Раздались несмелые хлопки, однако Сатин махнул рукой и сказал:
— А теперь я передаю слово для выступления районному уполномоченному товарищу Щетихину. — И полез с трактора.
Щетихин говорил твердо, руками не махал, как парторг, голос его звучал громко и чисто. А говорил Щетихин про то, какие трудности стоят перед тружениками сельского хозяйства, что требуется сделать, чтобы скорее залатать военную разруху, чтобы люди не знали голода и ходили в хорошей одежде…
— Гляди-ко, твой Щетихин-то как картинка, — громким шепотом сказала Груша, подтолкнув Лизу.
— Партия и советское правительство постановили, — продолжал между тем Щетихин, — чтобы наши магазины и все торговые точки были бы полны всем, как и до войны, чтобы было все, что надо для советского народа-победителя. Наши люди это заслужили, товарищи! Заслужили на фронте героическими делами и в тылу неустанной работой. На подвиги в мирном труде, товарищи! А Советская Армия покажет себя и на Дальнем Востоке, как надо защищать свободу своей Родины и ее независимость. Дальневосточный агрессор будет разбит, и скоро, товарищи!..
Вера тяжело вздохнула: как там Борис?..
А ребятишки, которые слушали разинув рты, закричали «Ура-а-а!» и захлопали.
Потом говорил председатель колхоза Лепендин. Он не полез на трактор, но подошел, прихрамывая, поближе к людям, погрозил ребятам своей клюшкой, чтобы замолчали, и сказал:
— О разгроме агрессора я не буду повторяться, японских фашистов мы победим, товарищи, это точно! А вот нам, товарищи колхозники, нужно быстро и без потерь убрать хлеб, с честью выполнить план хлебопоставок, засыпать зерно и обеспечить колхозникам трудодень полновесным хлебом. — Он помолчал, глядя себе под ноги, потом порылся в кармане, достал какой-то темный брусок, похожий издали на оселок, каким правят косы, поднял его над головой и, глянув в сторону уполномоченного Щетихина, сказал: — Что это такое?
Вопрос был неожиданный, и на току установилась такая тишина, что стал слышен неподалеку тонкий, чистый голосок жаворонка.
— Ну, никто не знает? — спросил Лепендин с кривой, иронической ухмылкой.
Послышался глухой шумок в людях, но слов нельзя было разобрать.
— Я думаю, товарищ Лепендин, — строго сказал Аверяскин, делая шаг вперед, поближе к Щетихину, — я думаю, что митинг сегодняшний — это не место для загадок. — И покосился на Щетихина.
— Хлеб, хлеб это!.. — послышался несмелый бабий голос.
— Правильно, Ульяна, говоришь, — сказал Лепендин, — это хлеб, который мы едим все. Хлеб из лебеды, потому что другого хлеба у нас пока нет. Но он будет, товарищи! — крикнул вдруг председатель, и лицо у него побагровело, жилы на шее набухли. — Народ-победитель достоин другого хлеба! Это точно! Фашисты вынудили нас воевать с оружием в руках, и мы научились и разбили их в пух и прах, а работать на мирном поле мы и сами умеем и кого хочешь можем научить. И я хочу сказать, товарищи, что теперь все в наших руках. Погода пока стоит благоприятная, правление по справедливости распределило по бригадам всю наличную тягловую силу и инвентарь, так что давайте поработаем от всей души и уберем урожай, чтобы было из чего печь настоящий хлеб. Вот и все я сказал, товарищи. — И он, повернувшись на здоровой ноге, захромал в тень, к молотилке.
Сатин для порядка поспрашивал, не желает ли еще кто слово сказать, но мужики и бабы уже не слушали его, шумели между собой, поднимались, отряхивались.
И Сатин крикнул:
— Тогда, товарищи мужики и бабы и вы, наши дети, приступаем к ударной работе!
И через минуту трактор уже стрелял в жаркое небо синим дымком, длинный и широкий привод от трактора к молотилке побежал со свистом и хлопками, молотилка загудела, задрожала, и Сатин, уже утвердившийся на площадке задавальщиком, подхватил первый сноп и с криком «Ура!» сунул его в барабан.
Доярки, оказавшиеся на току без дела, сбились в кучку, и даже Груша отчего-то молчала.
Работа на току налаживалась, все меньше было суеты, и вот уже Лепендин крикнул Сатину:
— Эй, Иван Иванович! Поеду и погляжу, как там на Гибаловском скирдуют?
— Давай! — весело отозвался со своей площадки Сатин.
Лепендин, проходя к тележке, издали поглядел на девушек и вроде бы что-то хотел сказать, даже приостановился на миг, но только поднял руку: привет, мол.
И когда он уехал, Груша сказала:
— Ну что, девки, пошли…
Уже на улице догнал их на мотоцикле Щетихин.
— Кого подвезти, девушки? — громко сказал он, не заглушая трещавшего мотора.
— Давай меня! — крикнула Груша.
— Садись!
— Ладно уж, посади вон Лизу, а то боюсь, как бы твоя тарахтелка не развалилась, пешком придется ходить.
Лиза, зардевшись и потупившись, села позади Щетихина. И только синий дымок да пыль поднялись за ними.
Аня спросила, кто он такой, этот Щетихин? Оказалось, районный комсомольский секретарь.
Глава шестая
1
Все чаще и чаще раздавались на темных, вечерних улицах Урани звуки гармошек и песен. Никакая дневная усталость не могла удержать ребят и девушек по вечерам дома. Да что — дома, когда в конце августа такие звезды в небе, такие теплые туманы по низинам!..
Да что говорить про молодежь! Даже и старикам по таким вечерам не сидится дома, устраиваются под окошками на завалинках, сидят, судачат о житье-бытье своем, а как пройдет по улице молодая ватага, с гармошкой, с пляской, со смехом, старикам опять есть разговор: кто, да что, да с кем.
— А слышь-ко, Ульяна, сказывали, будто фельдшерица к нам приехала, правда-нет?
— Да вроде приехала, у Цямки вроде бы квартирует, сама-то не была, а говорят бабы…
— А чего еще-то говорят?
— Да чего говорят — всяко болтают, а сама-то я не была, не скажу, врать не буду.
— А я-то, девки, слышала, Семке-то Кержаеву руку повредило, так эта фельдшерица ну до того ловко завязала да чем-то помазала, Семка на третий день на гармошке играл.
— На Семке как на собаке все заживает!..
Но вот идет по улице другая ватага, и бабы на завалинке умолкают, вслушиваются в голоса, гадают, кто идет да с кем. А куда идет молодежь — это каждому ведомо: в Урани на всех улицах есть свой «пятачок», а на Советской, на самой долгой, и не один — в верхнем конце, потом у сельсовета, а самый шумный, пожалуй, в нижнем конце, и это место даже название свое имеет — Курмыж. И на любом «пятачке» своя прелесть, своя красота. На любом «пятачке» свои шутники и свои драчуны.
— Слышь-ко, Ульяна, пошто бабка-то Марфа померла?
— Да пошто люди помирают, потому и она померла.
— Ну-у!.. Да она и не так еще стара была, шестьдесят ей едва ли сполнилось…
— И шестьдесят — не молоденькая.
— А тут говорили, будто фельшарица-то новенькая не тот укол сделала, вот Марфа и померла.
— Кто его знает…
— В прошлом-то годе, летось, помнишь? — как Марфа получила похоронку на Мишку-то, тоже вроде запомирала, да ничего, отлежалась.
— Кто его знает, Фима, да только без здоровья-то и царь нищий…
И опять умолкли Ульяна с Фимой, соседки, прислушались: по дороге кто-то шел медленно, белело платье, невнятный говор, смешок. И тихо бренькнула гитара.
И по этому звуку гитары Фима, старушка живая и проворная, узнала, кто шел по дороге.
— Учителка приехала, слышь? — зашептала она в ухо Ульяне.
— Скоро в школу ребятишкам, как же… — отвечала Ульяна тоже шепотом.
— Да с кем это она идет-то? Вроде бы мужик какой по голосу-то?
— Тетеря ты глухая, — смеется Ульяна. — Да то Груша Пивкина!.. Слышишь голосок-то?!
— Она, она, правда, — соглашается Фимка.
2
Верно угадала Фима: учительница Валентина Ивановна вернулась из своего трудового отпуска даже на несколько дней раньше и вот теперь шла с подругой Грушей Пивкиной по темной улице в сторону Курмыжа.
Груше было невдомек, отчего Валя приехала раньше срока, и пока та говорила, где была да что видела за свой отпуск, Груше не терпелось сказать и свои новости. Впрочем, новость у Груши, о которой она ни с кем из своих не могла поделиться, была одна: Володька Лепендин, председатель колхоза, Володька-герой женился на сенгеляйской девушке, а она, Груша…
— Ох, Валя, чего мне делать-то? Не идет он у меня из головы ни днем, ни ночью, зараза такой!..
И потому, что все свои печали Груша не могла таить и рассказывала о них, и рассказывала всегда как бы смеясь, пошучивая над собой, потому все ее огорчения не казались ее подругам тяжкими и серьезными. Вот и теперь это Грушино горе Валя не могла воспринять серьезно, не говоря о том, чтобы сравнить со своим тайным волнением о Семке Кержаеве, ради которого она и приехала раньше срока.
— Да ты, наверное, видела, — рассказывала Груша, — на почте в Сенгеляях работала, белобрысенькая такая, с кошачьим личиком…
Валя молчала, пощипывая струны на гитаре. Впрочем, Груша и не ждала ответов, от одного того, что она все наконец-то выговаривает, ей делалось легче.
— И чего этот хромоногий нашел в ней?!
— Кто — хромоногий?
— Да Володька, кто еще! — в сердцах сказала Груша и засмеялась.
Валя собралась с духом и спросила:
— А кто сейчас на Курмыже в гармошку играет?
— Колька Максимихин пиликает.
— А… — сказала Валя и осеклась, захватывая в горсть струны.
— Чего — а? — спросила Груша. — Семка, что ли? — и захохотала на всю улицу.
— Да ну, при чем тут Семка… — с капризным пренебрежением сказала Валя. — Так просто…
Однако сердце учительницы так и облилось холодом.
— Нет, Семке пока нельзя играть, он руку поранил, на перевязку каждый день в медпункт бегает.
— Медпункт?! — удивилась Валя.
— Ну! Медпункт ведь у нас теперь, медичка приехала из Саранска, девушка хорошая. Да вот зайдем, она у Цямки живет.
«Медичка из Саранска… хорошая девушка!..» Эти новости болезненными иголками впились в сердце Вали.
— Да неудобно, — капризно сказала она.
— Вот еще — нашла неудобство! — И Груша решительно увлекла ее к дому Цямкаихи, в котором желтели все три передних окна.
3
Разговоры о том, что «медичка» не тот укол сделала бабке Марфе, дошли и до самой Ани. И хотя она знала, что все сделала правильно, эти досужие разговоры действовали на Аню угнетающе. Даже на улицу она не хотела показываться. В самом деле, бабка Марфа, когда Аня прибежала, уже и не дышала, и внутримышечную инъекцию адреналина можно было и не делать. А теперь вот поползло по селу, не тот укол!.. Да как же не тот, когда тот?! Впрочем, доказывать свою правоту было некому, ведь даже Цямкаиха отчего-то боится остаться с Аней один на один, придумывает какое-нибудь дело и уходит. Вот и теперь: Аня делает вид, что читает книжку, а Цямкаиха вошла и стоит на пороге. Наверное, скажет: «Покушай поди, самовар пока горячий…» Но нет, стоит и молчит.
Аня поглядела на нее.
— Что, Анна-бабай?
Вздохнула Цямкаиха и говорит:
— Чувствую, нехорошо у тебя на сердце, дочка… Очень уж ты не убивайся. Чего не бывает в жизни! Не нами сказано: «Кто говорит — тот сеет, а кто слушает — тот жнет». Ты вот жни знай свое, а языки, как говорил мой покойный муж Фана, болтают, болтают и только на то и годятся, что болтать…
Аня с благодарностью улыбнулась. И Цямкаиха, поощренная этой улыбкой, продолжала:
— Это так, дочка, так. Наши старики говорили: «Живешь — тужишь, а смерти не желаешь». Да ведь кто знает? Вроде и бабка Марфа была здорова, но, видишь, вытянула свои ножки в белую простынку…
Тут послышался в сенях стук и громкий Грушин голос:
— Эй, где вы тут? Анна-бабай! Аня!..
Цямкаиха отворила дверь и строго сказала:
— Ну, чего кричишь? Как на ферме? Ходи давай потихоньку. — Тут она увидела и Валю. — Вот, вот, заходите…
Груша вошла и, увидев в избе Цямкаихи необыкновенную чистоту, даже и оробела.
— Ну что, не заболела, случаем? — спросила Цямкаиха.
— Меня, Анна-бабай, и нечистые не возьмут! — ответила Груша. Сегодня она нарядилась в белое русское платье, рукава короткие тесны, и оттого руки кажутся особенно тугими и сильными.
— Это хорошо, Груша-доченька.
— То-то! — Груша обретала свою обычную уверенность. — А я смотрю, бабушка, привыкаешь к культуре? Печка побелена, а то будто облезлая лошадь была. И полы вымыты, и сама, смотрю, принарядилась. Да и керосину не жалеете — на всю улицу свет!..
— Куда же денешься! Как люди, так и мы…
— На какую телегу сядешь, такую песню и поешь. Про это, что ли, хотела сказать?..
Цямкаиха довольно улыбнулась: в ее избе стали появляться люди, и она рада, ведь раньше, бывало, редко кто забредет. А ведь с людьми-то как весело!..
— А кадку — маленькую, блинную кадку — зря выкинула, — сказала старуха Груше.
— Почему зря?
— Аня не знает еще наши блины, а я бы испекла…
— Ну, за кадкой дело не станет, ее и обратно можно занести. А из чего будешь печь?
— Пшена немного припрятала…
— Эх и хитрая ты, бабушка! А раз такое дело, давай пеки! Вот мы пока ходим с Аней на Курмыж, ты чтобы испекла блины! Давай, Аня, собирайся, — распорядилась Груша.
— Правда, Аня, сходи, — сказала Цямкаиха, видя нерешительность Ани.
4
На улице было темно. И редко где горели огни в окнах домов. Летом в селе на керосин особая скупость, да и чего зря жечь лампу? Ужинают еще засветло, да и в сумерках не пронесешь ложку мимо рта. А тут и спать пора — завтра вставать рано…
Но молодежь — та устала или нет, соберется у кого-нибудь в веселую шумную ватагу и — по улице.
— Ну-ко, Валя, тронь свою гитару! — сказала Груша, когда они пошли по улице. Валя тихонько ударила по струнам, а Груша, покашляв в кулак для порядка, запела низким приятным голосом:
Ой, напрасно мак цветет,
Набирает силу, —
В сад мой больше не придет
Мой залетка милый.
Он нашел себе другую,
На высоких каблуках,
Я одна хожу, тоскую,
Мак в саду моем зачах.
Ой, напрасно мак опал,
Милый вновь со мною,
Он к лаптям моим припал
Повинной головою.
Так они дошли до Курмыжа и остановились под ветлами. В темноте был хорошо заметен вытоптанный «пятачок», пока пустой, и только по другую сторону, на бревнах, тихонько пиликала гармошка в неумелых руках и раздавался смех и говор дурачившихся подростков. Посвечивала там и малиновая ягодка папироски.
Валя, пристально поглядев в темноте на Аню, спросила:
— Понравилось вам у нас в Урани?
— Ничего, — ответила Аня, чувствуя в голосе все время молчавшей учительницы какую-то настороженность. — Жить можно, правда?
Валя промолчала, опять тихонько ударила по струнам, а Груша вполголоса запела:
Ой, мак алеет под окошком,
Спать ночами не дает.
Заиграют на гармошке,
Знаю, милый меня ждет.
— Кто это тебя ждет? — раздался вдруг совсем рядом громкий, веселый голос Семки Кержаева.
Рука Вали сорвалась, струны нестройно зазвенели.
— Как это вы попали на наш Курмыж? — балагурил Семка. — Заблудились, что ли?
— Э, был ваш Курмыж, а теперь наш. Вот наша Аня живет здесь, — сказала Груша. — Садись давай с нами да покажи-ка, как ты умеешь играть.
Семен потоптался, потом сел рядом с Валей.
— Ну так что вам? — Семен растянул мехи. — Западноевропейскую или русскую?..
— Нам хоть какую, была бы игра — и хорошо…
Любители вечерних «пятачков» будто только и ждали гармонь. Начал Семен играть, и со всех сторон собрались сюда девушки и парни. На «пятачке» делалось с каждой минутой все теснее.
Груша взяла Аню за руку, начала ее крутить будто перышко и сама шептала ей на ухо: «Давай, как наши ураньцы, давай…» И у Ани ноги еле касались земли. Смотря на них, пошли танцевать и другие — парни сами, девушки сами. Кто умел, а кто и нет, никто не обращал на это внимания.
Если бы это было днем, то было бы видно, какое облако пыли поднялось над «пятачком». Да ведь пыль не масло — вытряхнется. Зато как хорошо под гармонь танцевать! Ноги сами ходят, да так хорошо, да так все ловко и ладно! Эх! Давай, Сема, давай!.. Ох, как хорошо! Играй одно и то же весь вечер, и никому не надоест! Ух ты да эх ты! Курмыж веселится! Их! Ах! Вот так мы! Кто остался один, и тот в стороне пляшет. Как умеет, так и пляшет: тра-та-та, тра-та-та… Веселится Курмыж!
Глава седьмая
1
Бабка Марфа, умершая неделю назад, была тещей секретаря сельсовета Захарыча, так что когда приходившие в сельсовет люди выражали особенно скорбное соболезнование, то Захарыч эти ненатуральные вздохи относил к обычному человеческому лукавству. Но вот и сам Аверяскин: