Пять дней отдыха. Соловьи - Герасимов Иосиф Абрамович 20 стр.


— Зеленка. Но на физиономии это не эстетично… О! У меня есть водка. — Он наклонился и из облезлой тумбочки, явно позаимствованной из общежития (на ней красовался жестяной инвентарный помер), вытащил зеленую пол-литровую бутылку. — Сделайте шефу примочку. Это получше всякого йода.

Лена, морщась, намочила угол полотенца водкой и приложила к щеке Замятина.

— Держите!

Глебов тоскливо поболтал бутылку.

— Может, допьем остатки?

— Дайте лучше закурить, — сказал Замятин. Щеку пощипывало. — Все-таки, Сева, на кой черт вам сдалась эта девица?

— По правде говоря, она мне ни к чему. Но я вел двойную воспитательную работу. У этих питекантропов двадцатого века собственнический взгляд на женщину. Мне хотелось их приучить к мысли, что женщина не может быть чем-то вроде персональной машины начальника. А во-вторых, это существо начисто лишено женской гордости. Может быть, потому, что ее никогда не ревновали. И я решил, что если ее хоть один раз по-настоящему приревнуют, то, быть может, у нее появится зачаток гордости. А это уже первая ступень к очеловечиванию. Человек начинается с той минуты, когда осознает свою ценность. Так что видите, шеф, Сева Глебов стоит на страже общественных интересов и, главным образом, интересов женщин.

— Поэтому у вас такой великолепный иконостас на стене, — усмехнулась Лена.

Замятин скользнул взглядом по журнальным вырезкам. Эта выставка полуобнаженных женщин в комнате Глебова удивила его.

— Все-таки вы пижон, — покачал головой Замятин. — Этого я от вас не ожидал.

— Эх, люди! — простонал Глебов. — Картинки они заметили. А библиотеку? — Он хвастливо похлопал по высокой этажерке, сплошь уставленной книгами. — Поэзия… Проза… Научно-техническая литература. Вот об этом вы любите писать, товарищ журналист… А девочки на картинках? Между прочим, из-за них началась «холодная война» с соседями. Я пригласил этих пенсионеров выпить чаю, а они почему-то очень невежливо выскочили из моей комнаты. Я когда пребываю в скверном настроении, то, глядя на эти картинки, пытаюсь создать обобщенный образ единственной и неповторимой.

— Удалось? — спросил Замятин.

— Представьте, шеф, не получается, — огорченно вздохнул Сева. — Видимо, я ошибся в методе. По картинкам нельзя создать идеала. Но меня пытались этому учить — создавать идеал только по картинкам. Леночка, вы, кажется, в этой области тоже крупный специалист?

— Пошло, — поморщилась Лена.

— А почему? — Он уставился на нее совсем как младенец. — Вы ведь, наверное, успели написать о Глебове несколько красивых слов: «передовой», «отличный мастер», «перевыполняет». Что там у вас еще?

— Написала. Теперь начинаю жалеть.

— Но делайте сердитых глаз, Леночка. Мы ведь с вами немного коллеги. Я создаю идеал женщины на основе этого иконостаса. Вы — передового рабочего из набора идеально отштампованных слов.

— Я сниму это место в репортаже, — неожиданно покраснела Лена.

— Не стоит… — добродушно сказал Сева. — По сути вы написали правду. Речь идет только о форме…

Резко задребезжал звонок. Сева вскочил и выбежал.

— У тебя? — пророкотал в коридорчике голос Морева. Он ввалился в комнату встревоженный.

— Ну слава богу, все живы, — выдохнул он. — А мне наговорили… Каково черта вы ввязываетесь в драку с подонками?! Это все ты, экспериментатор! — Морев повернулся к Севе, замахал перед его носом пальцем.

Сева невозмутимо проследил за движением руки Морева.

— Драка была на общественных началах.

— Нарвался бы там на меня, — грозно пообещал Морев. — Ах, дети, нельзя даже оставить одних… Ну, едем, машина у подъезда. Представляю себе: Сережа — в роли боксера. Ну, как он, Леночка?

— Лихо, лихо! — ответила она, по-моревски надув щеки.

Морев громыхнул своим смешком.

7

Поезд уходил вечером. Лена съездила на атомную станцию, чтобы заполучить еще кое-какие данные. Ей они не очень были нужны. Она закончила командировку, выполнила редакционное задание, и как будто бы не плохо. Но Лене еще раз хотелось побывать в цехах и в поселке. За эти дни она привыкла к тому, что надо рано вставать, ехать далеко за город, привыкла даже к хмурому охраннику, стоящему у ворот. Это был новый для нее мир, и он на некоторое время сделался частицей ее жизни. Теперь было немного грустно расставаться с ним и возвращаться к старому, привычному. Так бывает жаль полустанка с зеленой рощицей и стогом душистого сена, где побродила ты всего лишь одну минуту, пока стоял поезд, а в душном вагоне вдруг затоскуешь по нему, хотя даже не запомнила названия.

Лена отыскала Морева. Он поцеловал ей на прощание руку и, дружески обняв, сказал:

— Леночка, через вашу беспокойную жизнь будут проходить разные люди. Не забывайте прохожих, которые улыбнулись вам даже мимоходом. Они всегда могут стать добрыми друзьями.

— Прохожие могут встречаться, — улыбнулась Лена. — Мы живем на одной улице.

— Если вы наш шарик называете улицей, то я рад за вас, Леночка.

Садясь в автобус, она видела: Морев стоит у ворот, большой, в широкополой шляпе, из-под которой выбилась прядь седых волос. Темно-серые глаза смотрят грустно и немного насмешливо. Таким он и запомнился ей надолго.

Потом у нее были в гостинице всякие неприятные дела. Женщина-администратор с деревянным лицом раскрашенной матрешки почему-то несколько раз заставляла ее подниматься на этаж, подписывать какие-то бумаги. Лена попробовала возмутиться. Матрешка открыла рот и, не меняя выражения лица, проскрипела деревянно:

— Не орите! Много вас, — и захлопнула окошко.

«В моревский указ о счастье, — подумала Лена, — нужно обязательно внести параграф об охране хорошего настроения. И всех хамов направлять в колонии трудновоспитуемых. И там воспитывать и воспитывать. И не давать спуску. Ни капельки. Хам — самый трудновоспитуемый. Особенно хам-чиновник».

Но все-таки эта матрешка не испортила ей настроения. Лена освободила номер, взяла свой чемодан и села в маленьком холле, где недавно сидела с Замятиным. Он должен был прийти за ней, чтобы проводить к поезду.

Лена достала из сумочки приемник, нажала кнопку и повертела рычажком золотистую стрелку. Тихая музыка потекла из приемника. Завтра Лена будет дома, в квартирке, где пахнет ландышевыми каплями, увидит мать, отчима. Прибежит, наверное, Наташка, с ходу выложит университетские новости, а потом, хитро сверкая глазами, спросит: «Ну как поездочка?» Лена живо представила тоненькую девчонку с мальчишеской стрижкой и с грустью подумала: «Ах, Наташка, Наташка! Как у тебя все просто: „Живи покуда можется!“»

Сначала у Наташки было что-то с тренером, белокурым красавцем, мастером спорта. Она сама послала его к черту. «Блеклый спортивный мальчик. Вместо извилин — плоскость мышц». Потом в нее влюбился молодой поэт. Даже написал о ней стихи «Ласточка». Их напечатали в «Огоньке». Наташка ходила гордая. Лене этот поэт не понравился. У него были пустые глаза и борода, как у царя Николая Второго. Наташка и с ним рассталась и брезгливо пожимала плечами: «Дешевый пижон».

Иногда Лена завидовала ей: что бы ни случилось с Наташкой, в ней всегда оставалась девчоночья непосредственность. О своих личных неурядицах она говорила: «Ох, все это мелочи. Надо быть выше их». А сама была ласковая, как приблудный котенок.

«Наташка, Наташка, да так ли у тебя все просто, как ты сама болтаешь об этом?» Лена прислушалась к музыке. Вспомнила пирожковую, толпу людей за большим стеклом, неуклюжие троллейбусы и блестящие глаза Генки. Он позвонит завтра же. Прибежит вечером, и его ласково встретит отчим, назовет Геночкой и будет спрашивать, что новенького на шахматном фронте.

А потом Генка придет к ней в комнату, сядет напротив и станет смотреть, будто спрашивая: «Ну как ты, решилась или не решилась?» А Лене будет жаль его. «Он хороший», — опять подумает она… Зачем она попросила Марию Михайловну позвонить ему? Да, тогда было солнце! Большое, совсем весеннее солнце.

«А ведь я его не люблю», — вдруг подумала Лена. В ней всегда жило ощущение чего-то ненастоящего, случайного в их отношениях. Ей нравился этот парень, нравилось, что он караулил ее возле университета, назначал свидания, приходил к ним домой, но всегда в ней что-то смутно сопротивлялось. А теперь вдруг все озарилось простой и жестокой — именно из-за своей простоты — мыслью: «Я его не люблю». И все выстроилось в единый и законченный ряд: и ее сомнения, и почему она сказала: «Я еще не решилась», и страх перед Генкиными ласками.

Но это простое, все мгновенно объясняющее, не легко было принять тотчас. «Я его не люблю», — повторила Лена и увидела испуганное бледное лицо Генки со вспухшими губами, будто по этому лицу больно ударили наотмашь. Ей стало жаль Генку, так жаль, что перехватило дыхание. Но она сразу опомнилась. «А ведь он сильнее меня. Мужчина… А вот я… я как же?»

Ей вспомнилась мать. «Мы, девочка, всегда жертвенницы. Бабья доля». Лена, может быть, пропустила бы слова матери мимо ушей, но сказаны они были с затаенной горечью, и при этом мать насмешливо смотрела на отчима, который сидел за столом и, нацепив на горбатенький носик очки, рылся в своих бумажках. Сейчас, вспомнив мать, Лена подумала: «А любит она его?» Двое людей жили с ней все время рядом — мать и отчим. Она бы не могла отделить свою жизнь от их жизни. Но, оказывается, можно быть рядом и не замечать, что люди живут совсем не так, как тебе кажется, и у них есть свое, огромное, которое течет мимо. Это было как открытие, поразившее внезапным откровением.

Афанасий Семенович юлил перед матерью, старался угодить ей во всем и был безмерно счастлив, когда мать одаривала его добрым словом. Делала она это редко, часто капризничала, своевольничала. Только теперь вся жалкость Афанасия Семеновича бросилась ей в глаза.

«А я не хочу, — упрямо подумала Лена. — Не хочу быть жертвенницей. Одна минута — тоже жизнь. Важно, чем это наполнено…» Кто это сказал? Усмехнулись зеленоватые глаза Замятина. Лена смутилась. Она начинает повторять его мысли.

«Кто он мне? Вот сейчас уеду, и все…» И подумала с грустью: «Прохожий…» Тут же почувствовала: нет, не все, что-то еще должно быть, что-то еще обязательно должно продолжиться. Лена даже не пыталась сопротивляться. Она словно шла на еле слышный, где-то затерявшийся в лесной чаще зов и не могла остановиться, потому что ее манило и влекло на голос, радостным эхом отдающийся в ней. И подвластная ему, она чувствовала, что в ней происходит нечто необычное, никогда прежде не возникавшее, словно открылось еще одно зрение, и все начинает становиться весомее и точнее. Прежде она мало задумывалась над своей жизнью. Все в ее жизни текло довольно гладко, и, влекомая этим течением, она видела лишь круг своих повседневных забот, не очень-то стараясь выбраться из него. А сейчас этот круг как бы стал распадаться, открывая то, что было скрыто за ним, и это давало возможность увидеть по-новому и то, что было в самом круге. Вот поэтому сейчас, вспоминая о Генке, о доме, она сумела разглядеть то, что прежде было заслонено от нее, и из этих маленьких людских тайн, которые теперь раскрывались перед Леной, ткалось нечто большое, еще мало ей понятное.

Она точно знала, когда это началось: в тот самый вечер, когда Замятин стал рассказывать ей об отце. Разрушив красивую, полюбившуюся с детства выдумку честной правдой, он, может быть, и сам того не зная, дал Лене какую-то новую опору, и Лена смело ступила на нее. Прожитая отцом жизнь, и все, что говорил ей Замятин, и то, что она видела вокруг себя, теперь, сливаясь воедино, становились той высотой, с которой и ее собственная жизнь начинала открываться в новых гранях.

— А у вас отличный приемник.

Лена вздрогнула. Замятин стоял в пальто и шляпе, разглядывая пластмассовую коробочку. Правая щека его немного вздулась, и на ней запеклась царапина. «А ведь это из-за меня». И тут же Лена застыдилась. Ей захотелось погладить его щеку.

— Это подарок, — сказала она, поднимаясь с кресла. — Сам конструктор подарил. Тут даже есть его инициалы: Геннадий Храмов, — и торопливо упрятала приемник в сумку.

— Не слышал о таком, — сказал Замятин и поднял чемодан Лены. — Вы, я вижу, готовы?

На вокзал они приехали рано. Вдоль перрона вытянулись вагоны, в окнах с кремовыми занавесками заманчиво и таинственно горел приглушенный свет. Но посадки еще не было.

— Побродим, — предложил. Замятин.

Они вышли через узорчатые ворота в привокзальный скверик, где росли худенькие липы с серой корой и стояли большие неуклюжие скамьи. Свет от вокзальных прожекторов достигал сквера, липы отбрасывали черные скрюченные тени на вскопанные газоны, а чуть дальше, за тесной оградкой подстриженного кустарника, тени шевелились, как клубы темного тумана, прибитого к земле. Мимо, скрипя по рельсам, шел трамвай. На большом доме полыхала неоном красная надпись «Соки». Она лезла в глаза, разрушая чистую густую синеву неба.

Лена села на скамью так, чтобы не видеть ни трамвая, ни надписи. За грядой кустарника кто-то затаился на скамье, большой и широкий в плечах.

Замятин опустился рядом, закурил.

— Жаль расставаться с вами, Лена, — сказал он.

Лена не ответила. Она видела смугловатое лицо Замятина с косой складкой у рта. Но в словах его не было даже оттенка улыбки. Замятин говорил слишком серьезно, с той слабой грустью, какая была и в словах Морева, когда он прощался.

Лена улыбнулась и сказала просто:

— Вы ведь позвоните, когда приедете в Москву?

— Да, да, — ответил он. — Я буду там проездом… У меня сестра в Москве. И мать недалеко живет. Можно на электричке… Быстро.

— Мать?

Сначала Лена удивилась, потому что уверовала, что Замятин совсем один, как Генка. Потом странная радость тихой струей всплеснула в ней: «Сестра в Москве…»

— А какие они?

— Хорошие, — ответил Замятин и улыбнулся.

«Он их, наверное, очень любит», — подумала Лена и попыталась представить его мать и сестру. Но ничего не получилось.

— А кто она, сестра ваша?

— Строитель, — сказал Замятин и нахмурился. — Не все там у нее ладится… с мужем.

Лена не хотела, чтоб он хмурился, и не стала больше спрашивать.

Большая широкоплечая тень за кустарником вытянулась, затрещали ветки. На дорожку вышел хромоногий человек и заковылял к их скамейке. Он подошел, скрипя протезом. Впалые щеки, покрытые седоватой щетиной, спокойный взгляд из-под нависших бровей. Лена поморщилась, уловив винный перегар.

— Извиняйте, — сипло сказал человек. — Покурить не найдется?

Замятин достал пачку, протянул. Тот взял, бережно стал разминать в пальцах папиросу.

— Поезда заждался, — доверительно сказал он. — Езды — час, а жданки — сутки. Перекомиссия. Весь вусмерть просадился. Курнуть, веришь ли, не на что купить.

— Не пили бы, — сказала Лена.

— Да оно бы и рад, — простодушно сказал хромой. — Да без смазки печать на бумагу не ставят. За инвалидностью ездил. Чмурь тут один, душу его мотал, справками измучил. Вижу, без пол-литра ни тпру ни ну. Последний капитал выложил. А она вон, наглядная. — И он похлопал себя по ноге. — Казенная, без бумаги видать.

— На войне? — спросил Замятин.

— На Висле… Что, аль бывал там? Вроде, вижу, на физиономию знакомый.

— Нет, не бывал, — ответил Замятин. — Не дошел.

— А-а, ну все одно, все оттуда. Война. — Хромой вздохнул и сразу заторопился, смущенно сказал: — Спасибо и извиняйте. Разговору помешал, — и повернулся, заковылял опять к кустам.

Замятин посмотрел ему вслед, задумчиво сказал:

— Сколько лет прошло. Вечность… А она вот шляется еще по земле.

— Вы о войне? — догадалась Лена.

— О войне. Так проклятая накоптила, что и до сих пор не все уголки прочистили.

— А для меня война — это словно совсем в другую эпоху, — сказала Лена. — Хоть нас и называют детьми войны и я очень много слышала о ней, но все равно она в другую эпоху, как и гражданская война. Об этом читаешь в книгах, веришь, а иногда и не веришь… То, что в другую эпоху, это как легенда, потому что было без тебя.

— Значит, я человек из легенды, — усмехнулся Замятин.

— Вы из настоящего и из легенды, — ответила Лена. — Просто у вас было много жизней. А у меня пока только одна… Но, наверное, хорошо, когда у человека много жизней?

— Иногда грустно и хочется все-таки, чтоб была одна.

«Он взрослый, — подумала Лена. — Он очень, очень взрослый. А я, наверное, кажусь ему совсем девчонкой». Это не огорчило ее, а обрадовало.

— Но у каждого человека много жизней, потому что он вбирает в себя и жизнь других людей, которые были до него или которые сейчас живут рядом.

— Да, наверное, это так… Я это поняла.

Замятин взял ее руку и утопил в своих ладонях. Звенел и скрипел за спиной Лены трамвай. Перекликались за вокзалом паровозные гудки. Что-то кричал диктор по радио. Замятин подался вперед. Глаза его потемнели. «Сейчас он меня поцелует», — подумала Лена. В испуганном трепете все сжалось в ней комочком, но тут же Лена смело вскинула голову, сразу почувствовала, как распалась тоненькая стенка сопротивления. «Ну и пусть!» Но Замятин не поцеловал ее. Он выпустил руку Лены и с усилием встал.

Назад Дальше