Сиваш - Яков Ильич Ильичёв 13 стр.


— К большевикам? — по-кадиловски грозно переспросил Олег.

Татарин кивнул, закрыл глаза, пошевелил губами. Умные офицеры, сказал он, хорошо заплатили, а платить надо много, потому что провожатые тоже рискуют.

Все так же грозно Олег спросил, много ли офицеров обращалось к хозяину «гейши», тот сложил ладони, потом выставил мизинец.

— Десять… один… — Лукаво сморщился. — Большевик — можно, большевик — добрый…

Олег мгновенно взмок. Понял, что татарин говорит правду. Мир как-то вдруг покачнулся. Да, очевидно, власть красных над миллионами умов огромна. Поэтому и сокрушили самые сильные войска. Таинственна и непонятна эта власть. Укрепляется час от часу, магнетически притягивает к себе. Некоторые профессора признали большевиков, есть офицеры, которые служат в Москве у красных. И Чичерин у них, бывший дворянин. Несомненно, те «десять» действительно перешли к красным.

Но почему перешли? Что означает этот шаг? Утомление, безразличие к своей судьбе? Может, слабость и трусость? Может, это вынужденное? Возможно, бездумная мудрость, вера в счастливый исход, в какую-то помощь судьбы, а может, и мудрость опытных людей. Пусть бы кто-нибудь из них рассказал, что думал, когда садился в лодку… Он, Олег, много ли, мало, но воевал против красных, как теперь перейдет к ним?

— Не твое дело, старик! И не очень откровенничай. Не то в контрразведку попадешь! — сказал смелому хозяину «гейши».

За несколько тысяч рублей Олег в одиночестве пообедал. У дверей ресторана старушка в черном предложила два прошлогодних яблока из крошечной, как у Красной шапочки, корзинки. Купил для матери. Потом зашел за билетом на Вертинского.

Вечером в сияющем электрическими огнями зале на миг показалось, что он в варьете «Аквариум» на Каменноостровском. Та же публика, те же монокли, дамы, старушки; только молодые люди в английских френчах. Олег одиноко бродил по фойе, стоял у двери. Мимо глаз проплывали голые плечи и руки. Волновал аромат тончайших французских духов. Никто не кричал, не грозился повесить. Зал сдержанно, празднично шумел, как когда-то в Петрограде. Почти те же имена на сцене, и первое из них — Вертинский.

Седые, в черных платьях, старушки заметно трясли головами, хотя и старались держать их высоко. Где сыновья, зятья? Стройные, юные, захваченные вихрем, может быть, ненужной борьбы, — что будет с ними завтра, этой ночью? Кто виноват в случившемся, кто навел затмение на мир, почему он перевернулся? Почему их привычки, понятия, традиции вдруг вызывают презрение, насмешку обыкновенных людей? Прежде, казалось, почтительные, эти люди теперь, уверенные и дерзкие, с презрением относятся к дворянскому классу, с гневом толкают его в могилу и с насмешечками, — дескать, к богу в рай вас, людей обреченных, не имеющих никаких идеалов, всех вас, бежавших из Москвы, из Петрограда, из имений — старых генералов, чиновников всех рангов и ведомств, ваших жен и детей, навек привязанных к вам нянюшек; купцов, нотариусов, биржевых маклеров, лавочников, светских дам, певиц, сановников — всех напуганных революцией.

Нервы у публики напряжены. Плеском аплодисментов публика встретила высокого, стройного красавца с удлиненным лицом, в шутовском костюме — Вертинского. На нем были короткая куртка из белого атласа с черными пуговицами, с развернутым гармошкой воротником, узкие, обтягивающие длинные ноги, штаны, лакированные туфли. Что-то печальное и изломанное было во всем облике этого человека. Туманные, пугающие слова романса обволакивали мозг: «Где-то воет буря, а я грущу в шести зеркалах из-за маленькой глупой женщины…»

Зачем это, к чему сейчас эти глупые зеркала? Олег вспоминал пародию — певали в Петрограде: «Любовь — это те же дрова, они так друг на друга похожи. Только разница в том, что любовь дешева, а дрова ее втрое дороже…» Усмехнулся. Все же грусть о лиловом негре, маленьком креольчике и рыдания о «деточке», кокаином распятой на мокрых бульварах Москвы, царапали сердце.

Артист не пел свои романсы, а говорил их и движениями рук, пальцев, глаз, дрожанием век, неожиданной вибрацией голоса гипнотизировал публику. Слова о белых акациях — вот они за стеной, на улице, — о могильно пахнущих ладаном пальцах и хризантемах странным образом волновали, хоть и были неприятны Олегу. Он аплодировал ожесточенно, даже с какой-то злобой, а когда артист щемяще тихо произнес: «Скоро все мы отправимся к господу богу на бал», — Олег прошептал: «Сволочь…»

Артист начал говорить известную свою песню о павших юнкерах, о ненужных жертвах («Напрасно начатой нами войны», — мысленно добавил Олег). В зале послышались всхлипывания. Кто-то, вероятно мужчина, крякнул хрипло, грубо, будто подавился. Но артист был неумолим; он спрашивал юнкеров, нежных юношей в серых шинелях: «Кто заставил вас стрелять, какая сила бросила на штыки, и вы гибнете, гибнете?» Никто в зале не мог ответить. Это — рок, может быть, рука разгневанного бога; расплата за века жестокого владычества. Отцы терпкого поели, у деток оскомина. Но почему ему, Олегу, пропадать сейчас, отвечать за зверства Слащева? К горлу подкатилась судорога. Подавленный плач одних и истерические рыдания других заглушали голос артиста. Но голос звучал где-то внутри, распирал сердце. Не помня себя, Олег вскочил, беззвучно крича: «Довольно!»

В низком поклоне артист уже отступал к кулисам, а музыка тянула последний аккорд. Рыдания мгновенно кончились: после короткой паузы раздались аплодисменты, зал постепенно пришел в себя…

Ночь, как обычно, была звездная. На Пушкинской оживленно, яркие фонари. Екатерининская сверкала; через стеклянные двери и большие окна увеселительных заведений слышалась музыка. Как и вчера, люди одурманивались табаком, вином, едой, видом полуголых женщин, — что называется, прожигали жизнь.

Когда Олег проходил мимо темной громады кафедрального собора, в голову стукнуло: не жить! Олег усмехнулся: нет! Хочется насладиться обыкновенной жизнью, сытостью желудка, красотой земли, спокойствием неба. Он и женщины еще не знал.

7

Утром Олег проснулся, открыл глаза — у кровати стоял ослепительно свежий Кадилов. Сверкали зубы, новенький английский френч, синие галифе, блестящие, с высокими голенищами, лакированные сапоги. Весел, красив. Пропел:

— Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел!.. Сказал Яше, что у меня заразная болезнь… Приехал по поручению, а скоро — навсегда!

Вот ведь какой — Кадилов: грубоват, нагловат, однако с ним веселее.

У кухарки давние запасы кофе, но не стали ждать, пока смелется на ручной мельнице, позавтракали в кафе «Чашка чая» и пошли в сад. Дорогой, возле собора, Кадилов локтем показал на дом через улицу, закатил глаза:

— Архиереев… У него славненькая племянница, сил нет, просто кошечка!..

В саду, несмотря на ранний час, бродили кучки только что приплывших из Новороссийска офицеров, томившихся теперь от безделья и отсутствия денег, — слонялись, посвистывали нагайками.

— Марковцы, — сказал Кадилов. — Прибывают и прибывают. Все злые. Слушай новость, Оля: в Новороссийске полный разгром, земля кончилась. Посмотри на мой френч: корабль вез туда обмундирование и повернул к нам. Оттуда бегут, лезут на пароходы — кто в Турцию, кто сюда…

Спустились к Салгиру, — еще не пересох, сели на поваленное дерево. Олег спросил, что в Джанкое. Кадилов ответил, что Слащев доволен концом истории с орловцами. Между прочим, кончается и сам Слащев. Из Новороссийска приехал Деникин. Он в Феодосии, на корабле. Ясно, все беды свалят на Антошу, но и Яшу от крови не отмыть.

— Что же теперь?

Со смутной надеждой, что теперь Кадилов все иначе поймет и оценит, Олег рассказал о татарине-извозчике, о рыбачьих лодках, которые перевозят на материк, — честно это или нет?

Глаза Кадилова холодно блеснули.

— Нечестно! И глупо с твоей стороны! — Кадилов постучал пальцем по своему погону: — Пока «товарищи» не призна́ют вот это и… нашу честь, я… я буду уничтожать!

— Черт его знает, как тут понять. Ничего никому не известно. Слухи, легенды. Но все-таки подумай: начали с Корниловым тысячи две офицеров, не более. А потом уже принудительно, по мобилизации. Я сам попал вот так. А в Красной Армии, говорят, служат десятки тысяч различного звания…

Губы Кадилова саркастически искривились.

— Поезжай! В лучшем случае будешь торговать бумагой «Смерть мухам». Или дадут тебе метлу и бляху дворника!

— Один не поеду… А с тобой решился бы, — честное слово, не вру! — легкомысленно проговорил Олег. — Просто даже для интереса. Наплевать!

— Да просто нас прикончили бы там! — воскликнул Кадилов и уже с торжествующим смехом продолжал: — И мы не балуем большевиков! Помнишь, в Джанкое на дальних путях восемь заколоченных, вонючих вагонов? Когда отступали, угнали с собой из харьковских тюрем тысячу триста «товарищей». Везли, везли, по дороге восемьдесят расстреляли, оставили под откосами, А в вагонах начался тиф. Понимаешь, голодные, раздетые… Из вагонов не выпускают, мочились, ходили под себя. М-да!.. Окна заколочены, двери на замках; лежали спрессованные коммунарчики. Короче, пока вагоны дошли до Симферополя, в живых осталось только триста пятьдесят. Живые, мертвые, больные, понятно, в одной куче. Иные сошли с ума… Пожалуй, надо было сразу расстрелять.

Олег вдруг съежился и, побелев, заговорил сквозь зубы шепотом, готовый кричать на весь сад:

— Расстрелять, повесить! Кончится это когда-нибудь? Да понимаешь ли ты, что каждая пуля в красного — в конце концов, пуля в самого себя? А я жить хочу, жить!

Кадилов снисходительно, понимающе усмехнулся и переменил тон.

— Чего расходился? Ладно, не бушуй… Понимаешь, стояли эти вагоны в Симферополе на запасных путях, — стоны, сумасшедшие вопли. Услышали рабочие-железнодорожники, разнеслась весть: «вагоны смерти». Подпольщики не зевали, население стало носить, совать в щели окошек продукты, вещи… Понимаешь, любовь к большевикам — это ненависть к нам. Наконец сообразили, перевели из вагонов в школу, сделали из школы тюрьму. А из тысячи трехсот осталось в живых уже только сто пятьдесят. И вот, представляешь, тайный большевистский отряд напал на школу, освободил. Все убежали в лес… Теперь они рассказывают, как мы голубили их. Нет, не надейся, не простят, на мир не надейся.

— На что же надеяться, Сергей?

— А на то, что проживем в Крыму до лучших времен. Смотри, с каждым часом войск все больше. День и ночь подходят корабли. «Товарищи» теперь не страшны. А новый вождь — придет! Антон Деникин толст… Все ждут нового героя-вождя. Он есть, Оля!

— Кто же?

— Врангель! — Кадилов достал из кармана френча листок. — Вот его размноженное письмо Деникину… Это еще накануне ужасной новороссийской эвакуации… Он, знаешь, известен своей храбростью, удачливый генерал.

Олег внимательно прочитал письмо. Оно было гневное. Открыто, как Орлов Слащева, Врангель театрально, напыщенно упрекал Деникина в том, что армия предалась воровству, бандитизму, отчаянию, что неправильная стратегия привела несчастную армию на край гибели…

Кадилов решительно сказал:

— Верю в него! Умен, хитер, могуч, как тигр… Его имя никогда не упоминает Слащев, а как услышит от других, честное слово, даже вздрогнет!

— Нет, никакой тигр не поможет, — неуверенно проговорил Олег. — Только чудо…

— А может, это и есть чудо, пока еще никому не известное?

Смутная надежда затуманила Олегу глаза. Придет герой с горящим сердцем, поведет на последнюю битву… или установит согласие с материком.

— Значит, живем!

— Вот именно, черт возьми! — сказал Кадилов. — На всякий случай полезно иметь драгоценности, чтобы махнуть в Париж. Будут бумажки, будут и милашки. Без золота скверно даже в гостях у английского короля. А знаешь, как поступил один герой? Пленил жену адвоката в Симферополе, с адвокатовыми ценностями и его женой сел на корабль, далее, говорят, в Греции он ее случайно оставил петь в ресторанах, сам поплыл дальше…

— Все подло, — поморщился Олег.

— Ужасное хамство, ты себе не представляешь! — подхватил Кадилов. — Но, я говорю, чего не сделаешь, когда красные дышат в затылок. — Кадилов улыбнулся. — И вот что: пока обстановка неясна, надо ехать в Севастополь. Подальше от большевиков, поближе к кораблям. Там скорее выясним свою судьбу… Завтра еду в Джанкой, попрощаюсь с Яшей, и — в Севастополь. Ты поезжай, не жди, там встретимся.

В Севастополе жил дядя Олега, решили встретиться у него. Поговорили и отправились в иллюзион «Баян». Смотрели «У камина», «Сказку любви дорогой» с участием Веры Холодной. Пообедали… Что будет, то и будет. Вдвоем отлично! Что делать вечером? Может быть, опять в кинематограф, на комедию Макса Линдера? Или в «Ампир» на салонную драму «Ее ложный шаг»? Там сверх программы «Маруся отравилась» с шарманкой.

— Нет, к черту, — сказал Кадилов. — А есть одно местечко, Оля!

Кадилов говорил про дом миллионера Крылова в Скифском переулке. Сын, архитектор, построил для отца этот выдуманный дом, вроде корабля. Фасад по-татарски скрыт, галереи как палубы. Лестницы устланы коврами, кругом цветы, двор как ханский. На высоте второго этажа, тоже устланные коврами, между флигелями роскошные мосты. В этом доме гостиничные коридоры, отдельные номера. В каждом женщина. Фотографии в альбомах на столе в общем зале. В фонаре выше третьего этажа — сам хозяин, оригинал, пьет чай, сквозь стеклянные стены видит город.

Кадилов тряхнул головой.

— И греки, и скифы, я слышал, любили женщин, Оля, не красней… черт его знает, что случится с нами: убьют, умрешь от тифа, от холеры, потонешь в море. Зачем же, черт его возьми, терять время? Эхма, Оля! Алай-булай — крымские песни! Впереди люди красные, сзади море синее, некуда податься белому офицеру. Если не удержимся в Крыму, все пропадем, придавят, как паразитов. — Кадилов улыбнулся: — Наслаждайся, пока жив! Не красней, младенец!

8

Матвею не удалось убежать. После разгрома орловской колонны, дав коням отдохнуть, двинулся по самой глухой дороге. Задремал… Приснилась Строгановка, высокий берег Сиваша и красный флаг — почему-то над его хатой. Снилась и Лиза, одетая в длинное платье, как в городе, — участвовала в представлении в строгановской школе. Валом валил народ, было хорошо… И вдруг стали стрелять… Очнулся Матвей от топота копыт, позади верхами скакали двое в зеленых гимнастерках, в фуражках с красными околышами. Матвей ударил по лошадям, но было поздно. За спиной грянул выстрел, послышалась ругань:

— Стой, зараза вшивая!

И вот опять Матвей в обозе, опять бесконечная дорога…

Матвей погонял лошадей и думал.

Надеялся, что господа недолго повластвуют в Крыму. Красная Армия соберется с силами, пойдет в наступление — господа попрыгают, поскачут и будут сдаваться. Но разгоралась весна, красные с севера не шли. А белых войск в Крыму вдруг стало очень много. Вчера в синем весеннем небе появилось пять с двойными крыльями аэропланов. Кружились над Симферополем, сели возле завода, называвшегося «Анатра». Летчики в высоких, до колен, зашнурованных кожаных чулках, все красавцы…

Корабли с белыми войсками подходят один за другим. На скорое возвращение в Строгановку теперь не надейся, Матвей.

Обоз погнали в Евпаторию — потребовались подводы к прибытию большого парохода. «В море выстираю рубаху», — думал Матвей дорогой. Ранним утром катил пустой обоз по свежей, весенней степи. Впереди ласково засинело море — длинная полоса разделяла зазеленевшую землю и чистое небо. Корабль туманно маячил версты за две от пологого желтого берега. Корабль уже разгружался, привез донцов, вернее остатки донского корпуса. Казак с конем не расстается, казаку конь себя дороже, сам голодает, а лошадь сыта. Но сейчас донцы приплыли без лошадей. Всё растеряли, и сами еле живы. По мелкой воде их свозили на берег в лодках, умерших в пути — в один склад, больных — отдельно. Здоровые с мешками за плечами выпрыгивали из лодок на песок, бешено злые, на все готовые. Иные плакали от тоски, другие во весь голос душевно крыли Деникина, генеральный штаб и своих казачьих генералов.

На широких улицах Евпатории замелькали ярко-красные лампасы, околыши — все, что осталось от казацкой красы. Это были счастливцы: не потеряли в бегстве переметной сумы, не заразились тифом.

Больных выносили из лодок, складывали пока на теплый песочек. Грязные, оборванные, с запавшими невидящими глазами, весь день валялись на загаженных пристанях, стонали. Иные, придя в сознание, уползали на главные светлые улицы, сидели на пешеходных плитах под стенами домов, просили хлеба. Сгорая в тифу, падали головой на каменные ступени, выставляли в небо серые, с безумными глазами лица. До чего дошли донцы — осетерники, балычники!

Назад Дальше