиданием чего-то хорошего, что должно сегодня произойти. Это пришло к нему, впрочем, не сейчас. Он уже давно ожидал счастливых перемен в их жизни. Он, конечно, не знал, не мог сказать, что это будут за перемены и откуда, с какой стороны придут, но почему-то был убежден, что они близятся и непременно наступят. Не всегда же им с матерью бедова́ть на этом свете, ниоткуда не иметь подмоги, ютиться в каморке, где между кривым столом и кроватью двоим не разминуться. Не все же нести на себе чугунную тяжесть пережитого и потерянного в годы войны. Должна же доля каждого человека меняться к лучшему… Юрка загляделся на мать: вот была бы она всегда такой, как сейчас.

— Переодевайся, — быстро и повелительно сказала она. — В гости поедем. Нас пригласили.

— Кто пригласил?

— Сердюк, Николай Иванович. Ты его знаешь.

Ну как же Юрка мог не знать Сердюка? Это был механик мастерской, в которой работала мать. К ним Николая Ивановича приняли недавно, месяца два назад. Раньше, до него, механиком держали седобородого расторопного старичка, которого все называли дядей Севой. Он был подвижным, на редкость общительным, любил пошутить, побалагурить, нюхал табак из красной лакированной табакерки, носил смешную камилавку, помнил еще революцию девятьсот пятого года, не просто помнил — участвовал в ней, видел англичанина Юза — миллионера, владельца шахт и заводов, а о событиях семнадцатого, о гражданской войне рассказывал настолько живо, горячо и в таких подробностях, точно это происходило на прошлой неделе. Юрку он при встрече похлопывал по плечу и, наклонясь вперед и поглядывая поверх очков, серьезно спрашивал: «Ну-с, молодой человек, как у нас дела в гимназии?» Дядя Сева никогда не обращался к врачам, не признавал никаких пилюль, порошков, микстур и гордился этим. Но однажды, прямо на работе, с ним случился приступ, и у себя в подсобке, в угловой дальней комнате, старик повалился на пол. Заметили это не сразу. Хватились, вызвали «скорую». Приехала она… а спасать уже некого: не стучит сердце дяди Севы — остановилось… И только после его смерти узнали сослуживцы, что во время оккупации Севастьян Акимович был подпольщиком, сделал немало и награжден за это боевым орденом.

Неделю спустя в мастерской появился новый механик по фамилии Сердюк: лет сорока пяти, но еще моложавый, без единой сединки в густых рыжеватых волосах, среднего роста, плотный. Он всегда был при галстуке, поверх костюма на работе обязательно надевал синий спецовочный халат; по мастерской, между столами, ходил не спеша, с достоинством, говорил тихо и любезно, как будто воркуя, а когда кто-нибудь из швей просил починить машинку — делал обеими руками успокаивающий жест: «Это мы в один момент. Это нам — как блоху подковать», — и располагающе улыбался.

При новом механике Юрка редко стал забегать к матери в мастерскую: не привечал его Сердюк, провожал холодными, подозрительными взглядами. «Боится, наверно, не утащил бы чего», — думал Юрка. Однако постепенно Сердюк подобрел, дозволил смотреть, как он разбирает, подвинчивает, прочищает, смазывает, потом опять собирает и регулирует машинки — налаживает, одним словом, чтобы лучше и быстрей строчили, доверял то инструмент из подсобки принести, то подать масленку, наждачную шкурку или приготовленную деталь. А с некоторых пор даже взялся приносить Юрке шоколадные конфеты. Юрка дивился, понять не мог: с чего бы это? За что? Чем он заслужил такое внимание нового механика?.. Вскоре все прояснилось. Как-то под вечер из кухонного окна их квартиры увидел на тротуаре, с противоположной стороны улицы, мать и Сердюка. Они стояли долго и о чем-то говорили, говорили… Тут и гадать было нечего: значит, Сердюк провожал ее после работы домой. И видать — уже не первый раз. А Юрка — вот простачок, вот слепыш непонятливый — до сих пор об этом и не догадывался… Подавленный, он отступил от окна.

Мать пришла в хорошем настроении, выложила из сумки на стол кульки с конфетами и пирожными, освободила от обертки и открыла красивую плоскую коробку, выстланную изнутри кремовым шелком: в ней были духи — два овальных флакона с блестящими наклейками. Мать взяла один, понюхала, удовлетворенно улыбнулась, поднесла Юрке коробку:

— Смотри, какая прелесть. Правда? Вот понюхай, тебе понравится. Настоящим ландышем пахнет.

Юрка глянул искоса — и только. Не шевельнулся. На мать не посмотрел. Заключил: «От  н е г о  подарки, точно». К сладостям не притронулся.

С того дня он перестал ходить в мастерскую. Мать старалась делать вид, будто не замечает этого. Вечерами она стала все чаще задерживаться где-то. Возвращаясь, подолгу сидела у окна. Вздыхала. Юрке ничего не говорила…

Так вот кто пригласил их в гости. Вот куда они должны ехать — к Сердюку. И это ради  н е г о  мать сегодня такая праздничная, сделала такую прическу и надела нарядное платье в ярких васильках?.. Юрка сразу поник. Не знакомое прежде ревнивое чувство, смешанное со странной, болезненной неприязнью к родной матери, — чувство, которое он переживал впервые и с которым боролся в себе с того самого дня, когда увидел  и х  на улице вместе, вдруг захлестнуло его и так сильно обожгло изнутри, что он едва сдержался, чтобы не нагрубить матери, и с трудом выговорил:

— Я не поеду.

— Как? — не ожидала этого мать. — Почему не поедешь?

— Не хочу… Я лучше дома побуду. Почитаю.

— Ну что ты, Юра, — мать поборола растерянность, приласкала его. — Книжки твои никуда не убегут. У тебя еще три месяца каникул. Начитаешься… Собирайся, быстренько.

— Не хочу, — сказал Юрка. — Чего мне туда ехать?

— Да ты что? — мать повысила голос. — Решил мне день испортить?.. Не поехать нельзя. Николай Иванович ждет нас, он обидится.

— Чего ему обижаться? Кто я для него такой? Тебя приглашал — ты и поезжай. Мне там делать нечего, — отрезал Юрка.

— Да что с тобой сегодня? Какой тебя комар укусил?

— Никакой. Туда я не поеду.

— Глупенький ты, — переменилась, опять ласковой стала мать. — Вот увидишь, тебе там будет хорошо. Николай Иванович… дядя Коля живет в зеленом районе, недалеко от вокзала. Поедем туда трамваем. У дяди Коли свой дом. Они живут вдвоем с сестрой, больше никого. У них большой сад. В саду есть качели. Уже черешни поспевают…

— Не видел я черешен, — буркнул Юрка.

— Брось, не капризничай. Одна я тоже не поеду. Нам нужно обязательно быть с тобой вдвоем. Собирайся. Ну, быстренько, чтобы я тебя не ждала. Вот увидишь, тебе там понравится… Поедем, а то я обижусь.

Мать не приказывала. Она просила.

— Ну ладно, — сдался Юрка, и от этого на душе у него стало совсем скверно…

На трамвайной остановке они сели в длинный цельнометаллический вагон под номером «2» — сверкающий яркими красками и никелем, с удобной низкой подножкой, просторным салоном, широкими окнами и мягкими сиденьями, столь не похожий на довоенные угловатые и громоздкие деревянные коробки. Вагон бежал быстро и плавно, двери сами открывались и закрывались, а остановки молоденькая вожатая объявляла через репродукторы. Юрка смотрел на новостройки и еще не убранные развалины, на молодые скверы, веселые цветники, далекие синие терриконы, заводские дымы над высокими трубами… и молчал… Он очень ясно вспомнил, как они вот так же, по этим же рельсам ехали к вокзалу, чтобы проводить отца на фронт и, оказалось, — проститься с ним навсегда… И Юрка спросил:

— А когда провожали отца… какой марки трамвай ходил на вокзал?

Мать резко повернула голову, и Юрка увидел по ее глазам, выражению лица: думала она сейчас о том же, что и он… Помедлив, мать ответила грустно:

— Этот самый ходил… «двойка».

— Вот и я вспоминаю — вроде бы «двойка».

— Ты даже это помнишь?

— А думаешь, если был маленький, то ничего не запомнил?

Мать смущенно умолкла, уставилась в окно. Щеки ее вдруг разгорелись. Она достала из сумочки платок и вытерла под глазами мелкие капельки пота…

От конечной остановки трамвая они свернули вправо; миновав вокзал, магазины, небольшой базарчик, пересекли железнодорожную ветку, проложенную к двум шахтам-соседкам; прошли еще немного в тени высоких акаций, и на перекрестке двух тихих и зеленых, совсем сельских, улочек мать сказала:

— Вот мы и пришли.

Каменный дом Сердюка стоял угловым и выделялся маслянисто отливающей суриком железной крышей и гладкими да белыми стенами с голубой подводкой по карнизу и на фигурных, зубчатых углах. Голубым и зеленым, в елочку, были выкрашены ворота. Перед домом, по ту сторону забора, цвела сирень, а в глубине двора сплошной стеной поднимался сад.

Хозяин усадьбы ждал их. Как только гавкнул за воротами кобель, Сердюк появился на крыльце, утихомирил цепного и запер в сарае; щелкнув задвижкой, отворил калитку и широким жестом пригласил гостей:

— Заходите, прошу… Здравствуйте, Людмила Павловна. Здравствуй, Юрик. — Даже руку подал. — Рад, очень рад, что ты сегодня у меня в гостях. Вот мы и познакомимся с тобой поближе, станем друзьями… Ну, пойдемте в дом. Прошу.

Назад Дальше