Гость кивнул, словно говоря: «Валяй».
Далавай вынул из внутреннего кармана кожаного пальто бумагу, затем обмакнул перо в чернильницу. В чернильнице что-то скрипнуло. Далавай зло потыкал ручкой в чернильнице, но вместо чернил за перо зацепился кусок льдинки.
— Какой ты, к черту, ученик? — сказал Далавай и нахмурил рыжие брови. — У тебя же чернила замерзли.
Мать вдруг заплакала.
— Что же нам делать, голубчик, — сказала она умоляюще. — Видите, какой лютый в комнате холод? А вот этот, — она кивнула на больного брата, — уже третий день то умирает, то воскресает.
Далавай снова обмакнул ручку в чернильницу, но мать вцепилась в его руку.
— Не пишите, голубчик, не пишите, пожалейте нас.
Далавай брезгливо поморщился и отдернул руку. Серые глаза его недобро сощурились.
— Уберите руки! — сказал он злобно.
— Ах, ты…
Услышав угрожающий голос отца, я повернулся к нему и испуганно замер. На лице его не было и следа того недавнего униженного выражения, глаза сверкали гневом.
— Ты, франт! — сказал он, и снова в его голосе были угрожающие нотки. — А ну-ка встань! Будь ты трижды богом, но, входя в комнату, снимай обувь. — Одним прыжком он оказался рядом с Далаваем. — Снимай, говорю.
Далавай невольно вскочил на ноги, быстро-быстро заговорил, повернувшись к ошарашенному гостю.
— Вы слышали, товарищ Ташев? Будете свидетелем! Он оскорбил меня при исполнении служебных обязанностей. В акт надо записать и это.
— Не твоя тетка сажала это дерево! — У отца дрожали усы. Когда он сильно сердился, у него обычно дрожали, подергиваясь, усы. — А ну-ка убирайся отсюда, да поскорей.
— А то что? — спросил Далавай, сверкая серыми глазами, затем зашипел, как разъяренный гусь: — Только тронь! Сгною в тюрьме весь твой род!
— Вон отсюда! — Все тело отца сотрясала дрожь.
— Вы слышали, товарищ Ташев? Запомните и эти слова! — Далавай пятился к двери, не переставая обращаться к гостю. — И это запишем, все запишем!
Мать, жалобно причитая, повисла на плече Далавая:
— Простите его, ради бога. Пусть еще выше будут ваши чины и положение.
Далавай резким движением сбросил ее руки со своего плеча. Мать кинулась к человеку в полушубке.
— Товарищ начальник, не принимайте близко к сердцу, не обижайтесь на мужа, у него случайно вырвались эти слова.
— Не унижайся! — закричал отец, и от его голоса задребезжали замерзшие стекла окон.
Брат, что лежал в беспамятстве, вздрогнул, открыл глаза и стал озираться вокруг.
— Воды, — попросил он хриплым голосом.
Снаружи послышался глухой топот копыт. В доме стало тихо. Отец все еще стоял посередине комнаты и тяжело дышал, усы у него дергались, мать бессильно опустилась у порога, старший брат, стоя у окна, наблюдал, что происходит снаружи. Заскрипела люлька, захныкал младший братишка. Но мать не поспешила, как обычно, к нему, осталась на месте.
— Плохи дела, — произнесла она тихо.
Отец постоял, постоял, затем молча вышел из дому. Через некоторое время с огорода послышался стук топора.
Древесина карагача горела долго и давала такой же жар, что и урючина. Под сандалом стало тепло, мы ожили, лица наши раскраснелись. Только отец ходил мрачный, насупленный. Я целый день был взвинченный. А мать неотлучно сидела у все еще температурящего брата, тяжело вздыхала и время от времени шептала: «Господи, пронеси!» Ужин готовила сестра. Вечером состояние брата ухудшилось. Теперь он не бредил, только часто-часто дышал, словно задыхаясь, временами испуганно вздрагивал. Мать беззвучно плакала, жалобно поглядывала на отца. В конце концов отец надел свой ветхий ватный халат-чапан, нахлобучил на голову шапку. Мать вопросительно посмотрела на него, он коротко бросил:
— К Ачинска!
— Не придет. — Мать безнадежно покачала головой. — Кому охота в полночь тащиться по такой погоде.
Отец хлопнул дверью и ушел. В доме воцарилась тревожная тишина. Было слышно лишь тиканье ходиков и частое прерывистое дыханье больного брата. В стекла ударялись крупные сухие снежинки. Из щелей несло холодом. Разомлев от тепла, я незаметно уснул. Проснулся от лая собаки и услышал голос отца, отгоняющего прочь собаку. Кто-то топтался, отряхивался в сенях. Через некоторое время в комнату вошел отец, изо рта у него вырывались клубы пара. Вслед за ним вошел Ачинска. Он был одет в длинную шинель, уши обмотаны шарфом. Хотя он был не в белом своем халате, я сразу узнал его по пенсне. Усы отца, брови доктора побелели от инея.
Мать вскочила с места и поздоровалась. Ачинска сбросил шинель прямо у порога. Затем размотал шарф, и его седые редкие волосы упали на лоб.
— Как в Сибири! — сказал он, почему-то улыбаясь.
Он присел возле сандала и, отвернув край одеяла, сунул руки под столик, чтобы согреть их.
Только теперь я увидел в руках у отца небольшой баул.
Согрев руки, Ачинска стал протирать стекла пенсне.
— Иссик сув бар? — спросил он, обращаясь к матери. — Горячая вода имеется?
Мать побежала подкинуть жару в самовар. Доктор снял рубашку с брата и стал выслушивать его. Недовольно покачал головой, лицо его напряглось. Вынув из чемодана блестящую металлическую коробку, достал оттуда шприц, набрал в него лекарство. Я ожидал, что сейчас брат закричит от испуга, но, даже когда доктор, приспустив его штаны, сделал укол, брат не закричал, только заворочался, и все. Наверно, он даже не почувствовал боли.
— Ничего, — сказал Ачинска, утешая отца и мать. — Якши бола. Поправится.
И действительно, через некоторое время брат открыл глаза. Но когда врач сделал ему второй укол, он так разревелся, что невозможно было его остановить.
— Все, все, — сказал Ачинска, улыбаясь. — Угил бала йигламайди. — Мужчины не плачут.
Затем они вместе с отцом сидели за сандалом и пили чай. Говорили о том, что война закончилась, теперь хлеба будет больше, жизнь станет лучше, и так далее, и так далее. Ужасно хотелось спать, глаза мои слипались, но я мужественно держался, мне важно было узнать, что еще собирается делать врач с моим братом. Отец в разговоре как бы между прочим упомянул и о сегодняшнем неприятном для нас происшествии. Ачинска нахмурил брови, задумался. Голубые глаза его стали серьезными. Но в конце концов он небрежно махнул рукой:
— Чепуха! Ничего он не сделает.
Наконец он заставил брата выпить какой-то порошок, обернутый в желтую бумажку, затем оставил впрок еще несколько таких пакетиков и засобирался домой. Отец сделал знак матери, та забежала в худжру и вскоре вышла оттуда, держа в руке небольшой мешочек.
— Не обессудьте, доктор, — сказал отец, протягивая мешочек Ачинску. — Денег у нас нет.
Ачинска как надел один рукав шинели, так и застыл на месте.
— Что это? — спросил он, кивая на мешочек.
— Сушеный урюк, — смутился отец и улыбнулся виновато. — Сахарный сорт. Хорошо просушен. Я сушил его на циновках. Ни один не упал на землю.
Ачинска отстранил руку отца с мешочком.
— Болага компот килинг. Иситма тушади. Якши булади. — Приготовьте компот мальчугану. Это собьет температуру. Выздоровеет.
Теперь по-настоящему взмолился отец:
— Не отказывайтесь, доктор. Я сам сушил. Тряс спелые плоды на простыню и потом сушил.
В разговор вмешалась мать:
— Доктор, отнесите жене, в подарок…
Ачинска отрицательно покачал головой.
— Болага компот килинг. — Сказав так, он обул сапоги и вышел из комнаты.
Отец поспешно вышел вслед за ним.
— Дай вам бог счастья, — проговорила мать, высовываясь за дверь. — Дай вам бог насладиться счастьем ваших детей.
Опять в комнате воцарилась тишина. Но это была уже не прежняя, раздирающая душу тишина.
Назавтра я проснулся поздно. Старший брат уже ушел в школу, а младший лежал у сандала, опираясь на подушку, и пил чай с молоком, отец и мать, сидя за стареньким самоваром, с носика которого капала вода, вели неторопливый разговор. Снег прекратился, видно, взошло яркое солнце, так как в комнате было светлым-светло. Только я собрался обмакнуть кусок кукурузной лепешки в чай с молоком, как на пороге появился Далавай. На нем, как и вчера, было кожаное пальто и на ногах валенки.
Отец и мать испуганно вздрогнули. В голове у меня мгновенно пронеслось: сейчас будет скандал. Но скандала не произошло. Далавай, стоя в дверях, даже улыбался.
— Ассалям алейкум! — сказал он громко.
Тогда-то я и понял, что не очень и страшен, этот Далавай. К лицу отца прилила кровь, и он медленно поднялся с места.
— Проходите, проходите, — сказал он, здороваясь за руку с Далаваем.
Мать быстро выставила на скатерть джиду, орехи.
Далавай на этот раз снял у порога валенки.
Так как у нас не было новых курпачей, мать перестелила старую в почетном углу сандала и пригласила туда нежданного гостя. Далавай крутил в руках, остужая чай, пиалу и, прихлебывая, подмигнул мне.
— Как дела, герой?!
Я смутился и опустил глаза. И тут мне показалось, что от него исходит душный запах гнили.
— Ну и скандальный же вы человек, брат! — обратился Далавай к отцу и громко рассмеялся. — Мало того, что наломали дров, так еще и человека зря обругали.
Отец пожал плечами.
— Когда приходит гнев, уходит ум, мил человек…
— Большое же дерево вы повалили! — опять рассмеялся Далавай. — Раз задумали такое дело, надо было со мной словечком перекинуться, мол, так и так. Ведь существуют определенные порядки, закон…
Отец, смутившись, начал сворачивать в трубку край скатерти.
— Знаешь, мил человек, мы не больно грамотны, да и дети намерзлись.
— То-то и оно, брат! — В серых глазах Далавая с покрасневшими веками появилась вроде бы дружеская улыбка. Он фамильярно хлопнул отца по плечу: — Вот и надо было посоветоваться со мной, все было бы как положено.
В разговор вмешалась мать, которая до сих пор молча разливала чай.
— Вы уж простите его, уважаемый.
Далавай не обратил внимания на ее слова.
Ом пристально глядел на отца, лицо его стало вдруг строгим.
— Ладно, бывает. Земляки в конце концов, живем рядом. Как-нибудь договоримся. Удар коня может принять только конь. Так, кажется, говорят в народе?
— Спасибо, дорогой, — сказал отец, опустив голову. — Пусть ублажит вас бог за милосердие к нам.
— Я-то ничего против вас не имею, — понизил голос Далавай. — Но ведь этот скандал произошел в присутствии Ташева, а он занимает крупный пост. И он сказал: «Я не оставлю это дело, пока не засажу его в тюрьму. Он оскорбил нас обоих».
Выражение лица матери мгновенно изменилось. А отец сидел с таким видом, словно махнул на все рукой.
— Я все объяснил товарищу Ташеву, — еще больше понизил голос Далавай, переходя совсем на шепот. — Это наш человек, — сказал я ему, — надо его простить. Но он пока не соглашается. Согласится, куда денется. Я пообещал, что принесу ему «сухих».
Лицо матери прояснилось. Она проворно вскочила на ноги и забежала в худжру. Далавай посмотрел ей вслед. Отец все так же теребил край скатерти, пальцы его едва заметно дрожали. В тот же миг мать вынесла тот самый мешочек, который нынешней ночью отказался взять Ачинска.
— Вот, уважаемый, — сказала мать, ставя мешочек с сушеным урюком перед Далаваем. — Сухой-пресухой. Сахарный сорт. Для себя сушили. Отец постарался.
Далавай недоуменно смотрел то на мать, то на мешочек, затем громко расхохотался. Из его серых глаз полились слезы. Он смеялся, ударял кулаком по столику, тело его сотрясалось от смеха, желтое лицо стало краснее свеклы. Мать, удивленно приоткрыв рот, смотрела то на отца, то на Далавая, рука ее судорожно комкала ворот платья.
— Ой, ой, ну и проказница, сноха, ну и рассмешила! — говорил Далавай, задыхаясь от смеха. — Ну и простушка же ты! Я сказал «сухих», так она вынесла сушеный урюк. Вы только поглядите! Поглядите! Я сказал «сухих»… «Сухих»…
Он взглянул на отца и осекся. Отец весь напружинился, от гнева по его лицу пошли красные пятна.
— Значит, тебе сухого? — сказал он хрипло.
Далавай перестал смеяться.
— Не мне, а товарищу Ташеву, — сказал он, нахмурив рыжие брови. — Мне вас жалко, брат, детей у вас целый подол.
— Значит, вам нужно сухого! — сказал отец скрипучим голосом, в котором явственно прорывалось возмущение. — А может быть, вам пригодится и это? — Он показал на низ живота. Если отец бывал на кого-нибудь очень рассержен, он пускал в ход слово «подлец», в крайнем случае обрушивал на голову того страшные проклятья, но чтобы он выразил свое негодование таким вот образом, я видел впервые. И мать, и больной брат, опирающийся спиной о подушку, и я испуганно замерли.
— Ах, вот ты как заговорил! — Серые глаза Далавая вспыхнули недобрым огнем. — Ну, пеняй на себя! — Сказав это, он вскочил с места. И отец вскочил. Мать с криком бросилась отцу наперерез.
Далавай решительно сунул руку во внутренний карман кожаного пальто и швырнул на скатерть какую-то бумагу.
— Не явишься послезавтра в указанное место, пришлю милицию! Или сгною тебя в тюрьме, или не носить мне свое имя.
Мать зря боялась. Отец и не подумал бросаться на Далавая. Пока тот натягивал валенки, он стоял как вкопанный посередине комнаты, тяжело дыша, усы его, как всегда в такие минуты, дергались.
Далавай ушел, и наступила тишина.
— Теперь все, — простонала мать. — Теперь он не оставит нас в покое, пока не засадит за решетку. — Она жалобно, умоляюще посмотрела на отца, который все еще стоял посередине комнаты, весь дрожа от гнева. — Родной мой, одумайтесь, успокойтесь, пусть они насытятся нашими слезами и кровью. Давайте продадим шалчу, а вырученные деньги отдадим им.
Осенью собирались сыграть свадьбу сестры. В приданое ей отец купил эту шалчу, о которой, как я понял, и говорила мать.
— Почему? — вскричал отец, садясь у края сандала. — Почему?.. Почему я должен давать взятку? Почему? Взятку дает нечестный человек. Взятку берет тоже нечестный человек. Понятно? Взятку бессовестный человек дает бессовестному человеку! Понятно или нет? Почему я должен поступиться своей совестью и дать взятку взяточнику? Почему?
Он, словно потеряв рассудок, при каждом «почему» грохал кулаком по шаткому сандалу. Бумага, которую Далавай швырнул на скатерть, упала, орехи и джида разлетелись в разные стороны.
— Нет! — сказал отец, задыхаясь. — Не дам я взятку. Пусть лучше засадит за решетку. Пусть привяжет к жерлу пушки и выстрелит.
Младший братишка, который лежал в люльке, видно, испугался криков отца и пронзительно заплакал. Опечаленная мать присела около него, дала ему грудь. Отец долго сидел молча, облокотившись о край сандала и закрыв руками лицо. Руки его все еще дрожали. Наконец он решительно встал, лицо его пылало гневом. Мать испуганно глядела, на него.
— Куда? Успокойтесь, возьмите себя в руки.
— Пойду к Ачинску, — тихо сказал отец. — Попрошу составить жалобу. В Москву отправлю.
Он надел свой ветхий стеганый халат и ушел. Вернулся после полудня и принес аккуратно исписанный русским текстом листок.
Как я узнал позже, отец поступил правильно. Его потаскали две-три недели по всяким учреждениям и потом оставили в покое. Только Далавай все-таки отомстил отцу, но случилось это гораздо позднее, когда Далавай стал сборщиком налогов. Но о том, как Ачинска помог ему, отец долго рассказывал людям.
А в мое детское сознание навечно, точно гвоздем, вбито было понятие, что взятка — это подлость, притом самая гнусная. В своей жизни мне приходилось видеть взяточников и взяткодателей разного рода. Берущих взятку за ордер на квартиру и тех, кто давал взятку, чтобы получить квартиру в более благоустроенном районе или доме. Берущих взятку за то, чтобы устроить чье-то ленивое, бездарное чадо в институт, и тех, кто давал взятку, чтобы его полуграмотное дитя училось в институте. Тех, кто брал взятку за то, чтобы достать дефицитный товар, и тех, кто давал взятку, чтобы продать этот же дефицитный товар другим втридорога. Тех, кто брал взятку, чтобы усадить кого-то в более удобное служебное кресло, и тех, кто давал эту взятку, чтобы, сев в то заветное кресло, в десятикратном размере вернуть то, что было отдано.
Как же прав был мой отец, когда, дрожа от негодования, выносил свой приговор взятке! Когда я мучительно думаю об этом, мне невольно приходит на память та лютая зима, та метельная с пронизывающим ветром ночь, улыбающиеся через пенсне глаза Ачинска и тот мешочек с сушеным урюком, который так и остался лежать на кошме.
Я НАШЕЛ СВОЮ СЕСТРУ
Знаете ли вы, что такое праздник? Если не знаете, я вам расскажу. Праздник — это когда все мы наряжаемся. Это — первое. Конечно, наш отец не может обновить сразу всю нашу одежду, но, как бы там ни было, по одной обновке мы непременно получаем. В этот день мама обязательно готовит плов или, на худой конец, шавлю. Это — второе. И наконец, в праздник мама обязательно ведет меня в гости к моему дяде. У дяди есть сын, мне ровесник. Мы полакомимся обаки. А если получится, то и в кино сходим, на «Тарзана». А вы слышали про Тарзана, того самого, который ни львов, ни тигров не боится?