Поезд на рассвете - Евгений Евстафьевич Куренной 7 стр.


Юрка наладил удочку. С краю луга наловил зеленых кузнечиков: на красноперку. Но не получилась у него рыбалка. Свое заветное место он едва узнал, — настолько плесо обмелело и заросло камышами. Вода в нем словно остановилась и застыла, покрытая сизой, мутной пленкой. Грустно тут было и безжизненно тихо. Нигде ни всплеска, ни малейшего движения. Будто это не речное плесо, а простая яма с водой… Ни одна малявка даже не тронула крючок Юркиной удочки. Мертво лежал на воде нарядный — оранжево-синий — магазинный пластмассовый поплавок.

Рыба из плеса ушла.

…И долго-долго после этого Юрка ничего не знал о Тане. Он, конечно, всегда помнил ее, часто жил предчувствием, что они снова должны встретиться, — не может же быть, чтобы никогда больше не встретились, — но до армии так и не написал ей ни разу. Не довелось и в Устиновку съездить. Сперва, пока зеленым был, все смелости не хватало. Позже, когда годы прошли, решил, что все в Устиновке давно его забыли, и Таня тоже, наверное, забыла. Зачем же тогда и кому писать? И тем более — зачем туда ездить? Было, прошло, и ничего уже не вернуть…

А в армии — затосковал. Ребятам, товарищам по отделению, писали матери, отцы, сестры да братья, иным — так чуть не вся родня. У Юрки — никого. Ребятам писали подруги. Юркина — еще блукала где-то по белу свету. Перед армией девушка у него, правда, была. Из соседнего общежития, тоже строитель — штукатур, Светланой звали. Смазливая хохотушка с короткими кудрями — немного кокетливая, немного капризная. Почти год они вместе ходили в кино, на танцы, в одних компаниях встречали праздники. Потом расстались. Без обид, упреков, ненужных пустых объяснений, — разошлись да и все. В день призыва она даже не пришла к военкомату проводить Юрку. «Не пришла — и ладно, — рассудил он. — Значит — так и надо. Значит — и жалеть нечего».

Он и не стал жалеть. Привыкая к шумной, беспокойной, распахнутой для всех, как на вокзале, казарменной жизни, к раннему подъему и немедленному, с подхлестыванием, построению, когда портянку намотать не успел — уже орут «станови-и-ись!», к физзарядке по морозцу, ежедневной строевой на бетонном плацу; к марш-броскам с полной выкладкой и кроссам по пересеченной местности, к солдатской перловой каше, — он все чаще вспоминал Устиновку, свою тогдашнюю жизнь, все чаще думал о Тане, и настойчивым, повелительным становилось желание отыскать ее, переписываться с нею. Юрка не был уверен, что она до сей поры живет в Устиновке, но ведь там есть ее родичи, знакомые, и если Таня куда-то переехала, то они наверняка знают — куда, и ответят ему, сообщат адрес или перешлют ей письмо. Удерживало Юрку другое: он был почти убежден, что Таня давно замужем. Росла она красивой, а красивые в девках не засиживаются. Сироте — надо было еще и поскорее вырваться из-под гнетущей теткиной опеки, и Таня постаралась это сделать. Конечно, теперь у нее — своя семья и свои заботы, за которыми потускнели, поистерлись в душе и памяти прежние переживания, привязанности, надежды… Но, думая об этом, Юрка сам же начинал себе возражать: ну и что, если она замужем? Чего тут зазорного или недозволенного — написать подруге детства? Привет послать, расспросить, как жива-здорова, что нового да примечательного в Устиновке, в родном им обоим краю. Хлопцы вон не стесняются — строчат совсем не знакомым девчонкам. Увидят в газете или в журнале симпатичное личико — скорей за перо, и в один присест готово смелое и прямое, как штык, солдатское послание по месту работы Маши (Кати, Вали, Анюты): «Вы мне нравитесь. Давайте переписываться… Жду ответа, как соловей лета». И в конверт, к письму — свой портрет. Проходит неделя, другая — голубком прилетает утвердительный ответ, глядишь — и кончается такое знакомство встречей и счастливой свадьбой… Да и без далеких планов, без всякого намека на встречу — разве нельзя написать? Что от этого — беда какая случится, рухнет семья?.. И Юрка решился.

Написал он Тане в декабре, на втором месяце службы. И стал ждать ответа.

Ушел старый год. Миновал морозный январь. Отметился метелями переменчивый, норовистый февраль. Потянулся третий месяц ожидания. Из Устиновки — ни отзвука. Будто в пустоту, в немое пространство кануло Юркино письмо. За эти месяцы он лишь получил две куцых, торопливых почеркушки от ребят своей бригады. Они спрашивали, научился ли он подшивать подворотнички, успел ли уже усвоить, что такое — а не  к т о  такая — антапка и с чем ее едят, сколько лычек носит на погонах и много ли нахватал нарядов вне очереди. От Тани или хотя бы от кого-нибудь о ней — ничего не было… Но ведь письмо не вернулось, выходит — кто-то его получил. Скорее всего, предположил Юрка, оно попало к Таниной тетке, та прочла — и тут же вышвырнула. А Таня, видно, и в самом деле не живет ни в Устиновке, ни в Раздольном и нигде вблизи тех сел, иначе бы ей передали конверт. Чужие люди — и те бы передали. Ясно же — солдатский он, с треугольным штемпелем. У кого поднимется рука — выкинуть? Разве что — у какого-нибудь обормота или у Таниной нелюдимой тетки…

И вдруг пришел ответ.

Со второй половины дня их первая рота отправлялась на итоговые стрельбы по результатам зимней учебы. Уходили на сутки, — чтобы там же, в поле, расположиться в теплом бараке и, кроме обычных, сдать ночные упражнения. После обеда получили походное снаряжение, взяли из пирамиды оружие и в казарме ожидали построения. Тут как раз и принесли свежую почту.

— Степной! — выкрикнули около стола дневального Юркину фамилию. — Танцуй навприсядку. Тебе письмо.

Юрка подбежал, схватил конверт, глянул на обратный адрес… и не поверил: Раздольное! А чуть ниже: «Т. Непорада»… Дождался!

— Рота-а-а! — разнеслась по казарме команда. — В две шеренги станови-и-ись!

Юрка спрятал письмо во внутренний карман шинели, укротил свое нетерпение… И распечатал конверт лишь после двухчасового марша, в бараке, когда они, сбросив амуницию, отдыхали, грелись у печек перед началом стрельб. Он сел на край нар, в узком боковом проходе, пододвинулся ближе к свету, — давно никто не протирал маленькие запыленные окна саманного барака, — развернул, расправил двойные, из школьной тетради, листки в клеточку… Впервые видел Юрка Танин почерк: он был некрупный, довольно убористый, но четкий и округлый, читался легко.

«День добрый, здравствуй, Юра! — писала Таня. — Ты уже наверно и не думал получить от меня ответ. Не сердися, прости, что долго не отвечала, не могла, не было никаких сил, и настроения не было совсем, правду тебе говорю. Вот теперь собралася с духом ответить. Спасибо тебе, Юра, что не забыл про меня, столько лет прошло, как мы виделись в тот раз, когда вы с мамой приезжали летом в Устиновку, ты звал меня на речку, на наше плесо, а я дурочка не пошла. Твое письмо мне переслали из Устиновского сельсовета, и я была сильно рада. Только заплакала, когда прочитала, что тетя Люда, мама твоя, умерла. Осталися мы с тобой сиротами, никого у нас нету на всем свете из родных людей.

В Устиновке я давно не живу. Ушла от тетки, совсем заездила, законала она меня домашней работой, все на меня свалила, а чулки або платичко купить, бывало, не допросишься, кидала свои обноски. Ушла я в Раздольное и живу знаешь где? Недалеко от тетки Феклы Черноштанихи, ты должен ее помнить, вы с мамой у нее квартировали, она мне про вас часто рассказывает. Недавно рассказала и про то, как на пасху хлопцы и ты с ними кинули не то гранату, не то мину какую-то, всех до смерти перепугали, а дружка твоего Толю Мышкина сильно ранило. Было такое? Ты помнишь Толю? Я еще и того пишу тебе про него, что не так давно в село приезжала его мать и заходила к тетке Фекле как раз, когда я у них сидела. Толина мать расспрашивала про тебя, про твою маму (я сказала, что она умерла), просила тебе в армию привет передать от нее. Ихний Толик, сказала она, выучился на инженера и работает в Сибири на большой стройке, только в каком городе, я не запомнила, прости, а привет прийми.

Про себя что сказать? Я, Юрик, работаю дояркой и хожу на ферму мимо хаты тетки Феклы, через выгон, мимо старого ветряка. Ты бегал к нему, знаешь. Он уже совсем постарел, зерно в нем давно не мелют, воробьи та галки живут. Ферма наша на том же месте, где была во время войны, дальше ветряка, трошки в стороне от села. Туда и хожу. Не получилась у меня учеба. Закончила семилетку, потом в техникум поступила, да пришлось бросить. Причины описывать не буду, зачем, ничего уже не поправишь. Скажу только тебе, Юра: я замужем, у меня ребенок, сынишка. Так все получилося, прости. Если б я знала, что ты помнишь меня, думаешь про меня, если бы раньше, до армии хочь две строчки мне написал, а еще лучше — приехал сюда, ничего бы такого не случилось. Точно знаю, ничего бы не случилось, я бы тебя дождала, сколько бы сказал, столько и ждала. Я же тебя, Юрочка мой, любила и теперь люблю. Помнить буду всю свою жизнь и плакать буду, что так все получилося, развела нас судьба навсегда. А переписываться нам не надо. Для чего? Только друг друга изводить? Ну какая тебе радость от замужней та еще с ребенком? Ты потом встретишь свою девушку. Отслужишь, вернешься в город и там ее встретишь. А нам быть вместе, значит, не судилося. Потому, Юрочка, ты мне больше не пиши. Одна к тебе просьба. Если есть у тебя твоя фотокарточка лишняя, то пришли мне, чтоб хоть посмотреть, какой ты стал. Я ее сберегу. А письма посылать не надо, и я тоже не буду. Пойми меня. И прости, если сможешь, конечно. Знаю, бывает вина страшная, бывает такое, чего не прощают никогда. И все равно прошу у тебя прощения. Прошу, а сама плачу, и не стыдно тебе в этом признаться. Ну все, больше не буду. Слезами ничего не вернешь.

Пускай хорошо, мирно пройдет, Юра, твоя служба. Хочу, чтобы ты стал счастливым. Прощай.

Таня».

«Прощай», — задержались глаза на кратком суровом слове, и Юрка будто услышал в нем печальный, полный боли Танин голос. Подержал перед собой, перевернул хрустящие листки, сложенные ее руками по размерам конверта, и стал читать сначала: не пропустил ли чего? Все ли так понял?

В тесном и сером бараке не смолкал басистый гомон; из одного конца в другой беспрестанно ходили солдаты; скрипели и хлопали наружные двери, — Юрки все это не касалось. Он медленно, всматриваясь в каждую строчку, перечитал письмо, ступил на земляной, до каменной твердости утоптанный пол, прислонился к деревянной стойке и долго глядел в окно.

Ну вот он и узнал, что хотел. Там же, в родных местах, живет Таня, и помнит его, и очень ждала, да не дождалась. Теперь она замужем, у нее семья — и этим все сказано, и уже ничего нельзя изменить, хоть лоб разбей. «…Нам быть вместе, значит, не судилося… Ты мне больше не пиши…» Да какие тут письма или прочая блажь? Причем теперь детские привязанности, отроческие увлечения? Это же ясней ясного: ни в Устиновку, ни в Раздольное нет ему больше дороги, — оборвалась она навсегда…

— Клюет, дядя Юра! — вскочил на колени, подался вперед Дима. — Тяните… ну!

Движение поплавка Юрка заметил, когда тот уже вынырнул и, подрагивая, вяло заскользил в сторону. Понимая, что с подсечкой он позорно опоздал, Юрка все же привздернул конец гибкого удилища… почувствовал на леске тяжесть, энергичное биение и осторожно потащил. Это был небольшой язь, но упирался он отчаянно, а вблизи у берега дерзко взбросился, вылетел из воды, сверкнул боками, ударил хвостом и… сорвался с крючка, мигом исчез в омутке, напуганный неприятным происшествием. Речка скрыла его и быстро сгладила следы всплесков.

— Эх, ушел! — искренне пожалел Дима. — Хороший был язек. Побольшей моих. Точно?

— Раззява! — рассердился на себя Юрка. — Развесил уши. А рыба — она лопоухих сразу чует… Ну и раззява.

Видя, что друг огорчен, Дима заговорил успокоительно:

— Бывает. У меня сегодня тоже срывалися. Штуки три… или четыре. Как же без этого? Если каждую рыбку вытаскивать, так скоро в речке ни одного бубыря не останется. А надо, чтоб осталось. И на тот год, и по-за тот, и на все другие года. Правда, дядя Юра?

— Само собой.

Они перешли на новое место. Посидели, порыбачили еще полчаса. Ничего доброго не поймали. Клевали только бубыри.

— Плохой сегодня из меня рыбак, — сказал Юрка. — Хватит. На, Дима, бери удочку. Может, тебе повезет… А мне уже на вокзал пора.

— Уже? Так скоро?.. Жалко, дядя Юра, что вы уезжаете.

— Ничего, браток, не попишешь. Надо. Куда-то все равно надо ехать, раз отслужил. У всякого своя доля и свой шлях широкий — сказал один хороший поэт… Своя доля — точно. А вот шлях — не у всех широкий. Часто — так себе дорожка, одни кривуны да колдобины. Того и гляди — ноги поломаешь… а то и шею.

— Жизнь — она такая, — со стариковским спокойным глубокомыслием подтвердил Дима. — Кому — все пряники да пироги, а кому — черные сухари. — Он прислушался к далекому гудку паровоза. — Какой-то бежит, поспешает… Я вас провожать пойду. Можно, дядя Юра?

— Да брось. Лишнее это. Давай без парада. Лучше рыбу домой неси, пока свежая, не раздрябла.

— Рыба потерпит. Ничего ей не сделается. Я ее мокрой травой накрою. Свеженькую донесу. — И Дима принялся сматывать удочку.

— Зря ты. Сидел бы да рыбачил. Зачем меня провожать? Не генерал. Сам найду свой вагон.

— Полагается провожать, — не согласился Дима. — Вы же, дядя Юра, никогда уже сюда не приедете, правда? Вот сядете в поезд — и все, больше, может, и не увидимся. Жизнь — она такая.

— Убедил. Пошли потихоньку.

Одновременно с ними покинули берег и аисты: плавными тугими взмахами крыльев они подняли себя над землей, долетели до леса, возвратились и стали медленно, большими кругами набирать высоту.

Около вокзала Юрка попросил Диму подождать его в садочке, на скамейке, сбегал в буфет и принес две бутылки лимонада, бумажные стаканчики и в кульке — четыре пирожка с ливером.

— Даю обед в честь благополучного окончания воинской службы и отъезда на родину. Прошу, товарищ Дима, принять участие. Бери, угощайся. — Складным карманным ножиком Юрка откупорил бутылки. — Ну, чего тебе сказать на прощанье?.. Расти большой.

Дима так и не ушел домой — пробыл с другом до самого отхода поезда. И когда состав уже тронулся, пошел тихо, словно нехотя, он все стоял на перроне — с длинной удочкой в руке и клеенчатой сумкой через плечо…

Разгоняясь постепенно, поезд обогнул западную окраину местечка, сплошь выбеленную дружным цветеньем садов, оставил в стороне машинно-тракторные мастерские, склады, серый продымленный кирпичный завод, капитальные постройки молочной фермы, силосную башню, похожую на гигантскую шахматную ладью, — и вырвался на простор, в неоглядные зеленя, свежесть полей, рощиц, лугов, искрапленных веснушками одуванчиков. Из окна вагона, с высоты насыпи, приподнятой над сырой низиной, Юрка снова увидел свои казармы, здание штаба части, за ним — трубу кочегарки, чуть левее — темно-зеленую полосу лесопарка… но вот все это скрылось, пропало за густыми дубравами, и только теперь, кажется, Юрка начал верить, что служба его закончилась и уезжает он отсюда бесповоротно.

В попутчики дорога дала Юрке сухощавого мрачного капитана-танкиста и немолодую супружескую чету. Эти двое — что жена, что муженек — были одинаково объемны и грузны. Протиснулись в купе — да еще с двумя чемоданищами и огромной, раздутой содержимым сумкой — и все собою заняли, свободного жизненного пространства не оставили. Едва утряслась, утрамбовалась послепосадочная толчея, капитан устремился в ресторан и засел там основательно, как в доте. А тяжеловесные супруги по-хозяйски расположились на нижних полках, громоздко воссели по обе стороны дорожного столика, подперев его животами, и пошли метать из необъятной сумки всякую снедь: сыр, копченую колбасу и сливочное масло, курицу, жареную рыбу, печеночный паштет, соленые огурцы, пирожки, халву, шоколадные конфеты, а ко всему этому, в качестве главного приложения — «жигулевское» и ставшую такой знаменитой украинскую горилку с красным, лукаво-глянцевитым стручком перца на дне бутылки. «Вот это аппетит! Вот это размах!» — усмехнулся про себя Юрка.

— Молодой человек… э-э-э… товарищ сержант, а ты не составишь нам компанию? — взрокотал сытый, преисполненный глубочайшего довольства собою баритон. — Давай, подсаживайся. Чем богаты, тем и рады.

— Да-да, конечно, мы будем очень рады, — присоединилась к мужу дама. — Подвигайтесь, пожалуйста, к столику. Нам будет приятно. Мы любим общество, компанию.

— Спасибо, — поблагодарил Юрка. — В части меня покормили на дорогу. Да и на вокзале поел.

— Я так и подумал, что ты демобилизовался из части, из военного городка, — на свойские нотки перешел баритон. — Там, конечно, такого не готовят. Знаю, сам когда-то служил, воевал. До самого Берлина дошел. Так что ты не думай, вроде на дармоеда какого-то напал… Давай, сержант, подвигайся поближе. Спасибо потом будешь говорить, когда пропустим по чарочке да закусим как следует быть.

— Спасибо, я… не хочу.

— Зря, зря. В удовольствии, молодой человек, никогда нельзя себе отказывать. Жизнь — она короткая. И в ней так мало радостей. Да еще лишать себя последней — в охотку выпить-закусить, когда душа просит и есть настроение? Извините, не понимаю. Это у нас… в моем кругу, не котируется. Ради чего тогда, дозвольте спросить, живем, колотимся без продыху? За что воевали?.. Вот мы с половиной двигаем в отпуск, на Черное море. Ну как тут не встряхнуться, не дать себе отдушину? Еще бы не хватало! Да к тому же послезавтра — День Победы, наш боевой праздник. Давай-давай, сержант, не ломайся… Э-э, рюмашки где, мать? А ну давай скорей, а то горилка согреется. Я ж ее, родимую, прямо из холодильника — и в сумку.

Дама порылась в безразмерной сумке и выставила на угол заваленного закусками столика три серебряных стопки.

— Вот они, наши испытанные… Ну, просим вас, молодой человек. — Она широко, манерно повела рукой-поленом и на коротких заплывших пальцах блеснули два массивных, в завитушках, перстня — один с красным камнем, другой с бирюзовым. — Приглашаю вас. Не стесняйтесь. Вы же солдат. Солдаты никого и ничего не должны стесняться… так я понимаю. Или вы не согласны?

Назад Дальше