Пять дней отдыха. Соловьи - Герасимов Иосиф Абрамович 15 стр.


Они поменялись местами. «Да, мне надо подумать». Замятин откинулся на спинку сиденья и достал новую папиросу.

«Этого не может быть, — сначала холодно решил он. — Но почему? В жизни много совпадений. Их значительно больше, чем нам это кажется. Может быть, поэтому в них не всегда веришь… Давай рассудим спокойно. Шанаш…»

Все, что она рассказывала, вполне подходило к тому парню, которого он, Замятин, знал, когда ему самому было восемнадцать. Но даже если это так, почему он разволновался? Он никогда не видел матери этой девушки. Он мог только представить ее по рассказам Коли Шишкина. Но вся штука в том, что Коля и сам не знал, что у него родится ребенок…

«Спокойно!» — по старой привычке сказал себе Замятин. А в конце концов разве это важно: дочь Лена того Коли Шишкина, что был его другом, или это случайное совпадение фамилий. Важно, что это могло быть!

«Вот что тебя задело, старина, — с усмешкой сказал он себе. — Годы летят, и ты забыл, что тебе сорок…»

Но тут же эта мысль показалась ему жалкой и ничтожной. Он не спускал глаз с ворсистого воротника и серой косынки, из-под которой выбились светлые густые волосы.

Замятин не заметил, как проскочил мост и въехали в город. Начинало смеркаться. Дождь перестал, но все вокруг было влажным и тускло поблескивало.

— Куда прикажете? — спросил Морев.

— К гостинице, — сказала Лена.

Когда машина остановилась у подъезда, вспыхнули на столбе фонари. Лена и Замятин вышли на тротуар.

— Не забудьте, что завтра обещали танцевать со мной! — крикнул Морев и захлопнул дверцу. Машина укатила.

Они остались вдвоем у подъезда. Звенели капли, стукаясь о жесть. Воздух был теплым. Лена внимательно посмотрела на Замятина.

— Вы не заболели?

— Нет… Но мне нужно что-нибудь выпить. Не составите компанию?

Лена колебалась.

— Я хотела сегодня писать, — неуверенно сказала она. — Впрочем… Если чашку кофе. Но где?

— Можно даже в нашем буфете.

— Хорошо. Я приду туда.

Они вместе поднялись на лифте. Замятин сбросил пальто в номере прямо на кровать и сразу заспешил в буфет.

За стойкой величественно восседала знакомая буфетчица с многоступенчатым подбородком. Глаза ее впились в книгу. Лицо было испуганным.

За столиком сидели двое мужчин в засаленных пиджаках. Они бдительно доставали из-под стола бутылку с водкой, разливали ее по стаканам, стремительно выпивали и, жуя ломтики селедки, с невинным видом смотрели друг на друга.

— Две чашки кофе, — сказал Замятин. — И двести граммов коньяку.

Буфетчица поколдовала возле кофейного аппарата, нажала ручку. Она отмерила коньяк и налила его в графинчик.

— Две рюмки, пожалуйста.

Буфетчица хитро сощурилась:

— Что, завели знакомую?

— Да.

— Нагляделась я тут, — вздохнула она. — В жизни не пущу своего в командировку.

Он отнес кофе, потом коньяк на угловой столик.

Вошла Лена и села напротив. Замятин приподнял графинчик, намереваясь налить ей коньяку в рюмку, но Лена задержала его руку:

— Мне не хочется… Спасибо.

Замятин знал, что ему не следует пить после операции. Но он не мог сейчас не выпить.

Коньяк был теплый и резкий. Эта любительница детективов ленилась держать его в холодильнике.

Замятину вдруг показалось скверным, что он пригласил Лену в этот пропахший сосисками буфет.

— Послушайте, — сказала она, глянув искоса на Замятина, — мне почему-то все время кажется, что вы хотите мне что-то объяснить.

— Да, — ответил он и решительно отставил рюмку. — Дело в том, что… наверное, я знал вашего отца.

Зря он сказал так резко. Он мог бы придумать что-нибудь и смягчить. Но фраза эта вырвалась сразу, немного неожиданно для него самого.

Лена внимательно, словно пытаясь разглядеть что-то плохо видимое на его лице, посмотрела своими темными открытыми глазами.

— Что вы сказали?

Но Замятин понял — поверила она сразу.

— Мы были друзьями с ним, когда нам было по восемнадцати.

Стало тихо. Слышно было, как звенели за окном, ударяясь о карниз, капли. Двое в засаленных пиджаках жевали селедку.

— Расскажите, — шепотом сказала Лена.

Он опять налил себе коньяку и выпил. Замятин не знал, как рассказать ей все и с чего начать. И вдруг вспомнил.

— Пели соловьи, — сказал он.

— Как? — Лена подалась вперед.

— Они пели на рассвете, — сказал Замятин…

Наверное, сколько бы ты ни прожил на свете и что бы ни случилось с тобой за это время, юность всегда будет казаться близкой, будто только что ее оставил вон за тем поворотом. И какая бы ни была эта юность, она вечно живет рядом со всеми своими мелочами и безудержным звоном в крови.

4

На рассвете пели соловьи. Полюбился им березняк за колючей проволокой. Он был густ, сочен и в ведренное утро просвечивался сильным косым лучом, который вырывался из-за холмов с той стороны, где был залив. Вспыхивали белые стволы, и сразу становился виден на них росяной налет, капли на листьях и на густой траве у покрытых мхами комлей. Вокруг было много тропок и дорог, а березняк стоял таинственно нетронутый, как заповедный зеленый остров. В нем водились гадюки и ежи, росли ягода и щавель, но их никто не собирал, потому что все тропки обрывались у запретной зоны. Только соловьи вели себя беспечно и свободно. Их веселая возня долетала к казармам, и часовые, томящиеся от сонной одури, начинали беспокойно прислушиваться. Притихал разноголосый солдатский храп. Наступала тишина, словно все вокруг останавливалось на мгновение, небо опускалось к самой земле и тут же вздрагивало, отпрянув. Звук трубы рвал тишину.

Трубил у штабного домика паренек с оплывшим лицом и конопатым носом по фамилии Калмыков. Он по-рачьи таращил глаза, самозабвенно перебирая клапаны трубы. А в длинном деревянном бараке вскидывало кверху спящих резкое командное: «По-одъем!»

С двухэтажных пар, еще сонные, соскакивали вниз ребята, натягивали шаровары, наматывали портянки, крутили на голени непослушные обмотки и через две минуты, протопав по проходу, выбегали на небольшую твердо утрамбованную площадку, ежились от утреннего холодка и выстраивались под командой приземистого командира. Щеки у него были отвислые, белесые с сединой волосы стрижены бобриком. Чухонцев, так была фамилия ротного, ждал, когда все подтянутся, и колюче, зорко из-под нависших белых бровей окидывал каждого. Под его взглядом все замирали, старались согнать с себя неотвязный сон. Чухонцев гусиным шагом проходил вдоль строя и с наслаждением, прикрыв красноватые веки, рявкал:

— Си-и-иррно!

Звук его голоса отдавался эхом в березнячке, замирал, и опять наступала тишина. И в это мгновение врывались соловьи. Чухонцев склонял голову, прислушивался и с вожделением, смачно говорил:

— Поют, разлюли их мать! — И тут же отдавал команду: — Напра-аво! Бегом а-арш!

В несколько прыжков он оказывался впереди строя, и все видели его широкую спину с мелкими вздутыми мышцами на лопатках и рваным шрамом с правой стороны. Об этом шраме он сказал ребятам: «В финскую миной царапнуло» — и больше рассказывать не стал, а расспрашивать было опасно: рассердится — загонит на губу.

Чухонцев, хоть и был в возрасте, бежал легко, и за ним едва успевали. С первых же дней он у ребят заработал кличку Волкодав за свою привередливость. Все он любил делать сам — и выводить на зарядку, и гонять по строевой подготовке.

Колонна пробегала мимо деревянной будки с часовым. Впереди открывалась широкая, с разбитой колеей дорога. И сразу же под ногами поднималась желтая пыль, она все больше и больше заволакивала дорогу, превращаясь в конце колонны в сплошное облако, так что тем, кто бежал позади, приходилось особенно туго. Пыль лезла в глаза, скрипела на зубах, и задние отставали. Чухонцев, не оборачиваясь, кричал:

— Шишкин, шире шаг!

Шишкин, который был ниже других ростом, хоть и широк в плечах, молча отплевывался, стараясь вырваться вперед.

Так добегали до сосен, худых, запыленных, с редкими ветвями. Возле них у дороги лежали два мшистых, потрескавшихся валуна. Здесь Чухонцев останавливался и командовал:

— Разойдись! Оправиться!

Он первым подходил к валуну и, радостно сверкая строем крепких зубов, глядел, как последним подбегает весь покрытый пылью Шишкин. Это веселило его. Продолжая делать свое дело, он подмигивал и говорил:

— Не щи хлебать!

Шишкин не отвечал. Он торопливо перебирал пальцами по пуговицам, зная, что и так отстал от товарищей и опять не успеет за ними. Его почти безбровое лицо с младенческим пушком над губой становилось красно от натуги, глаза влажнели.

Тут же возле валунов Чухонцев начинал зарядку. Взмахивали руками, прыгали, приседали, лупили воздух кулаками и той же дорогой бежали опять к казармам. Во дворе на доски были набиты умывальники, похожие на большие консервные банки. Долго мылись под ними, фыркая и отдуваясь. Надевали гимнастерки, туго перепоясываясь ремнями. Гимнастерки были блеклыми, с чужого плеча. Называли их «БУ» — бывшие в употреблении. Выдали их с месяц назад, когда привезли в здешние бараки. Чухонцев сказал:

— Беречь пуще кожи своей. Имейте в виду: с финской по плечам треплют, а стоят. Крепка материя.

И следил, чтоб заправляли их под ремень исправно, не ляпали пятен при еде. У кого увидит пятно, выговаривает:

— Слюнявчик, может, подвязать? Проси у мамы посылку!

К столовой шли строем и пели:

Если завтра война, если завтра в поход,

Если темная сила нагрянет…

До столовой было метров триста, и успевали спеть только первый куплет и припев, да и то кончали его, топая на месте у самых дверей. Но без песни в столовую идти было нельзя — так повелось с самого начала.

Входили, выстраивались вдоль дощатых столов, на которых стояли жестяные миски, бачки с кашей — каждый на восемь человек, лежал хлеб, сахар. Ждали, пока Чухонцев отдаст команду:

— Садись!

Утренняя каша была вкусна, обильно полита маслом. Ели, обжигая рты, молча склонившись над мисками. Надо было выгадать время, чтобы покурить после завтрака перед разводом.

Более остальных спешил Шишкин. Третьего дня на гауптвахту посадили Сережу Замятина. Дело было так. Дан был перекур. Все стояли в тени у сосен, дымили махоркой и смотрели, как по дороге Чухонцев гоняет Изю Левина.

— Ножку тяни, ножку! — кричал Чухонцев.

Левин старался изо всех сил, но строевой шаг у него никак не получался. Видимо, он свыкся с мыслью, что ему никогда не познать тайны этой сложной науки, и поэтому все время путался и сбивался. Но где-где, а на этих занятиях Чухонцев был неутомим. Это у него называлось «ставить походочку». Левина он взял под особое наблюдение и пообещал:

— Я из тебя человека сделаю!

Он шагал рядом с ним, легко вскидывая негнущиеся ноги, и вскрикивал:

— Р-раз, два, тр-ри! По ноткам, по ноткам, на басах!

Раздался дружный смех. Чухонцев довольно ухмыльнулся. Левин был из музыкантов, скрипач, и ротный решил, что сострил вполне удачно. Но он не знал, что в это время из-за кустов вынырнул Сережа Замятин. Вытянув шею, поднялся на носки и в мгновение превратился в двойника Чухонцева. Сходство было до невероятия точным. Все в роте знали, что этот парень, если бы захотел, сумел бы преобразиться в лягушку. Глядя на его рожу, нельзя было не рассмеяться. Проделав все это, Замятин готовился улизнуть в кусты, но не успел. Каким-то особым нюхом Чухонцев почувствовал его и стремительно обернулся.

— Смирно! — рявкнул он.

Не торопясь прошел мимо вытянувшихся ребят, остановился возле Замятина и скучно сказал:

— Трое суток аресту.

Шишкин уже дважды побывал на гауптвахте и знал там все ходы и выходы. Сейчас он спешил, чтобы успеть передать Сереже махорки. Сам он не курил, но знал, как изнемогает Замятин без табака.

Едва раздалась команда: «Встать! Выходи!» — Шишкин сорвался с места и юркнул за дверь. Гауптвахта была за штабным домиком. Нужно было пробраться вдоль ограды из колючей проволоки так, чтобы никто не заметил из окон писарской, да не попасть на глаза часовому. Шишкин прикинул, что если он пригнется, то вполне сможет проскочить за бурьяном, который рос вдоль тропки. Если засекут, всегда можно сказать, что стоял здесь как-то на часах, обронил авторучку или еще что-нибудь и теперь разыскивает.

Он знал, куда выходит зарешеченное окно гауптвахты. Неподалеку валялся чурбан для колки дров. Если его подтянуть и взобраться, вполне можно достать до окошка. В этой стороне тихо. Никто здесь не ходит. Солнце уже начинает припекать, пахнет хвоей и мятой.

Шишкин поднялся к окошку, осторожно стукнул и позвал:

— Сережка!

Сначала что-то хрустнуло, потом к решетке прилипло лицо Замятина.

— Ты?

Шишкин торопливо сунул сквозь прутья пачку махорки, газетку и спички.

— Передача, актер.

— От ребят или сам? — поинтересовался Замятин.

— Твое дело смолить, — немного гордясь собой, ответил Шишкин. И по тону его можно было понять, что действует он самостоятельно. Замятин тут же скрутил цигарку и с наслаждением закурил.

— Что новенького на воле? — теперь уже в его голосе был оттенок бахвальства. Сережка явно начинал играть заключенного.

— Копать идем.

— Ну, шуруйте, работяги. — И тут же вздохнул: — А мне гальюны чистить… Спасибо тебе, маленький, за передачу. — И улыбнулся. — Вечерком встретимся… Ты не слышал: завтра увольнение дают?

— Дают.

— Отпустят меня, а?

— Если улыбнешься ротному. Ну, мне бежать.

— Дуй. Если в увольнительную вместе — с меня причитается.

Но Шишкин уже не слышал этих слов. Он спрыгнул на землю, деловито откатил чурбан на старое место и, пригнувшись, побежал обратно.

На плацу — так называли небольшую площадку у казарм — выстраивалась рота. Никто и не заметил, как Шишкин встал на свое место в самом конце левого фланга и радостно улыбнулся, что так все обошлось.

На центр плаца уже выходил Чухонцев и политрук Можаев, тощий, с покатыми плечами, в тяжелых роговых очках, которые закрывали чуть ли не половину его узкого лица. Шишкин заранее знал, что сейчас будет: рота замрет по команде «смирно», взводные доложат, сколько есть в наличии народу, кто болен, кто в нарядах, кто на гауптвахте, потом политрук коротко, в пять минут сделает информацию, а уж после этого Чухонцев отдаст команду двигаться на работы.

Так начинался почти каждый день, так начался он и сегодня.

За сосновым пролеском, иссеченные сквозными ветрами, раскинулись белые пески. Они тянулись до самого залива, и он тоже казался белым под слепящим солнцем. Только дымился над ним свинцовый балтийский туманец, пряча от глаз стык воды и неба.

Пески были взрыты, по ним ползали синие экскаваторы немецкой фирмы «Демак», покуривая серой копотью, — работали они на угле. Справа от бухты пыхтел небольшой бетонный заводик, а слева, за колючей проволокой каменщики поднимали стены из серого камня. Строился новый форт.

Рота особого батальона почти каждое утро приходила на пески, рыла котлованы. Никто толком не знал, для чего их роют. Но как-то приезжал военный инженер, долго ходил с Чухонцевым и политруком Можаевым, показывал по карте и объяснял, где нужно рыть. И вот уж два месяца копали.

На подводах привозили лопаты. Каждый пометил свою — кто зарубкой, кто надписью на черенке. Взводные отмеряли делянки и уходили в лесок, чтоб не торчать на солнцепеке. Сначала копать было непривычно, только Суглинный, крутолобый молчальник, да верзила Ковтун по прозвищу Иванушка — оба из старателей, оба ходили по Уралу, мыли золотишко — работали играючи. К ним-то и начали примериваться, учились, как ловчее держать лопату. Недельки через две освоили эту науку. И теперь даже было приятно всаживать лопату в лежалый, плотный песок и одним махом выбрасывать его наверх. Норму давали все. Копали без гимнастерок, и почернелые от солнца спины лоснились от пота.

Неприятность только вышла с Левиным. В первый день Изя стал копать вместе с другими. А вечером сидел на скамье у казармы, смотрел на свои стертые в кровь пальцы и плакал.

Хорошо, что в это время подвернулся политрук Можаев, а не Чухонцев. С Можаевым Сергей Замятин мог говорить просто. И хоть никто не знал, что происходит между ними, все чувствовали, что политрук как-то странно робеет перед Сережей.

Замятин вытянулся, лихо щелкнул каблуками ботинок.

— Разрешите доложить, товарищ политрук! Рядовой Левин — первоклассный скрипач. В джазе играл!

Политрук долго смотрел на стертые пальцы Левина и качал головой.

— Очень хорошо, — наконец сказал он. — Как раз ищу товарища себе в помощники. Будете выпускать боевой листок, — и пошел, уютно сутуля плечи.

Назад Дальше