— Не пьет, а радости от него тоже мало, — сказала Евдокия.
— Твой хоть не ругается. А этому поперек слова не скажи. А скажешь, отматерит, сама виноватой и останешься. Вот мой отец, помню, минуты не мог без дела сидеть. Придет из конюшни и что-нибудь по дому делает. Там починит, там подправит. Обутки всем нам шил. Сроду в лавке не брали. Уважали мы его, ребятишки. Строгий он был и хозяйственный. Весь дом на нем держался. Мать чуть чего все говорила: «Надо отца спросить». А этот? Когда и трезвый явится, нажрется да скорей на диван. Устал он сильно в своих мастерских…
Высоко-высоко в небе парил коршун, высматривая добычу. Огромное небо беспредельно раскинулось над Бабьим полем. Ни облачка, только этот коршун, будто соринка в глазу. И не укладывается в голове, что все это останется после нее, Евдокии. Хоть бы травинкой здесь прорасти, на родном поле…
— Ты слушаешь, Дуся? Ну и вот. Я ему: «Ты бы, Володя, хоть крылечко подладил. Доска вон хлябает. Сама едва не упала. Того и гляди, кто из ребят нос разобьет». А он: «Я и так устал, целую смену вкалывал. Имею право отдохнуть или нет?» Будто я на поле в куклы играла. Ляжет и лежит себе, никак его не растеребишь. И дети его не уважают. Глядят как на постояльца. Да и за что такого отца уважать, если он себя сам не уважает? Срамота, и только… Уж лучше одной, без мужика жить. Одна, так и знаешь, что одна, надеяться не на кого, только на себя. Труднее, конечно, зато не клята, не мята. Сама себе хозяйка: встала и пошла…
Евдокия качала головой, соглашаясь, и Колобихина, видя живое участие подруги, продолжала уже увереннее:
— Ну вот я — замужняя. Замужем. Значит, за мужем, за его спиной, а не спереди и не сбоку. Так ведь? Раньше, в старину, говорили: «За мужем, как за каменной стеной». Муж — он впереди жены, он обо всем должен думать: о жене, о ребятишках, о доме, о том, как жить дальше. Так должно быть по-хорошему-то, Дуся? Или нет? Или я от мужа сильно много хочу?
— Так, — подтвердила Евдокия, грустно улыбаясь.
— А почему у меня все шиворот-навыворот? Почему я сама обо всем должна думать, заботиться о каждой мелочи? Даже о доске, которая хлябает, и то я должна беспокоиться? Почему Володька отстранился от всего? Почему ему водка милее дома и семьи? Почему она ему всех заменила? Ой, да только ли у меня так? У тебя Степан хоть и не пьет, а хозяин в доме ты, Дуся. Ты хозяин, а не Степан. Почему это? И у других баб, погляжу, то же самое. Бабы хозяева стали. Мужики от всего отстранились. Отчего это, Дуся? Почему у мужиков совести то не стало? Куда она вся от них подевалась? — Колобихина замолчала, шумно перевела дыхание и глядела на подругу выжидающе.
Задумчиво улыбаясь. Евдокия пожала плечами:
— Не знаю, Нинша, не знаю. Тут столько всяких «почему», что одному человеку не ответить. Головы не хватит. Наверное, мы и сами, Нинша, виноваты. Расповадили их, много на себя забот взяли. А им совсем мало оставили.
— Да как на себя не возьмешь, если на мужика надежды нету? — перебила Колобихина. — Вот дома надо чистить стайку. Корова уж хребтом крышу подпирает. И пока я сама вилы не возьму, пока не скажу: пошли, мол, он не пойдет. У него и в голове не стукнет. Дак как же на себя не брать? Что получится-то? Тогда вообще полный развал будет.
— Все верно. Нинша, верно. Если еще и мы вожжи отпустим — не знаю, что будет. А вот раньше, до войны, жить труднее было, а мужики были другие. Правда, я маленькая была, не шибко соображала, но отца помню. Он у нас мужик работящий был. Вечно в трудах и заботах. Да что отец! Шаромыг теперешних у нас в Налобихе не водилось. И пьяниц не было. Конечно, люди и тогда выпивали, но чтобы как нынче, чтоб себя не помнили, такого представить себе не могу. Во всяком случае, правлений из-за пьяниц никогда не собирали. На партсобраниях о них не говорили. А теперь? Редкое собрание обходится без того, чтобы кого-то не песочили за пьянку. Ну и вот: жизнь тяжельше была, техники не хватало, а мужики были совестливее. И ответственность знали. В этом ты права.
— То ли война их испортила, — задумчиво проговорила Колобихина, — то ли что другое.
— Конечно, и война виновата. — согласилась Евдокия. — Там им не сладко пришлось.
— А бабам сладко было? — усмехнулась Нинша. — Тебе сладко было?
— И нам не сладко было. Это уж точно, — поддакнула Евдокия. — Да только после войны мужики передых себе решили сделать, а для нас отдыху до сих пор нету. Вообще-то обо всех мужиках так нельзя говорить, что они в стороне. Есть ведь хорошие хозяева и семьянины хорошие. Возьми того же Коржова.
— А мне от этого легче, что есть хорошие мужики? — перебила Колобихина. — Или моим детям легче? Нет, пошлю я его, однако, к чертовой матери. Пусть катится на все четыре стороны. Пусть хоть зальется тогда.
— Решай сама, Нинша. Да сильно-то не спеши. Выгнать всегда успеешь. Может, одумается? Я как-нибудь поговорю с ним. Без людей. Вдруг совесть и заговорит.
— Он ее давно пропил. Совесть-то свою.
— Ну, твой пьет, мой — нет. А жить — не легче. Мне что: тоже своего Степана выгнать? Знаешь, Нинша, мы, наверно, тоже в чем-то виноваты. Не ангелы. Характеры у нас тоже дай бог… А вот если взять да подойти по-хорошему. Так, мол, и так, Володя или Степа. Живем мы как кошка с собакой. Мучим друг друга. Скажи, какой бы ты хотел меня видеть? Что тебе в моем характере не глянется? Объясни мне, может, пойму и как-нибудь исправлю. Ведь не враги же мы с тобой. И женились вроде по любви. Ну если и не по любви, то нравились друг другу. Куда все это девалось?
— Ты так говорила со Степаном? — спросила Колобихина.
Евдокия помотала головой:
— Нет. Сидит во мне какая-то зараза, упрямится. Накричать — это пожалуйста. А ласковое слово сказать — меня нету. Язык не поворачивается. Гордость или упрямство — черт его знает…
— Вот и у меня тоже, — сказала Колобихина. — Привыкла ругаться. Это вроде так и надо.
— А если так, — продолжала Евдокия. — Пришел твой Володька пьяный, а ты к нему с лаской? Уложила, раздела. Протрезвился — ни словом не попрекнула. И все с лаской… Как он прореагирует?
— Испугается, — рассмеялась Колобихина.
— Значит, когда ты на него собачишься — это нормально. А по-хорошему испугается? Мол, что-то задумала? Вот и беда-то наша, что не хотим уступить друг другу. Гордость свою унизить. Уперлись, как быки, рогами в стенку и прем… А кому лучше? Нам? Нет. Им? И им плохо. Надо что-то делать, Нинша. Нельзя так больше. Жизнь-то короткая. Холодно одной-то.
— Холодно, — вздохнула Колобихина.
Женщины замолчали, задумались каждая о своем, и в этой хрупкой тишине проклюнулся гул далекого трактора.
Колобихина подняла голову. Евдокия встала, вглядываясь в даль. От Налобихи пылил одинокий трактор.
— Никак, Брагин? — спросила Колобихина.
— Он, больше некому, — отозвалась Евдокия. — Одни едет. Без комиссии и без начальства. Культурный пахарь…
— Как думаешь, что ему там сказали?
— Не знаю. Но раз один, значит, ничего у них не выгорело.
— А вдруг какую записку от председателя везет?
— Хоть две записки. Пахать не дам. Под трактор лягу, а не дам.
— Почему ты одна-то ляжешь? — обиделась Колобихина. — Я тоже лягу. Меня-то не считаешь за человека?
— Ну, значит, обе ляжем, — рассмеялась Евдокия. Отряхнула телогрейку, накинула на плечи и стала ждать Брагина. Колобихина стала рядом, с тревогой глядела на приближающуюся машину, которая миновала подножие склона и уже лезла сюда, на вершину.
Гул трактора услышали и брагинцы, что жгли костер с другой стороны склона. Пришли к своим машинам и тоже глядели на приближающийся трактор звеньевого, тоже ждали.
— Держись, Нинша, — шепнула Евдокия, блестя глазами. — Сейчас воевать будем. Под трактор кидаться.
— Кидаться, так кидаться, — отозвалась верная Нинша, и придвинулась к подруге вплотную, и обняла ее, чтобы та чувствовала: Нинша рядом и никуда не уйдет, не бросит подругу.
Однако Брагин прогрохотал на своем тракторе мимо женщин и, не останавливаясь, махнул рукой своим, чтобы заводили тракторы и ехали за ним. Машина сползла со взгорья и побежала дальше — на брагинские поля. Егор, Сашка и Колька Цыганков, не глядя на женщин, запустили двигатели, залезли в кабины и поехали вслед за своим звеньевым.
— Свой клинышек кончать поехали! — с легкостью рассмеялась Колобихина. — Не выгорело у них!
— Не выгорело, — проговорила Евдокия, чувствуя, как сваливается гора с плеч, как спадает нервное напряжение, и с шумом перевела дух. — Победили мы, Нинша! И еще победим, вот увидишь!. И урожай у нас будет выше, чем у Брагиных, и хлеба соберем больше! Я скорее сдохну, чем после всего этого дам Брагиным обойти себя! Не бывать этому, Нинша! — Она обняла Колобихину за плечи и смотрела, как уменьшаются на глазах уходящие тракторы, и радость будоражила Евдокию. Они отстояли землю, и земля откликнется на заступничество, потому что земля жива и благодарна и у нее есть память. В это Евдокия верила свято.
Брагины больше не показывались на Мертвом поле. В правление Евдокия пока не заходила, и только через два дня, когда звено закончило сев и прикатку, когда технику поставили на машинный двор, Евдокия пришла к председателю.
Постников сидел в кабинете один, читал какую-то бумагу. На Тырышкину он глянул мельком и с досадой. Бумагу отложил не сразу, а спустя некоторое время.
— А-а, партизанка явилась, — проговорил без особой радости.
— Это почему «партизанка»?
— Будто сама не знаешь. На Брагина наскочили трактором. Радиатор помяли. Это как называется?
— Не знаю, как это называется. А вот когда пашут землю, на которую нет плана, это называется авантюризмом. Это я знаю точно. Может, еще и похлеще называется. Я сейчас пойду к Ледневу и как коммунист и член бюро буду требовать, чтобы было собрание. Вот там и поговорим и о партизанщине, и обо всем остальном.
Постников вяло отмахнулся:
— Ты не шуми, не шуми. Чуть чего, сразу бюро, собрание… Без собрания не разберемся, что ли?
— Так не я же этот разговор затеяла, — сказала Евдокия, остывая. — Не я посылала Брагина на авантюру.
— Ну, будет тебе. Авантюра, авантюра… Грамотные какие все стали. Как у вас там на поле? Закончили?
— Закончили, Николай Николаич. Посеяли, прикатали.
— Ну молодцы! Как думаешь, урожай будет?
— Кто его знает, — осторожно сказала Евдокия. — Как погода. Сейчас бы теплый дождик, да хоро-о-ший, а то вон какой ветрище. Сушит землю. Дождик был бы — спасение.
— Да-а, — Постников поскреб в затылке. — Дождь позарез нужен. А с катками вы ловко придумали — по два. Мы потом всем дали такое указание. А с Мертвым полем — бог с ним, забудем.
Евдокия вздохнула:
— Забывать его никак нельзя, Николай Николаич. Ты вот что: пошли-ка Брагиных. Пускай заровняют, где напортили. А осенью надо удобрении подвезти, разбросать. Да под снег каких-нибудь трав посеять. Без техники. Из лукошка, как в старину.
— Ладно. Подключим к этому делу агронома. Пусть подумает, как лучше лечить землю. Что-нибудь придумаем… Ну а за работу спасибо вашему звену. Выручили колхоз.
— Спасибом не отделаешься. Машину в город обещал?
— Обещал. Съездите, пока междупарье. А то ведь сенокос скоро. В общем, давайте. Я скажу Коржову, чтоб машину готовил. Договорились, Евдокия Никитична?
— Договорились.
Евдокия вышла.
К правлению подъезжал на мотоцикле Леднев. Увидев Евдокию, подошел, улыбаясь.
— Как у вас, Евдокия Никитична, все в норме?
— Закончили, слава богу.
— Ну и порядок, — он загадочно улыбался, будто ждал еще каких-то ее слов, какого-то продолжения.
Евдокия спросила:
— О происшествии на Мертвом поле знаете? Докладывали?
— Знаю, все знаю. На Брагине лица не было. Как пираты, говорит, налетели. Трактор побили… Все вы правильно сделали, Никитична. К вам — никаких претензий. А Постников жалеет, что затеял эту историю. Но я думаю, надо это дело спустить на тормозах. Без огласки. А то и его начнут теребить, и вас, и всех. А люди и без того замотались. Надо хоть малость отдохнуть перед сенокосом. Согласны, Евдокия Никитична?
— Ладно, шут с ними. Только Мертвое поле пусть не трогают.
— Это само собой… Так и решим для себя… — Леднев что-то мялся. И вдруг спросил: — Евдокия Никитична, а правда, что Юлия будет поступать в училище на вышивальщицу?
Евдокия опешила:
— А что?
— Ничего. Просто интересно.
— Андрюша, а правда, что ты перед ней глаза опускаешь? И краснеешь? — спросила Евдокия.
Она думала, что он засмеется или рассердится. Леднев не рассмеялся и не рассердился. Покраснел. Опустил глаза и молчал некоторое время, как бы раздумывая, что ответить, и выражение его лица было невеселое, какое-то тоскливое. И лукавое, насмешливое сползло само собой с лица Евдокии. Жаль ей его стало. Как они живут с дочкой Коржова, хорошо, плохо ли — о том она не знает, да и знать ей не надо.
А Леднев нахмурился и, глядя в сторону, сказал тихо:
— Правда, Евдокия Никитична.
— Андрюша, да ты сдурел, что ли? Ты что говоришь-то?
Он улыбнулся как-то вымученно.
— Как есть, так и говорю. Да вы не пугайтесь. Я же — тайно. И зла никому не сделаю. Я же все понимаю… Не надо обо мне плохо думать… А про Юлию я спросил… В общем, пусть поступает, куда душа лежит. Чтоб ей лучше было. И не судите меня. Ладно?
Ответила ему глазами — дескать, ладно — и пошла прочь, растерянная, потрясенная откровенностью Леднева. Жалела, что задала ему свой вопрос. Лучше бы ни о чем не спрашивала, спокойнее было бы.
8
При въезде в город машина остановилась. Шофер Пашка заглянул в кузов, весело спросил:
— На какой вас базар? На старый или на новый?
— На тот, который побойчее! — крикнула Колобихина.
— Давай на старый! — приказала Евдокия.
Старый базар она знала давно и любила на нем бывать. Еще девчонкой ездила на подводе с отцом и матерью на этот городской рынок, и какой это был для нее праздник! Старый базар был на самом деле очень старый, старинный, невесть в какие давние года обосновавшийся в бывшем центре города, неподалеку от реки. Стояли на огороженной площади старинные, еще купеческие лабазы затейливой кладки из красного кирпича с округлыми окнами, на которые под вечер опускались тяжелые жалюзи. Там и сям разбросаны бревенчатые, старой рубки павильоны, разные лавки, а также длинные, под навесом, торговые ряды, где продавалась всякая всячина, свезенная охотниками, рыбаками и крестьянами из окрестных сел и деревень.
Шумное и веселое это было место, в глазах рябило от многоликой толпы, от лесной, речной и иной крестьянской снеди, горами выложенной на прилавки, наваленной в телеги, развешанной там и тут, покупай — не хочу! Бродил по базару цыган с медведем. Кудлатый медведь как заведенный кланялся направо и налево, протягивал к зевакам лапу, просил угощение. Встретили они и бородатого старичка с морской свинкой. За копейку свинка вытаскивала зубами из ящика билет с предсказанием будущего. Сколько всяких чудес водилось на том незабываемом базаре! До сих пор ей помнится, как покупал отец сахарных петухов на палочке, как под широким зонтом над тележкой пили они газированную воду. Красиво написанная табличка обещала: «Газ — вода на льду, сироп на сахаре». Таинственна и сладка была эта вода! У расторопной лоточницы брали мороженое в вафельках. Все это была невидаль для Налобихи, и Дуся, теребя отца за рукав, просила купить ей и то, и другое, и третье. Как давно это было!
Знала Евдокия и послевоенный базар, небогатый и опасный. Налобихинцы побаивались туда ездить, слишком много сновало там ворья, спекулянтов, ширмачей. Страшные слухи ходили о том базаре. Но как ни пугали налобихинцев жуткие рассказы, а волей-неволей приходилось ездить туда, нужда заставляла. Одежонку детям только на рынке можно было выменять на кусок сала или на десяток яиц, больше негде.
Много было на послевоенном базаре инвалидов, калек: безруких, безногих, всяких. Одни, сидя прямо на земле и выставив на обозрение обрубки рук и ног, пели жалобную песню про бойца, которому на войне оторвало ноги, и теперь он боится возвращаться к молодой, красивой жене. Другие торговали зажигалками, что-то меняли, спекулировали. Некоторые играли в три карты. Сидя на коленях перед табуреткой и жонглируя тремя листиками, ловко перетасовывали их одной рукой, зазывали бархатными голосами:
Итак, товарищи фраера, начинается новая игра!
В нашем банке разыгрываются:
брошки, сережки, губные гармошки,
подтяжки из Берлина, таблетки сахарина!
Налетай, кто хочет разбогатеть!
Иные, из деревенских простаков, налетали и отходили с пустыми карманами, так и не разбогатев. Обманывали их нагло, с шутками-прибаутками. А начни обобранный мужик возмущаться, как его тут же обступали угрюмые личности, и дай бог унести ноги подобру-поздорову. Так было.