3
Но ничего этого Аня не знала. Она многого еще не знала, и поэтому жизнь Урани, жизнь ураньцев представлялась ей такой же, какой она сама жила: простой, ясной и с неминуемым счастьем в недалеком будущем. Тем более что больных, серьезно больных, она не обнаруживала, И только одно огорчало ее: полы в домах грязны, моются редко, кислый, застойный воздух, из-за маленьких и тусклых окошек в избах стоит вязкий сумрак. А мух! Батюшки, сколько мух!.. Но хозяевам как будто так и надо. И если Аня пыталась говорить об этом, то встречала самое искреннее непонимание, а Иваниха — та вроде бы и обиделась, точно Аня посягала на жизнь ее родственников.
— Век с ними живем, да ничего, а тут помешали!..
Аня пыталась терпеливо объяснять, что мухи — разносчики всяких болезней, но видела, что слова ее встречают с каким-то затаенным недоверием.
— Вот ты говоришь, бабушка, что пятеро у тебя было детей, да трое померли. Ведь от того, может, и померли, что какая-нибудь болезнь была. Дизентерия, например.
— Бог прибрал, — с ледяной неприступностью обронила Иваниха, крестясь в угол, где темнели за занавесочкой две иконы.
Но что на это могла сказать Аня? Что возразить? Если только приводить в пример Нефедкиных, в избе которых так чисто, светло и нет мух?
Но Иваниха при этом только фыркнула и сделала такую презрительно-злую гримасу, что Аня растерялась.
— Да что им не жить! — громким, визгливым голосом выкрикнула она. — Много ли он, Прошка, на войне-то побыл? Только туда съездил да обратно прикатил через три месяца, вот и вся ему война, вот и живут в свое удовольствие! — И добавила с каким-то значением, косо взглянув на Аню: — Ты уж нас, вдов одиноких, не кори Нефедкиным, знаем мы эту кротовую породу — глаза-то завидущие, руки загребущие, ничего не пропустит, знаем!..
А через два дома глухой дед Митрей, принявший Аню за какого-то начальника, жаловался на Иваниху:
— Ты бы к ней приняла меры, товарищ хороший, ведь что же это такое: пускает свою козу куда ни попадя, всю капусту у меня поглодала окаянная животина, прямо спасу нет!..
Аня кричала ему в заросшее белыми волосами ухо:
— Дедушка, я фельдшер, понимаешь? Если у тебя что болит, ты приходи в медпункт…
Дед доверчиво таращился светлыми водянистыми глазками и кивал согласно.
Но многие дома были закрыты: в дверное кольцо была вставлена палочка, и это говорило, что хозяева на работе.
4
Солнце поднялось уже высоко, белые облака словно застыли в небе, и от зноя не было, кажется, нигде спасения. У Ани уже разболелась голова, и, подходя к домику, стоявшему в глубине от порядка, почти на задах усадебных участков, она решила, что на сегодня, пожалуй, тут и закончит.
Аня поднялась на ступеньку крыльца (палочки в дверях не было) и постучала. Теперь она это делала смелее и решительнее, и потому стук получился особенно звонкий, требовательный. Но никто не ответил. Она постучала еще. Опять тишина. И уж хотела уходить, как откуда-то из глубины дома, будто из-под земли, послышалось:
— Кто там?
— Откройте, — сказала Аня.
— А кому? — Теперь голос был ближе.
— Откройте, не съем! — нетерпеливо ответила Аня.
Звякнула накладка. Дверь медленно отворилась. Аня увидела черный глаз, взгляд, холодный и цепкий, скользнул по ней.
— Кого надо?
Аня где-то видела и эти глаза, это узкое, желтое лицо, но не вспомнила сразу.
— Кого так боитесь?
— Я не боюсь, а покоя от вас нет… — И буркнула, распахнув дверь: — Чего надо-то?
— Пришла посмотреть, как живете, — ответила Аня.
— А что меня смотреть, живу и живу. А ты кто будешь, чтобы смотреть?
— Я — фельдшер…
Старуха пристально и недобро уставилась на Аню.
— А фельдшера я не звала, слава те господи, пока обхожусь…
— Нет, я просто так, — простодушно и весело сказала Аня. — У меня сегодня профилактический обход, вот я и хожу по селу, знакомлюсь.
Старуха промолчала.
— Одни живете?
Опять не ответила, будто не слышала Аню. Подошла к окошку и сняла плотную занавеску, и в избу с улицы вошел свет.
А кто бы только видел, сколько здесь икон! Начиная с потолка и до лавок — иконы, иконы, иконы… Метровая доска с Иисусом Христом была прямо на углу. И казалось, будто Иисус прибит гвоздями не к деревянному кресту, как обычно рисуют, а прямо к стене.
— У вас вон сколько жителей! — удивилась Аня и присела к столу.
Старуха сверкнула своими черными глазками, тяжело вздохнула.
— На все божья воля, — ответила она. — Было время, я тоже жила…
— Это когда?
— Когда не жила, а жила…
Старуха закрыла глаза, как делают очень уставшие люди. Конечно, она вспомнила, где видела эту девушку, — у Верки Качановой.
И Аня тоже вспомнила — это была Парасковья, та самая Парасковья! «Сколько же ей лет? — подумала Аня. — Лет шестьдесят…» И она вдруг как-то глубоко поняла всю скрытую таинственную тяжесть ее жизни, ее долгих лет и, как тогда, у Веры Качановой, даже оробела при виде Парасковьи, так непохожей на всех тех жителей Урани, которых она уже повидала.
Но не только Аня, многие из ураньцев, даже старики, не ведали всех путей Парасковьи, хотя и знали ее еще девочкой. Отец ее был крепким, зажиточным хозяином, держал лавку, занимался извозом, во всем помогали ему и сыновья — их было у него пятеро, а Парасковья — единственная и последняя дочь, потому и самая любимая.
И в любовь эту вкладывались отцом и матерью страстные, фанатические надежды увидеть свое «золотко Парашеньку» в счастливом замужестве за неким князем, по крайней мере за полковником либо за молодым, удачливым купцом. Да и сама Параша, девушка красивая и властная, мечтала о не меньшем и верила, что так оно и будет. Она уже видела себя хозяйкой богатого дома, она слышала уже и свой голос, который строго раздавался в том воображаемом доме. И никто ей не перечит, никто поперек дороги не смеет встать.
Как мечталось, как хотелось Парасковье этого счастья!.. Но шли годы, стала она и невестой, да только не приходил такой жених, не приходил. Вот уже и двадцать лет исполнилось. Сватались к ней деревенские парни, из богатых семей сватались, но гордо и пренебрежительно отвергала она их. А того, желанного, все не было — «бог не давал». И возненавидела она этот белый свет, так жестоко обманувший ее. Возненавидела людей, возненавидела близких своих, и только молитвы успокаивали ее ожесточившееся сердце.
И вот поехали они однажды с отцом в Успенский монастырь на молебен, да удостоилась Параша беседы с самой игуменьей. О чем уж они беседовали — один бог знает, но пожелала Параша остаться в монастыре. И осталась, и двенадцать лет проходила в «невестах Христовых». А тут революция случилась, монастырь закрылся, и вернулась Парасковья в Урань. Отца уже не было в живых, старший брат погиб на германском фронте, другие разбрелись-разъехались, и остались они с матерью одни. Но церковь, эта обитель Христова, еще жила, еще малиновый звон колоколов созывал «сирых и темных» на заутрени. И за строгость, за истовость, за ревность вере выбрали Парасковью церковным «старостой» — случай по тому времени исключительный (не было в Урани на этом посту женщины), но ведь и Парасковья была человеком исключительным, — уж она-то сама знала это лучше других!.. Ну, а потом… потом… Нет, лучше и не вспоминать, сердце так и заходится от бессильного гнева. Эти синеблузники, эти чада антихристовы надругались над храмом божьим, надсмеялись и над ней, Парасковьей, горлопаня частушки похабные про «старостиху-попадьиху», выставляя ее в своих диких постановках. Но страшно, страшно уязвило Парасковью даже не это, а то, что никто, никто из «сирых и темных», кого она всю жизнь свою приводила в «стадо Христово», никто из них не подал голос в ее защиту. Да что говорить о них, об этих безвольных и слабых людишках!.. Ведь даже когда эта молодая гогочущая орда под гармошку стаскивала веревками крест с храма, даже тогда никто из верующих не поднял руки, не остановил, не пригрозил карой господней. О, как хотелось Парасковье, как истово молила она Господа своего, чтобы покарал, чтобы обнаружил себя и пробудил в этих овечьих сердцах прежнюю веру в себя!.. Но не дошла ее молитва к нему, не покарал… И осталась Парасковья совсем одна. Только вот началась война, вспомнили о ней старухи да бабы, потянулись по сумеркам к ее одинокому домику: «Погадай на Ваню мово, Парасковьюшка…»; «Помяни в молитве своей Петеньку, Парасковьюшка…» Вспомнили!.. Гневаясь и торжествуя, смиряя досаду и лелея затухшую было надежду, Парасковья бросала покры и поминала в молитвах, кого просили, не забывая напомнить заблудшим, что все в воле, божьей.
Но сама себя она уже ловила на каком-то странном и неясном чувстве, что слова молитв не пробуждают в ее сердце былого жара, а они, «сирые», говоря о боге и обращаясь к нему, думают вовсе не о нем, спасителе, а о своих Ванях и Петеньках…
5
Но ничего этого Аня не знала. Она многого еще не знала, и потому то, что ей было непонятно, легко и просто объяснялось для нее обыкновенным деревенским невежеством. Однако для того она и здесь, чтобы не только лечить тело, но и просвещать, нести людям свет знаний — это ее долг, это ее святая обязанность, в этом и смысл ее жизни.
— Как у вас со здоровьем? — спросила она молчавшую Парасковью. — Не болеете?
Парасковья посмотрела на нее холодно и бесстрастно.
— Здорова я или нет, — сказала она, — это дело спасителя. — И, оборотясь в угол, к лампадке, перекрестилась.
Аня улыбнулась.
— Боюсь, спаситель не подаст и воды, когда заболеете.
— К тебе лечиться не пойду.
— Ну, а это дело ваше. Пойдете — не пойдете… Только вот я о чем хотела сказать. Сами себя вы лечить можете чем угодно, но других — не стоит.
— Это как так?
— А так. Рассказывают, будто вы наварами разных трав пользуете… Так ли это?
— Не твое дело, чем пользую.
— Нет, это мое дело. Это дело как раз мое, и предупреждаю…
Лицо у Парасковьи побледнело, тонкие губы задрожали.
— Знаешь что… Уходи-ко отсюда подобру, уходи, ради Христа!..
— Ну что ж, я уйду. — И Аня встала. — Но знайте, я вас предупредила.
Она была горда тем, что сказала это твердо и строго, и когда шла по улице, то чувствовала себя смелой хозяйкой в большом селе с таким чудным названием — Урань!..
Глава пятая
1
Нефедкин Васька так и не пришел лечить свой фурункул на шее. Однако Аню уже не мучило неведение, ей уже не мерещился в каждом доме больной, нуждающийся в ее помощи, но Цямкаиха права: трясущиеся от страха, что «медичка будет резать» или делать уколы, люди привыкли обходиться без медпункта, привыкли перемогать болезни, лечиться сами — травами, малиной, баней. Кроме того, особенно-то и болеть недосуг нынче — сенокос еще в полном разгаре, а уже начинается, как сказала Цямкаиха, уборка хлеба.
— А покрепче кого прижмет, так сразу дорожку найдут к тебе, — заявила она, чем и вовсе успокоила Аню.
— Забыла тебе сказать, Анна-бабай, я ведь вчера у Парасковьи была, познакомились.
— Ну-у!.. — весело удивилась Цямкаиха.
— Строгая старуха, едва в дом пустила.
— Так, так, — согласно кивнула Цямкаиха. — Я давно ее знаю.
— А что, в колхозе она не работает?
— Ни дня не работала. Да и чего ей колхоз? У нее денег поболе нашего.
— Да откуда же?
— Хе-хе, откуда… То ворожит, то еще чего, да и травки опять же лекарственные. И не только у нас в Урани. Она туда-сюда ездит, не сидит на месте, когда ей работать? Хе-хе… В Москве, говорят, не один раз бывала.
— Да зачем?
— Кто его знает, всякое говорят. — И, помолчав, добавила уклончиво: — Церковь, говорят, открывать надумала, вот и хлопочет…
И непонятно было Анне, то ли Цямкаиха осуждает Парасковью, то ли одобряет в душе эти хлопоты. Впрочем, Аня ни минуты не сомневалась, что Парасковья со всеми своими гаданиями и хлопотами — дело прошлое, «историческое», пережиток, не стоящий серьезного внимания. То чувство торжества, которое она испытывала вчера, приятно волновало ее и нынче, и Аня собралась, поскольку никто не приходил в медпункт, писать письмо матери: как хорошо устроилась, как живет, какая хорошая и добрая у нее хозяйка. Впервые за эти дни Аня думала о матери с какой-то нежной жалостью: как она там одна? Как она скучает, как волнуется, бедная!.. Да еще этот сегодняшний сон об отце. Какой странный сон!.. Будто бы отец обнял ее, и они с ним, обнявшись, полетели. «Папа, да ты ведь убит!» — говорит Аня, а он только смеется и еще крепче обнимает ее. И вот теперь, уже днем, это сладкое и жуткое чувство полета в объятиях отца не отпускает ее, и робкий вопрос — «мама, нет ли вестей каких о папе?» — пишет она неверной, задрожавшей рукой.
2
И все-таки Аня дождалась своего первого «пациента»! Где-то уже близко к полудню, когда солнечный зной сморил все живое на улице и только сухой стрекот кузнечиков раздавался под окнами, возле медпункта вдруг остановилась председательская высокая тележка (Аня уже знала ее), а скоро вошли двое: пожилой мужчина с загорелым широким лицом, тронутым оспой, подталкивал к Ане высокого, с чумазым лицом парня с замотанной грязной тряпкой кистью левой руки.
— Вот, понимаешь, товарищ фельдшер, — стал объяснять пожилой мужчина, — привез тебе пациента, лечи давай скорее!..
Пока Аня разматывала тряпку и промывала грязную, мазутную, в свежей крови вздрагивающую ладонь, на которой обнаружилась глубокая рваная рана, которая опять начала сильно кровоточить, мужчина, вытирая платком запотевшее лицо, рассказывал, как вот этот «олух царя небесного» налаживал молотилку и попал рукой в решета.
— Ведь сколько раз говорил было: Семка, осторожней! Так вот нет — залез!..
А парень только виновато, болезненно улыбался.
Аня промыла рану марганцевым раствором, наложила три шва.
— Ты ведь митинг мог сорвать, дурья твоя башка, — продолжал незлобиво ворчать мужчина, глядя, как орудует Аня над раной, и отмечая про себя, что молодая медичка хоть и волнуется, но работает хорошо.
Когда все было закончено и Семка с уважением глядел на свою руку, толсто обмотанную белоснежным бинтом, мужчина сказал Ане «спасибо» и представился:
— Будем знакомы: секретарь колхозной партийной организации Сатин Иван Иванович. — И добавил церемонно: — Будем знакомы.
Аня смутилась, протянула навстречу свою руку и назвалась.
— Очень хорошо, товарищ Преснякова. Устроились, вижу, неплохо, а если что потребуется, приходите. — Он помолчал, вытер пот со лба и продолжал: — Сегодня у нас митинг в честь начала уборки урожая, приходите вы. Пойдем, олух царя небесного, — сказал Сатин парню, подталкивая его к двери.
3
Митинг собирался на крытом току, и когда Аня с Цямкаихой шли туда мимо фермы, то к ним пристали Груша с Верой и еще одна девушка, которую звали Лизой. Груша по своему обыкновению говорила громко и не могла, чтобы кого-нибудь не подзадоривать и не пускать шуточки. Сейчас она поминала какого-то Щетихина, и Аня видела, как Лиза, девушка тихая, несмелая, с красивым белым лицом, так и вспыхивает при этом имени и опускает глаза.
— Да вон, вон, погляди! — сказала она, подталкивая зардевшуюся Лизу. — В рубашечку белую нарядился!..
На крытом току возле молотилки ходили какие-то люди (Аня узнала только Сатина), и был тут и тот самый Щетихин, на которого показывала Груша, — черноволосый, кудрявый парень в белой, с закатанными рукавами, рубашке. Поодаль, где был уже сложен довольно высокий скирд из снопов, стояли, сидели и лежали на земле колхозники в ожидании митинга. И среди этой массы новых, незнакомых людей Аня увидела Семку с забинтованной рукой и смотрела на него как на родственника. Семка ходил гордый и важный, высоко держа забинтованную кисть, и Груша не замедлила его подцепить:
— Ну что, Семка, дощупался! Говорила ведь, что оборвут тебе девки руки!..
У скирды дружно засмеялись.
— А ничего, я и одной рукой тебя достану! — Не сдавался Семка, весело скаля белые зубы. — Давай хоть сейчас в камешек играть!..
— Я тебе и другую оборву!
— А у меня третья есть!
— Ну тихо, тихо, — зашикали на них, потому что парторг Сатин уже забирался по колесу на трактор, чтобы говорить речь.
— Товарищи мужики и женщины! — крикнул он, утвердившись между рычагами и поставив одну ногу на колесо. — И вы, дети наши! — Сатин показал на кучу ребятишек, сгрудившихся возле молотилки. — Все слышите?
— Все, все!.. — раздалось отовсюду.
— Так вот какое дело! Мы собрались на торжественный митинг по случаю начала уборки урожая, но я так скажу сначала. Японские самураи всю войну точили зубы на нас, но не было им ходу! Сколько войск наших стояло там на обороне дальневосточных границ, когда они нужны были на разгром Гитлера. Но теперь фашизм немецкий разбит, и мы переходим на разгром японского империализма. Вот такие события, товарищи мужики и женщины и вы, наши дети! Так что упремся еще раз, сожмем зубы, поработаем на разгром врага и во имя нашего счастливого завтра!