Трава-мурава - Илья Максимович Девин 9 стр.


Раздались несмелые хлопки, однако Сатин махнул рукой и сказал:

— А теперь я передаю слово для выступления районному уполномоченному товарищу Щетихину. — И полез с трактора.

Щетихин говорил твердо, руками не махал, как парторг, голос его звучал громко и чисто. А говорил Щетихин про то, какие трудности стоят перед тружениками сельского хозяйства, что требуется сделать, чтобы скорее залатать военную разруху, чтобы люди не знали голода и ходили в хорошей одежде…

— Гляди-ко, твой Щетихин-то как картинка, — громким шепотом сказала Груша, подтолкнув Лизу.

— Партия и советское правительство постановили, — продолжал между тем Щетихин, — чтобы наши магазины и все торговые точки были бы полны всем, как и до войны, чтобы было все, что надо для советского народа-победителя. Наши люди это заслужили, товарищи! Заслужили на фронте героическими делами и в тылу неустанной работой. На подвиги в мирном труде, товарищи! А Советская Армия покажет себя и на Дальнем Востоке, как надо защищать свободу своей Родины и ее независимость. Дальневосточный агрессор будет разбит, и скоро, товарищи!..

Вера тяжело вздохнула: как там Борис?..

А ребятишки, которые слушали разинув рты, закричали «Ура-а-а!» и захлопали.

Потом говорил председатель колхоза Лепендин. Он не полез на трактор, но подошел, прихрамывая, поближе к людям, погрозил ребятам своей клюшкой, чтобы замолчали, и сказал:

— О разгроме агрессора я не буду повторяться, японских фашистов мы победим, товарищи, это точно! А вот нам, товарищи колхозники, нужно быстро и без потерь убрать хлеб, с честью выполнить план хлебопоставок, засыпать зерно и обеспечить колхозникам трудодень полновесным хлебом. — Он помолчал, глядя себе под ноги, потом порылся в кармане, достал какой-то темный брусок, похожий издали на оселок, каким правят косы, поднял его над головой и, глянув в сторону уполномоченного Щетихина, сказал: — Что это такое?

Вопрос был неожиданный, и на току установилась такая тишина, что стал слышен неподалеку тонкий, чистый голосок жаворонка.

— Ну, никто не знает? — спросил Лепендин с кривой, иронической ухмылкой.

Послышался глухой шумок в людях, но слов нельзя было разобрать.

— Я думаю, товарищ Лепендин, — строго сказал Аверяскин, делая шаг вперед, поближе к Щетихину, — я думаю, что митинг сегодняшний — это не место для загадок. — И покосился на Щетихина.

— Хлеб, хлеб это!.. — послышался несмелый бабий голос.

— Правильно, Ульяна, говоришь, — сказал Лепендин, — это хлеб, который мы едим все. Хлеб из лебеды, потому что другого хлеба у нас пока нет. Но он будет, товарищи! — крикнул вдруг председатель, и лицо у него побагровело, жилы на шее набухли. — Народ-победитель достоин другого хлеба! Это точно! Фашисты вынудили нас воевать с оружием в руках, и мы научились и разбили их в пух и прах, а работать на мирном поле мы и сами умеем и кого хочешь можем научить. И я хочу сказать, товарищи, что теперь все в наших руках. Погода пока стоит благоприятная, правление по справедливости распределило по бригадам всю наличную тягловую силу и инвентарь, так что давайте поработаем от всей души и уберем урожай, чтобы было из чего печь настоящий хлеб. Вот и все я сказал, товарищи. — И он, повернувшись на здоровой ноге, захромал в тень, к молотилке.

Сатин для порядка поспрашивал, не желает ли еще кто слово сказать, но мужики и бабы уже не слушали его, шумели между собой, поднимались, отряхивались.

И Сатин крикнул:

— Тогда, товарищи мужики и бабы и вы, наши дети, приступаем к ударной работе!

И через минуту трактор уже стрелял в жаркое небо синим дымком, длинный и широкий привод от трактора к молотилке побежал со свистом и хлопками, молотилка загудела, задрожала, и Сатин, уже утвердившийся на площадке задавальщиком, подхватил первый сноп и с криком «Ура!» сунул его в барабан.

Доярки, оказавшиеся на току без дела, сбились в кучку, и даже Груша отчего-то молчала.

Работа на току налаживалась, все меньше было суеты, и вот уже Лепендин крикнул Сатину:

— Эй, Иван Иванович! Поеду и погляжу, как там на Гибаловском скирдуют?

— Давай! — весело отозвался со своей площадки Сатин.

Лепендин, проходя к тележке, издали поглядел на девушек и вроде бы что-то хотел сказать, даже приостановился на миг, но только поднял руку: привет, мол.

И когда он уехал, Груша сказала:

— Ну что, девки, пошли…

Уже на улице догнал их на мотоцикле Щетихин.

— Кого подвезти, девушки? — громко сказал он, не заглушая трещавшего мотора.

— Давай меня! — крикнула Груша.

— Садись!

— Ладно уж, посади вон Лизу, а то боюсь, как бы твоя тарахтелка не развалилась, пешком придется ходить.

Лиза, зардевшись и потупившись, села позади Щетихина. И только синий дымок да пыль поднялись за ними.

Аня спросила, кто он такой, этот Щетихин? Оказалось, районный комсомольский секретарь.

Глава шестая

1

Все чаще и чаще раздавались на темных, вечерних улицах Урани звуки гармошек и песен. Никакая дневная усталость не могла удержать ребят и девушек по вечерам дома. Да что — дома, когда в конце августа такие звезды в небе, такие теплые туманы по низинам!..

Да что говорить про молодежь! Даже и старикам по таким вечерам не сидится дома, устраиваются под окошками на завалинках, сидят, судачат о житье-бытье своем, а как пройдет по улице молодая ватага, с гармошкой, с пляской, со смехом, старикам опять есть разговор: кто, да что, да с кем.

— А слышь-ко, Ульяна, сказывали, будто фельдшерица к нам приехала, правда-нет?

— Да вроде приехала, у Цямки вроде бы квартирует, сама-то не была, а говорят бабы…

— А чего еще-то говорят?

— Да чего говорят — всяко болтают, а сама-то я не была, не скажу, врать не буду.

— А я-то, девки, слышала, Семке-то Кержаеву руку повредило, так эта фельдшерица ну до того ловко завязала да чем-то помазала, Семка на третий день на гармошке играл.

— На Семке как на собаке все заживает!..

Но вот идет по улице другая ватага, и бабы на завалинке умолкают, вслушиваются в голоса, гадают, кто идет да с кем. А куда идет молодежь — это каждому ведомо: в Урани на всех улицах есть свой «пятачок», а на Советской, на самой долгой, и не один — в верхнем конце, потом у сельсовета, а самый шумный, пожалуй, в нижнем конце, и это место даже название свое имеет — Курмыж. И на любом «пятачке» своя прелесть, своя красота. На любом «пятачке» свои шутники и свои драчуны.

— Слышь-ко, Ульяна, пошто бабка-то Марфа померла?

— Да пошто люди помирают, потому и она померла.

— Ну-у!.. Да она и не так еще стара была, шестьдесят ей едва ли сполнилось…

— И шестьдесят — не молоденькая.

— А тут говорили, будто фельшарица-то новенькая не тот укол сделала, вот Марфа и померла.

— Кто его знает…

— В прошлом-то годе, летось, помнишь? — как Марфа получила похоронку на Мишку-то, тоже вроде запомирала, да ничего, отлежалась.

— Кто его знает, Фима, да только без здоровья-то и царь нищий…

И опять умолкли Ульяна с Фимой, соседки, прислушались: по дороге кто-то шел медленно, белело платье, невнятный говор, смешок. И тихо бренькнула гитара.

И по этому звуку гитары Фима, старушка живая и проворная, узнала, кто шел по дороге.

— Учителка приехала, слышь? — зашептала она в ухо Ульяне.

— Скоро в школу ребятишкам, как же… — отвечала Ульяна тоже шепотом.

— Да с кем это она идет-то? Вроде бы мужик какой по голосу-то?

— Тетеря ты глухая, — смеется Ульяна. — Да то Груша Пивкина!.. Слышишь голосок-то?!

— Она, она, правда, — соглашается Фимка.

2

Верно угадала Фима: учительница Валентина Ивановна вернулась из своего трудового отпуска даже на несколько дней раньше и вот теперь шла с подругой Грушей Пивкиной по темной улице в сторону Курмыжа.

Груше было невдомек, отчего Валя приехала раньше срока, и пока та говорила, где была да что видела за свой отпуск, Груше не терпелось сказать и свои новости. Впрочем, новость у Груши, о которой она ни с кем из своих не могла поделиться, была одна: Володька Лепендин, председатель колхоза, Володька-герой женился на сенгеляйской девушке, а она, Груша…

— Ох, Валя, чего мне делать-то? Не идет он у меня из головы ни днем, ни ночью, зараза такой!..

И потому, что все свои печали Груша не могла таить и рассказывала о них, и рассказывала всегда как бы смеясь, пошучивая над собой, потому все ее огорчения не казались ее подругам тяжкими и серьезными. Вот и теперь это Грушино горе Валя не могла воспринять серьезно, не говоря о том, чтобы сравнить со своим тайным волнением о Семке Кержаеве, ради которого она и приехала раньше срока.

— Да ты, наверное, видела, — рассказывала Груша, — на почте в Сенгеляях работала, белобрысенькая такая, с кошачьим личиком…

Валя молчала, пощипывая струны на гитаре. Впрочем, Груша и не ждала ответов, от одного того, что она все наконец-то выговаривает, ей делалось легче.

— И чего этот хромоногий нашел в ней?!

— Кто — хромоногий?

— Да Володька, кто еще! — в сердцах сказала Груша и засмеялась.

Валя собралась с духом и спросила:

— А кто сейчас на Курмыже в гармошку играет?

— Колька Максимихин пиликает.

— А… — сказала Валя и осеклась, захватывая в горсть струны.

— Чего — а? — спросила Груша. — Семка, что ли? — и захохотала на всю улицу.

— Да ну, при чем тут Семка… — с капризным пренебрежением сказала Валя. — Так просто…

Однако сердце учительницы так и облилось холодом.

— Нет, Семке пока нельзя играть, он руку поранил, на перевязку каждый день в медпункт бегает.

— Медпункт?! — удивилась Валя.

— Ну! Медпункт ведь у нас теперь, медичка приехала из Саранска, девушка хорошая. Да вот зайдем, она у Цямки живет.

«Медичка из Саранска… хорошая девушка!..» Эти новости болезненными иголками впились в сердце Вали.

— Да неудобно, — капризно сказала она.

— Вот еще — нашла неудобство! — И Груша решительно увлекла ее к дому Цямкаихи, в котором желтели все три передних окна.

3

Разговоры о том, что «медичка» не тот укол сделала бабке Марфе, дошли и до самой Ани. И хотя она знала, что все сделала правильно, эти досужие разговоры действовали на Аню угнетающе. Даже на улицу она не хотела показываться. В самом деле, бабка Марфа, когда Аня прибежала, уже и не дышала, и внутримышечную инъекцию адреналина можно было и не делать. А теперь вот поползло по селу, не тот укол!.. Да как же не тот, когда тот?! Впрочем, доказывать свою правоту было некому, ведь даже Цямкаиха отчего-то боится остаться с Аней один на один, придумывает какое-нибудь дело и уходит. Вот и теперь: Аня делает вид, что читает книжку, а Цямкаиха вошла и стоит на пороге. Наверное, скажет: «Покушай поди, самовар пока горячий…» Но нет, стоит и молчит.

Аня поглядела на нее.

— Что, Анна-бабай?

Вздохнула Цямкаиха и говорит:

— Чувствую, нехорошо у тебя на сердце, дочка… Очень уж ты не убивайся. Чего не бывает в жизни! Не нами сказано: «Кто говорит — тот сеет, а кто слушает — тот жнет». Ты вот жни знай свое, а языки, как говорил мой покойный муж Фана, болтают, болтают и только на то и годятся, что болтать…

Аня с благодарностью улыбнулась. И Цямкаиха, поощренная этой улыбкой, продолжала:

— Это так, дочка, так. Наши старики говорили: «Живешь — тужишь, а смерти не желаешь». Да ведь кто знает? Вроде и бабка Марфа была здорова, но, видишь, вытянула свои ножки в белую простынку…

Тут послышался в сенях стук и громкий Грушин голос:

— Эй, где вы тут? Анна-бабай! Аня!..

Цямкаиха отворила дверь и строго сказала:

— Ну, чего кричишь? Как на ферме? Ходи давай потихоньку. — Тут она увидела и Валю. — Вот, вот, заходите…

Груша вошла и, увидев в избе Цямкаихи необыкновенную чистоту, даже и оробела.

— Ну что, не заболела, случаем? — спросила Цямкаиха.

— Меня, Анна-бабай, и нечистые не возьмут! — ответила Груша. Сегодня она нарядилась в белое русское платье, рукава короткие тесны, и оттого руки кажутся особенно тугими и сильными.

— Это хорошо, Груша-доченька.

— То-то! — Груша обретала свою обычную уверенность. — А я смотрю, бабушка, привыкаешь к культуре? Печка побелена, а то будто облезлая лошадь была. И полы вымыты, и сама, смотрю, принарядилась. Да и керосину не жалеете — на всю улицу свет!..

— Куда же денешься! Как люди, так и мы…

— На какую телегу сядешь, такую песню и поешь. Про это, что ли, хотела сказать?..

Цямкаиха довольно улыбнулась: в ее избе стали появляться люди, и она рада, ведь раньше, бывало, редко кто забредет. А ведь с людьми-то как весело!..

— А кадку — маленькую, блинную кадку — зря выкинула, — сказала старуха Груше.

— Почему зря?

— Аня не знает еще наши блины, а я бы испекла…

— Ну, за кадкой дело не станет, ее и обратно можно занести. А из чего будешь печь?

— Пшена немного припрятала…

— Эх и хитрая ты, бабушка! А раз такое дело, давай пеки! Вот мы пока ходим с Аней на Курмыж, ты чтобы испекла блины! Давай, Аня, собирайся, — распорядилась Груша.

— Правда, Аня, сходи, — сказала Цямкаиха, видя нерешительность Ани.

4

На улице было темно. И редко где горели огни в окнах домов. Летом в селе на керосин особая скупость, да и чего зря жечь лампу? Ужинают еще засветло, да и в сумерках не пронесешь ложку мимо рта. А тут и спать пора — завтра вставать рано…

Но молодежь — та устала или нет, соберется у кого-нибудь в веселую шумную ватагу и — по улице.

— Ну-ко, Валя, тронь свою гитару! — сказала Груша, когда они пошли по улице. Валя тихонько ударила по струнам, а Груша, покашляв в кулак для порядка, запела низким приятным голосом:

Ой, напрасно мак цветет,

Набирает силу, —

В сад мой больше не придет

Мой залетка милый.

Он нашел себе другую,

На высоких каблуках,

Я одна хожу, тоскую,

Мак в саду моем зачах.

Ой, напрасно мак опал,

Милый вновь со мною,

Он к лаптям моим припал

Повинной головою.

Так они дошли до Курмыжа и остановились под ветлами. В темноте был хорошо заметен вытоптанный «пятачок», пока пустой, и только по другую сторону, на бревнах, тихонько пиликала гармошка в неумелых руках и раздавался смех и говор дурачившихся подростков. Посвечивала там и малиновая ягодка папироски.

Валя, пристально поглядев в темноте на Аню, спросила:

— Понравилось вам у нас в Урани?

— Ничего, — ответила Аня, чувствуя в голосе все время молчавшей учительницы какую-то настороженность. — Жить можно, правда?

Валя промолчала, опять тихонько ударила по струнам, а Груша вполголоса запела:

Ой, мак алеет под окошком,

Спать ночами не дает.

Заиграют на гармошке,

Знаю, милый меня ждет.

— Кто это тебя ждет? — раздался вдруг совсем рядом громкий, веселый голос Семки Кержаева.

Рука Вали сорвалась, струны нестройно зазвенели.

— Как это вы попали на наш Курмыж? — балагурил Семка. — Заблудились, что ли?

— Э, был ваш Курмыж, а теперь наш. Вот наша Аня живет здесь, — сказала Груша. — Садись давай с нами да покажи-ка, как ты умеешь играть.

Семен потоптался, потом сел рядом с Валей.

— Ну так что вам? — Семен растянул мехи. — Западноевропейскую или русскую?..

— Нам хоть какую, была бы игра — и хорошо…

Любители вечерних «пятачков» будто только и ждали гармонь. Начал Семен играть, и со всех сторон собрались сюда девушки и парни. На «пятачке» делалось с каждой минутой все теснее.

Груша взяла Аню за руку, начала ее крутить будто перышко и сама шептала ей на ухо: «Давай, как наши ураньцы, давай…» И у Ани ноги еле касались земли. Смотря на них, пошли танцевать и другие — парни сами, девушки сами. Кто умел, а кто и нет, никто не обращал на это внимания.

Если бы это было днем, то было бы видно, какое облако пыли поднялось над «пятачком». Да ведь пыль не масло — вытряхнется. Зато как хорошо под гармонь танцевать! Ноги сами ходят, да так хорошо, да так все ловко и ладно! Эх! Давай, Сема, давай!.. Ох, как хорошо! Играй одно и то же весь вечер, и никому не надоест! Ух ты да эх ты! Курмыж веселится! Их! Ах! Вот так мы! Кто остался один, и тот в стороне пляшет. Как умеет, так и пляшет: тра-та-та, тра-та-та… Веселится Курмыж!

Глава седьмая

1

Бабка Марфа, умершая неделю назад, была тещей секретаря сельсовета Захарыча, так что когда приходившие в сельсовет люди выражали особенно скорбное соболезнование, то Захарыч эти ненатуральные вздохи относил к обычному человеческому лукавству. Но вот и сам Аверяскин:

Назад Дальше