Низкий голос дамы звучал покровительственно. Она явно свысока, хотя и не без женского любопытства, бросала взгляды на плечистого кареглазого парня — этакого, видите ли, независимого, гордого. «Таким угощением пренебрегать? Непонятно и странно. Даже очень странно, — читал Юрка в ее взглядах. — Сам-то, наверно, из колхозников затюканных или простой работяга, а еще ломается».
— Извините… Я лучше пойду покурю, — сказал он. — Приятного вам аппетита. — И шагнул в коридор.
— Удивляешь ты нас… э-э-э, товарищ сержант. Очень удивляешь, — услыхал вдогонку.
В конце вагона, в закутке для курцов, Юрка приопустил серое от паровозной копоти оконное стекло, затянулся «Примой». Подумал, что их рота уже пришла с полевых занятий, ребята расхватали сигареты на койке отбывшего из части «отделенного», пообедав — покуривают, говорят о нем, как обычно — завидуют счастливому «дембилю» и прикидывают, сколько он уже успел отмахать по рельсам «до дому, до хаты»… Ехать Юрке — около суток. Но раньше, на второй половине пути, поезд пойдет как раз теми местами, где они с матерью бедствовали, мыкали горе в оккупации, — через станцию Долю, мимо Раздольного, Устиновки и соседних, тоже знакомых, сел. На какие-то мгновения Юрка снова окажется совсем недалеко от Тани, а потом расстояние между ними начнет быстро увеличиваться, возрастать со скоростью пассажирского — и ничего против этого не поделаешь. Так уже было. Ведь Юрка уже испытал это, когда на втором году службы получил отпуск и ездил в Ясногорск.
И чем дальше бежал поезд, тем больше Юрка думал сейчас о Тане. Вспоминал ее такой, как знал в детстве — худой, тонкой, ровно лозинка, ветер подуй — и задрожит, согнется до самой земли; вспоминал в огороде с кочанами спелой кукурузы, в саду — где они вместе рвали вишни и сливы, у речки — когда она пускала по воде камышовые кораблики; вспоминал повзрослевшей — такой славной, даже красивой, но очень грустной и робкой, надломленной сиротским одиночеством, нескончаемой работой на теткину семью… Что с нею теперь? Как ей живется в замужестве? Защиту, опору нашла, воспрянула, радоваться научилась или достается ей ничуть не меньше прежнего? Узнать бы что-нибудь, посмотреть хотя бы со стороны. Тогда уж можно уезжать куда угодно. Даже в Сибирь.
Вспомнил ее песню:
Там, де Ятрань круто в’ється,
З-під каміння б’є вода
Там дівчина воду брала,
Чорнобрива, молода…
Достал из кармана кителя ее письмо, — оно было вложено в записную книжку, чтобы не истрепались, дольше жили разлинованные в клеточку листки из тетради, чтобы не истерлись буквы. В армии несчетно раз, как только выпадала свободная минута и возможность побыть одному, Юрка перечитывал письмо и запомнил его от первой до последней строки. Иногда они даже снились ему — эти листки, исписанные Таниной рукой; сквозь них, откуда-то издалека, проступало и медленно приближалось ее лицо… нет, не все лицо, а одни глаза, грустные и виноватые, — такими они были при расставании, в тот день, когда Таня не насмелилась оставить без догляда теткино хозяйство, всех ее поросят, курчат, и пойти с Юркой на речку, к их плесу… Но и во сне никакого чуда не происходило, смысл письма оставался тем же: «…нам быть вместе не судилося… больше не пиши… Прощай». Строчки качались, путались, потом расплывались, будто подмытые водой… а вместо Таниных черных глаз возникали светлые — Толи Мышкина, про которого Таня говорила в письме. Он простецки, доверчиво улыбался и безмятежно, как тогда, у себя дома, т о й зимой, спрашивал Юрку: «Самолеты делать умеешь?»
Толя Мышкин. Это же был самый первый — из всех мальчишек — самый лучший Юркин друг. Настоящий. Один за все время жизни в Устиновке и в Раздольном. С игрушечных самолетов и началась их дружба. Нет, раньше — с катания на санках.
Неслышно выпал первый снег. Выпал ночью, для этого он всегда почему-то выбирает ночь. Вчера весь день в окна еще глядела хмурая осень, а на рассвете по земле разлилась такая белизна, что ступить боязно.
Из клунь, сараев мальчишки с утра повытаскивали санки за селом Раздольным, на буграх, загалдели, закружились — не хуже весенних галок. У Юрки саней не было, он выпросился посмотреть, как другие катаются.
— В снегу не валяйся, ноги не промочи, — наказала мать, с тем и отпустила.
Он стоял долго. Замерз. Но никто из мальчишек не предложил ему покататься, Юрку словно не замечали… Видит — еще один бежит, запоздалый, и саночки за ним виляют. Вон это кто — Толька Мышкин. Он жил на самом конце села. Хата их была вторая с краю. Построились они перед войной. Тольку Юрка знал мало, вместе они ни разу не играли.
Толька подбежал к Юрке и с ходу:
— Давай вдвоем?
Санки его были на деревянных полозьях, однако крепкие и удобные, скользили легко, стремительно. Они менялись: то Юрка садился впереди, а Толька правил, то Мышкин занимал место пассажира, а Юрка — рулевого. Раза три они все-таки перевернулись. Юркины стеганые, с галошами, бурки промокли.
— Высушим, — сказал Толька. — К нам пойдем и на печке высушим. Домой вернешься как огурчик.
Накатались досыта. Когда уже и чубы, и штаны были — хоть выкручивай, вспомнили, что пора сушиться. Пришли к Тольке, поснимали все мокрое, расстелили на печи. Остыли немного, напились воды.
— Что-то есть охота… А тебе? — спросил Толька. — Картошку будешь?
— Буду.
Он открыл заслонку, рогачем — уверенно, как заправская хозяйка, — выдернул из печи казанок и поставил на край топчана, слева от печи. Отбросил крышку. Над казанком поднялся парок.
— Еще горячая!.. Давай скорей. Вот тебе ложка. Бери хлеб.
Дно чугунной посудины показалось раньше, чем они наелись. Толька ополоснул казанок, ложки убрал в стол, похлопал себя по животу:
— Червяка заморили. Можно жить… Самолеты делать умеешь? — спросил он ни с того, ни с сего.
— Голубей бумажных — умею.
— То — другая птица. — Толька откинул рядно, что свисало с топчана до пола, наклонился. — Такие видел?
В руках он держал аэроплан — конечно, самодельный, но очень похожий на боевой, настоящий; у него были два пропеллера, три кабины, несколько пулеметов и маленькие шасси-пуговицы. А построил Толька свой бомбовоз из обыкновенных будыльев подсолнуха.
— Ну как? — Он бегом пронес самолет по хате, и пропеллеры закрутились.
— Как правдешный! Дай подержать.
— Подержи… Да не за крылья бери, за фюзеляж. Так… Хочешь — вместе будем строить?
— А ты научишь?
— Научу, — пообещал Толька. — Тут и учить нечего. Все просто. Приходи завтра. Прямо с утра начнем.
— Завтра? — пожалел Юрка, что такое интересное дело откладывается.
— Да ты не думай, я тебя не гоню. Гуляй у меня сколько хочешь. Одному скучно, надоело уже… Мать на работе целыми днями. В столовке она у летчиков работает. Приходит вечером. Вот и сижу один… как сыч.
Да, вблизи Раздольного базировались пикировщики, и все этим гордились, особенно мальчишки. Аэродром был со стороны той окраины, где жили Юрка и Толька. Вдалеке, на поле, стояли в ряд зеленые двухмоторные самолеты. Чуть загудят — пацаны бежали смотреть: на задание улетают или возвращаются? Близко к ним подходить не решались. Но однажды Юрку взял с собой в машину механик передвижной мастерской, они приехали прямо на аэродром, Юрка ходил между самолетами, разглядывал их, трогал руками; представлял, как поднимутся они в небо, ударят по врагам, немцы будут разбегаться в панике, а наши летчики все равно их настигнут и перебьют. Перехватило дух, когда Юрку посадили в кабину, показали приборы, пулеметы… Рассказывал он потом про это мальчишкам не один день.
— А ты был на аэродроме? — спросил он Тольку. — «Петляковых» видел?
— Не раз. Мне там все летчики знакомые, я в столовку к матери часто бегаю. Они и домой к нам ходят. Мамку летчики любят, она же у меня красивая… Скоро они от нас улетят.
— Куда?
— На запад, за фронтом. Им от фронта отставать нельзя. Улетят — скучно будет без них в селе… Не уходи, побудь еще трошки, — попросил Толька. — Я тебе монеты покажу. Отец до войны собирал, я тоже собирать буду. Отец мой — учитель. Высокий такой, в очках.
Он принес красную шкатулку, с тонким золотистым узором на крышке. По одной вынимал монеты и раскладывал перед окном, чтобы Юрка мог лучше рассмотреть.
— Эту при царе Петре Первом сделали. Это совсем старинная… Вот николаевская, серебряная.
— Из серебра? — Первый раз держал Юрка в руке такую драгоценность.
— Не веришь? Пробуй на зуб.
Юрка попробовал. Ничего не понял:
— Ну и что?
— Мягкая? Значит, серебряная… Это — румынская, недавно я положил. Эта не знаю чья. Герб непонятный… Царская опять, гляди — орел. А вот немецкая. Интересно? После войны еще и не таких с отцом насобираем…
Ушел Юрка от Тольки нескоро.
Мать удивилась: больше полдня по снегу бегал, а одежда на нем — сухая.
— Где же это ты был?
— У друга, — ответил Юрка. — У Тольки Мышкина.
— Мышкина? Когда же вы успели подружиться?
— Сегодня.
— Что-то больно быстро.
— И завтра пойду. Он звал. Разрешишь?
У Тольки он стал бывать почти каждый день. Иногда и тот приходил к Юрке. Но тут, у тетки Феклы, мать с Юркой — квартиранты. Чужая хата, чужой двор: того не тронь, туда не лезь. А к Тольке убегут — и словно нет их. Они никому не мешают, им — тоже никто. Закроются и делают, что хотят: сами себе определяют работу, придумывают игру.
С азартом строили они самолеты. Натаскали в хату с огорода стеблей подсолнуха, — выбирали крепкие, не пересохшие; запаслись проволокой, нитками, мелкими гвоздями; у Тольки были кусочки слюды, множество разных винтиков, трубочек, пластинок — все от летчиков. Наточили ножи — и пошла работа. Строили бомбовозы и верткие, неуязвимые ястребки, штурмовики и двукрылые «кукурузники». Каждому давали имя. Были у них «Чкалов», «Громобой», «Гастелло», «Морской волк». Долго и старательно собирали четырехмоторный грозный «Сталинград»: поставили ему шасси — маленькие колесики и шесть пушек, из консервной банки вырезали пропеллеры. Для воздушных боев, само собой, понадобились «юнкерсы», «хейнкели», «мессершмитты». Им-то уж доставалось! Били их и в небе, и на земле. «Немцы» размещались на топчане, наши — под ним. Туда же после горячих боев упрятывали весь воздушный флот, сохраняя в секрете численность его даже от Толькиной матери.
Правда, Нине Сергеевне было не до их секретов. Она возвращалась домой в сумерках или еще позднее.
— В столовке у них такая работа, — говорил Толька. — Всех надо накормить. Эти прилетают, другие улетают.
Проводив дружка, он оставался один в полутемной хате.
— Не боишься? — беспокоился за него Юрка.
— Привычный.
— Что делать будешь?
— Мамку ждать.
— А потом?
— Если долго не придет, залезу на печку.
— Страшно… одному в хате.
— Чего тут страшного? — усмехался Толька. — Ложись да спи.
Это он хорохорился, но по глазам было заметно: провожать Юрку ему не хочется, коротать вечер одному — тоскливо, и он, конечно, не уснет, а будет сидеть перед темным окном до прихода матери и поглядывать на размытое отражение огонька коптилки в холодном стекле.
По матери Толька скучал, хотя в том и не сознавался. Мелькнет в окне шаль — он к двери со всех ног:
— Мамка идет, ура!
Шаль Нины Сергеевны была из белой шерсти, опушенная мелкой сыпучей бахромой. Толька говорил, что такие шали, узорчатые платки мать вяжет сама, но сейчас ей вязать некогда.
Она войдет — опрятная, свежая, — улыбнется им:
— Что, ребятушки-козлятушки? Есть хотите?.. Вы бы, домоседы, пошли погуляли.
— Мы уже ходили.
— Тогда помогайте мне.
Нина Сергеевна снимала шаль, пальто, надевала простой платок и фуфайку, приносила из колодца воды. Юрка с Толькой пучками полыни подметали хату, Нина Сергеевна готовила на плите еду. Русскую печь она затапливала не каждый день: зима только начиналась, а никакого топлива, кроме соломы, в запасе не было.
Закончив хлопоты по дому и накормив мальчишек, Нина Сергеевна уходила к знакомым. Перед тем она большим костяным гребнем расчесывала волосы, черным карандашом подводила брови и строго смотрела на себя в зеркало.
— Сегодня я красивая, а?
— Ты всегда красивая, — говорил Толька.
Нина Сергеевна смеялась и поглаживала волосы: они ей, наверное, очень нравились — белые, длинные, шелковистые. У Тольки же волосы были темные, и лицом он, вроде бы, нисколько не походил на мать. Но что в них удивляло Юрку — это совершенно одинаковые голубые глаза: чистой, открытой голубизны.
Хата Мышкиных пустовала не всегда. Случались гости и у Нины Сергеевны. Приходили две ее подруги и три летчика. Они шутили, хвалили Толькины самолеты. Потом Нина Сергеевна говорила Тольке и Юрке:
— Ну, козлятушки, прыгайте на улицу, засиделись вы у меня.
Они прыгали.
Первый снег продержался недолго. Опять потеплело. Вернулись дожди, туманы. Тихо стало у летчиков: наверное, раскис аэродром, да еще мешали низкие облака, сырая мгла над степью.
Несколько дней Юрка не выходил из дома. По грязище — вязкой, как смола, никуда не пробраться в галошах, даже если их подвязать шпагатом. Но чуть приморозило — Юрка прибежал к Мышкину. Не дав еще дружку раздеться, Толька сказал:
— Они улетают.
Юрка понял, о ком он.
— Когда?
— Завтра.
— Провожать пойдем?
— Они сами скоро к нам придут, — заулыбался Толька. — Мамка всю ночь проревела, потом туда пошла… Ну, скидай пальто, картошку будем чистить. Мамка просила.
Пришли они после полудня — три молодых летчика в белых подворотничках, с орденами, Нина Сергеевна и две ее подруги. Летчики были веселые, пожали Тольке и Юрке руки, угостили их конфетами и солоноватым печеньем.
Нина Сергеевна сварила и потолкла картошку. Летчики открыли консервы, подали Тольке и Юрке по бутерброду с тушенкой.
— Рубайте, орлы… Будете нас помнить, когда кончится война? Глядишь — свидимся после победы.
В другой комнате Нина Сергеевна поставила на стол закуски и пригласила туда гостей. Тольке с Юркой было место на печи.
Летчики много шутили. Пели под гитару:
В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед за ним летят…
Потом Нина Сергеевна спела одна:
Порой ночной
Мы повстречались с тобой.
Нет уж тех ночек,
Где ты, платочек,
Милый, хороший, родной?
Голос у нее был низкий, задушевный. Пела она с чувством, и все приумолкли, а одна из подруг Нины Сергеевны расплакалась, убежала в сени, и летчики долго ее успокаивали… Невесело было и Юрке с Толькой. Вот поднимутся завтра летчики в небо, улетят воевать и никогда уже их не увидеть. Ни до победы, ни после. Потому что у каждого из них — свой дом, туда они вернутся и позабудут Раздольное и эту хату.
— Вечер скоро. Пойду, — сказал Юрка, оделся и тихонько вышел…
Улетели они еще до рассвета.
Аэродром опустел. Мальчишки ринулись на летное поле — пошарить, не завалялось ли чего. Юрка с Толькой не пошли.
Поохладели они и к собственным самолетам, — редко доставали из-под топчана. Нина Сергеевна теперь почти неотлучно была дома, и дружки все делали с оглядкой: а вдруг это ей не понравится? Первые дни она подолгу не выходила из своей комнаты и занятиями мальчишек не интересовалась. Но однажды подсела с книгой к ним на топчан:
— Ну, хватит скучать. Хотите, козлятушки, я вам почитаю?
Она раскрыла книгу:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя.
То как зверь она завоет,
То заплачет как дитя.
Это было — словно про их зиму. Начались метели, к порогу, к самым окнам подползли сугробы, с утра завывало в печи, унося из нее тепло. Все меньше соломы оставалось в Толькином сарае.
Ни Толька, ни Юрка читать еще не умели. Нина Сергеевна отыскала среди книг букварь и проводила с ними небольшие уроки.
Пришло письмо с фронта, от Толькиного отца. Нина Сергеевна читала его и утирала слезы. Друзья подумали: может, ранило отца? Но Нина Сергеевна сказала, что все у него в порядке, он уже командует батальоном и недавно получил орден. Толька ликовал.
— Ура! У папки орден!
Юрке стало завидно: Толькин отец — и командир, и орден получил, а его — рядовой солдат, и до сих пор нет у него ни одной награды. Раз не сообщает — значит, нет.
— А твой отец, Юра, часто пишет? — спросила Нина Сергеевна.
— Нет, редко.
— Как он там?
— Как все. Воюет. Говорит — ждите домой.
— Ждите, — повторила Нина Сергеевна задумчиво. — Да-да, нужно ждать. Как же иначе?..