* * *
Тем временем состоялись мирные переговоры в Брест-Литовске. Большевики выросли в крупную реальную силу. И это укрепляло во мне критическое отношение как к немцам-оккупантам, так и к нашим виленским националистам…
А наши виленские националисты больше всех и копошились теперь под немецкой опекой.
С национальными меньшинствами бывшей царской России немцы заигрывали все годы оккупации, поощряя стремления к отделению от России и сея надежды на создание «независимых» государств под протекторатом Германии. И делали это самыми различными способами… С поляками они предпочитали вести чинные беседы, однако особенно помогать не хотели, видя в них извечных и довольно сильных врагов. Какой же смысл сажать себе чирей на шею?.. С белорусами нянчились и через свою газетенку «Гоман» («Беседа»), выходившую на белорусском языке, вбивали им в голову, что хорошо будет только в отдельном государстве — конечно же под немецкой эгидой… Эту работу они проводили руками местных белорусских националистов, которыми руководил некто Зюземиль из Пинска, бывший учитель немецкого языка в гимназии.
В начале 1918 года немцы демонстративно приступили к созданию литовской «державы». По их проекту, в руках немцев должны были находиться литовская армия, литовские финансы, литовские пути сообщения и все литовское народное хозяйство… Дела же «самоуправления» они обещали передать «тарибе» — литовскому государственному совету.
Первую скрипку среди литовских националистов играл тогда господин Сметона, иначе говоря — Сметана, так все и называли его тогда в Вильно на своих языках. Сей господин Сметана, а за ним и остальные литовские националисты охотно соглашались на немецкие предложения, лишь бы поскорей замесить свое, поначалу пусть жиденькое, но свое, литовское государственное тесто. Однако они были вынуждены считаться не только с немцами, но и с различными местными национальными и политическими организациями и группами.
Поляки, понятно, никакой тарибы признавать в Вильно не собирались, поскольку считали город своим, польским. Слабенькие белорусы — те были рады, пока не окрепнут, поделиться даже самим Вильно, хотя тоже считали, что у них прав на этот город не меньше, если не больше, чем у литовцев.
Евреям было выгодно идти с более слабыми литовцами, чем с более сильными поляками.
Таким образом с национальными организациями господин Сметона быстро навел в своих делах ясность и порядок. Значительно труднее ему было прийти к согласию с политическими партиями и группировками… Ведь среди самих вождей этих партий и группировок не было согласия.
* * *
Помню, как проходило нелегальное, вернее сказать, полулегальное собрание по вопросу — идти или не идти в тарибу? Я попал на него случайно и чувствовал себя как в театре без билета. Лидеры «Социал-демократии Польши и Литвы» разыграли на нем настоящую комедию. Кейрис и Эйдукевич (эсдеки-литвины) были за то, чтобы идти. Особенно обоснованно высказался Кейрис: конечно, нужно идти, чтобы бороться в ней с господином Сметаной и с немцами. Видно, ему очень уж хотелось сесть в своей литовской тарибе. Годвод и Заштаут (эсдеки-поляки) были категорически против. Особенно обоснованно высказался Годвод: идти нельзя ни под каким видом, чтобы не «запачкаться в сметане»… И очень ловко он пускал пыль в глаза, хотя даже мне, человеку бесхитростному, было видно, что ему просто не хочется садиться в польском городе в литовскую тарибу.
Но больше всего сохранилось в памяти, как поссорились Эйдукевич с Заштаутом. Заштаут, чистенький, прилизанный, в пенсне, налетел на Эйдукевича, как забияка-петушок:
— Ты старый осел!
Эйдукевич, полный, приземистый, в очках, уперся как бык. Мотнул головой и взорвался:
— Ты млоды дурень!
Вообще чуть было не дошло до драки.
Сцепились, конечно, из-за Вильно. Чей город — польский или литовский.
Бунд решительно отказался посылать в тарибу своих представителей. Оратор от бундовцев почти трагически, хотя и чуточку насмешливо, заявил:
— Рано делите великую Россию!
Члены РСДП, которые «оказали честь» собранию тем, что пришли сюда, затянули довольно нудную песню — о меморандуме, голосе народа, установочном сейме… Песня была монотонная, но все же в конце концов можно было понять, что им тариба также не по вкусу.
Собрание заканчивалось ничем, как всякая комедия. Но ведь это была не только комедия, но в немалой степени — драма для рабочих, которые слушали-слушали, молчали-молчали, наконец не выдержали.
Поднялся Лицкевич, за ним на трибуну взлетел и Туркевич, и они стали, негодуя, доказывать, что если и дальше так пойдет, то рабочие будут искать других для себя путей… Не помню, кто поддел Лицкевича, крикнув с иронией:
— Может, тебе не терпится сделать то же, что в России?
— И сделаем! Погодите! — со злостью бросил в притихший зал Лицкевич, хотя всегда был человеком веселым, приветливым.
* * *
Через некоторое время список представителей для участия в выборах тарибы был наконец составлен господином Сметоной. Генерал Гоффман одного-другого вычеркнул, список утвердил и дал разрешение съезжаться. Представители съехались и выбрали тарибу. От литовской социал-демократии в нее вошли Кейрис, Эйдукевич, Янулайтис и другие.
Первое, что сделала тариба, — направила кайзеру Вильгельму телеграмму с благодарностью и поздравлением. Потом занялась обдумыванием формы правления в новом «государстве». Литовские клерикалы выдвинули проект монархии во главе с германским принцем Ульрихом, племянником Вильгельма…
Вскоре после этого состоялась конференция «социал-демократии Польши и Литвы» с участием представителей из провинции. Информировал Кейрис, сообщивший об отправке тарибой телеграммы кайзеру. Делегаты-рабочие — Карпович, Лицкевич и другие, возмущенные поведением своих лидеров в тарибе, пришли в яростное негодование. Снова встал вопрос ребром: а стоит ли входить в тарибу?
Лидеры защищались. Кто-то из них доказывал:
— Литовская социал-демократия должна была войти в тарибу хотя бы для того, чтобы иметь возможность свободно разъезжать по краю.
После конференции Эйдукевич порвал с группой Кейриса и вышел из тарибы. Кейрис остался. Его исключили из партии. Он не признал исключение правильным и заявил, что исключить его может только съезд.
Годвод и Заштаут пытались организовать новую партию. Однако никто за ними не пошел. Рабочие потеряли веру в своих лидеров и, не зная, что же им делать, зашли в тупик… Ну, потом — и довольно скоро — вышли из него…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
IТОВАРИЩИ ИЗ МОСКВЫ
Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма…
Чтобы теперь приехать в Вильно из Москвы, нужно было перебраться через два фронта: новый — возле Орши и старый — недалеко от Молодечно. Без немецкого разрешения сделать это было трудно, особенно перейти линию старого фронта, почти равносильно тому, чтобы взять крепость. Но ведь «нет в мире таких крепостей, которые не могли бы взять большевики…»
И первой из Москвы в Вильно приехала в марте этого, 1918 года, товарищ Анна Дробович, большевичка, женорганизатор.
Она ехала через Минск. Перебраться через старый фронт в районе Молодечно ей помог товарищ Ясюнас, литовский коммунист, человек исключительной энергии и отваги. В 1919 году он погиб на Латвийском фронте смертью героя…
Анна Дробович, тоже литовская коммунистка, родом была откуда-то из-под города Тельшево. К нам она прибыла с заданием организовать коммунистическое движение в Литве.
* * *
Вскоре после ее приезда, уже в апреле, состоялось нелегальное собрание, на котором довелось побывать и мне. Оно проходило в районе Антоколя, в дачной местности за военным госпиталем. Собирались по одному и небольшими группами. Наша группа шла весело, хотя все были голодны. Кобак играл на гармонике, — шли как на маевку…
А места там красивые. На пригорках и склонах растут высокие старые сосны, среди сосен раскиданы дачи, вокруг — молодой, густой лиственный лес.
Дачи, правда, стояли пустые, война успела наложить свой отпечаток; много дач было брошено, заколочено, а кое-где и разобрано зимой окрестной беднотой на дрова.
И, хотя уже шла весна и пробивалась зеленая травка, здесь все было пустынно. Тому, кто жил здесь раньше и наслаждался сладкой жизнью, теперь, наверное, было бы очень грустно среди этих развалин и запустения.
Когда собралось человек пятьдесят, Анна Дробович взяла слово… Она говорила просто, без красноречивых словесных вывертов, каких мы вдоволь наслышались от наших лидеров. Говорила, как говорит родной, близкий со своими близкими. Словно приехала девушка домой из странствий по белому свету и рассказывает, как где людям живется. Не скрывала от нас, что там трудно, но, кажется, с радостью полетел бы туда, к этому «трудному»… Там рабочим трудно потому, что они борются с врагами за великую идею. У нас же здесь люди мрут с голоду как мухи, а за что… Нам было трудно и физически и морально.
Анна Дробович старалась как можно понятнее объяснить нам огромный смысл великой пролетарской революции. Кажется, и так все было ясно, сам думал так же, но вот объяснить самому себе не умел…
Провели открытое голосование. Двадцать два человека отдали свои голоса за компартию. И все до одного — рабочие, в основном активисты с Вороньей улицы: Кярнович, Корницкий, Лицкевич с тремя сыновьями, три брата Кобаки, Туркевич и другие.
* * *
Не за горами было Первое мая. Но время подготовиться к нему как следует упустили. Поэтому праздновали, можно сказать, еще в рядах социал-демократии, но мысли у всех были уже свои…
Вначале никто из наших прежних лидеров не вошел в группу. Понятно, ни о Годводе, ни о Заштауте и говорить нечего. А Эйдукевич все колебался. Но вот узнаем: с нами он! Исправил все-таки свою ошибку.
А вскоре из России снова прибыл товарищ Ясюнас. Он посоветовал нам с первого же дня называть себя коммунистами. Но почему-то пока что приняли название: «Социал-демократическая партия (большевиков) Литвы». Выбрали бюро. Приступили к организационной работе.
Товарищи разъехались по провинции — вносить раскол в ряды социал-демократических организаций и создавать большевистские ячейки. Наладили связь с Минском, Смоленском и Москвой.
Работать было трудно: немцы ничего так не боялись, как «коммунистической заразы».
Стоило Анне Дробович выехать в провинцию — и ее тотчас арестовали и упрятали в тюрьму. Сидела она долго, вплоть до немецкой революции.
* * *
Но теперь к нам всякий раз приезжал кто-нибудь новый из Москвы. В мае приехал товарищ Ром. Он был еще совсем молод, юноша, чуть ли не мой ровесник, но сразу же вошел в гущу работы и стал нашим вожаком.
Должен признаться, вначале мне казалось немного странным, что наш вожак — сын богатых родителей. Правда, о его родителях мне рассказывали, что это интеллигентные люди, либералы. Многие даже знали их, так как они жили в Вильно и принадлежали к числу местных поляков. И все же что-то меня беспокоило, толкало поглубже разобраться, кто же он, в конце концов, товарищ Ром…
Слушать его выступления перед большой аудиторией мне ни разу не пришлось. Изредка видел его в небольшой комнатенке на Вороньей и там, мимоходом, слышал от него сказанные по какому-либо поводу два-три слова. Так, походя, и присматривался к нему…
Среднего роста, коренастый, ладно скроенный. Шагает чуть вразвалку, и уже в этой его походке чувствуется скрытая энергия и железное, но как бы замаскированное упорство.
Лицо белое, лоб большой, брови расходятся концами вверх. Нос круглый, но с энергичными и немного нервными чертами. Губы тонкие и также немного нервные, особенно их уголки.
Глаза серые, умные. Слушает как бы не очень внимательно, словно думает в это время о чем-то своем… А поднимет глаза — и во взгляде проницательность: насквозь всего тебя видит…
И понял я: сильный характер, осторожный, должно быть, страстная натура, скрытая готовность ко всему; такой не побоится решительных действий… Это было мне приятно. Нет, определенно он пришелся мне по душе.
Держался он со всеми исключительно просто, скромно, по-компанейски, как товарищ. В обращении был удивительно сердечным человеком. В нем бросалось в глаза умение не выпячивать свои способности, чувство такта. И это тоже мне нравилось: сразу видно, человек культурный, интеллигентный.
Рабочие его полюбили. И постепенно я совсем забыл, что меня интересовало его непролетарское происхождение. Видел я в нем хорошего партийного руководителя, славного товарища.
Коммунистическая организация в Вильно быстро росла. К лету коммунисты завоевывают большинство в целом ряде массовых рабочих организаций и начинают вытеснять представителей других партий из правлений рабочих кооперативов, всевозможных культурно-бытовых учреждений…
IIГИБЕЛЬ ЯНИ
Летом этого, 1918 года, голод в Вильно ощущался меньше. Во-первых, немцы, заняв Украину, стали вывозить оттуда продовольствие; Во-вторых, началось моральное разложение немецкой армии.
— Немцев уже можно и купить! — поговаривали в Вильно.
И правда. Многие немецкие солдаты занимались теперь не столько военными делами, сколько коммерцией. Лавочники скупали у них краденые казенные продукты. В частной торговле появилась мука, крупа, сало, сахар-рафинад, различные бакалейные товары. Ближе к осени стали поступать привозные фрукты, помидоры, вина, скорее всего — тоже из немецких рук. Один за другим открываются ресторанчики…
Сапожники и портные скупают у немцев солдатские сапоги, брезент, седла, армейское сукно. В частной продаже появляется обувь, изготовленная из этих сапог и седел, даже из фабричных ремней, а также — брезентовые плащи, костюмы из перекрашенного в черный или синий цвет защитного сукна. На улицы выползают щеголи и щеголихи военного времени…
Открываются одна за другой лавки по продаже металлического лома и изделий из него. В ремесленных цехах завелась кое-какая работенка. Из деревень возвращаются разогнанные страшным голодом городские пролетарии.
Многое перепадает теперь из рук немцев в руки мирных жителей, — конечно, тех, кто мог купить.
И хотя, вообще-то говоря, стало уже не так трудно, как в 1916–1917 годах, рабочая беднота по-прежнему терпела голод. Голод же особенно ощущается, когда кто-то на твоих глазах жрет, а ты видишь и глотаешь слюну… (Этим и воспользовалась теперь виленская «хадеция» (христианские демократы). Они тоже создали свою экономическую базу. Сперва свили гнездо в костеле святого Михаила и святой Анны, потом перебазировались к костелу святого Яна, на Святоянскую улицу.
Подкармливанием, подачками, хитро-сладкими проповедями и органной музыкой с пением патриотических песен ксендзы старались отвлечь голодного рабочего от Вороньей улицы, взять под свое влияние.
И шли к ним темные домашние прислуги, жалкие набожные дворники, несчастные кустари-одиночки, шли за вяленой рыбой, за стаканом дешевого прокисшего повидла, которое они давали один-два раза в месяц… Но зараза все росла.
Чему тут удивляться, если даже наша Юзя чуть было совсем не сдурела: «Пойду запишусь!» И это уже тогда, когда мы с ней каждый день обедали на Вороньей. Правда, после этих обедов все равно хотелось есть, и съел бы, кажется, не один обед, а все пять. Но ведь уже не голодали.
И в первый раз поругался я с Юзей всерьез. Прикусила язык.
* * *
К слову сказать, еще и теперь нередко случалось, что за краюху хлеба, за фунт повидла или мармелада немец-солдат покупал тело бедной голодной женщины. Проституция в Вильно процветала. Немцы, разумеется, боролись с ней. Но боролись по-своему, культурно. Вспоминаю рассказ кума-проводника, с которым я ехал во время побега из Беловежи.
Чтобы солдаты не заболевали венерическими болезнями, германское командование открыло для них специальные армейские публичные дома под наблюдением врачей-специалистов. На станции Кошедары, например, где находился немецкий пересыльный пункт, таких домиков было восемь, как раз напротив школы, через улицу. Только, бывало, остановится воинский эшелон, рассказывал проводник, как солдаты бегут туда опрометью, при всей амуниции, с тяжелыми ранцами за спиной… Выстроится очередь, и некоторые в ожидании рассаживаются на своих ранцах и газетки читают.
В Вильно тоже были такие домики и специальные дома. И функционировали специальные госпитали, где лечили больных венерическими болезнями женщин. По городу носились слухи, один страшнее другого, о госпитале для проституток, который помещался в Зверинце. Рассказывали, что немцы держат там больных женщин в палатах под замком и военной охраной, что больных сифилисом в последней стадии совсем не выпускают оттуда, а дают им снотворное (морфий или что-то другое), пока несчастная не уснет: спит-спит, да так и засыпает навеки.