А в двух шагах, за большими окнами ресторана, гремела музыка, пир горой. Между столами летали верткие татары-лакеи, подавали офицерам белые булки, шоколад, жареное, вареное, сладкое и кислое, шашлыки и чебуреки. Пахло виноградным вином.
Матвей видел, как умирали люди, а господам до этого дела нет. «Чтоб вы провалились, с такими порядками, с такой бандитской жизнью, волки проклятые, не люди, — думал Матвей. — Нет, так не годится, ваши благородия! Пируйте напоследок, будет и расплата».
Ночью подводчики свезли мертвых за город — к большой яме в степи. Потом лошади отдыхали, а Матвей спал. С полудня взяли больных. Санитары в двуколках с крестами повезли в городские сараи заразных. А подводчики положили в брички — везти по селам — покалеченных и незаразных.
Матвею достались двое. Один, полусонный, заросший редкой, светлой бороденкой, с мутноватыми глазами, болел грудью, неделю не ел, до крайности отощал. Лег на солому в бричке, укрылся шинелью, папаху на ухо и затих. Под голову ему Матвей подложил мешок. Другой был с перебитыми ногами, босой. Штаны с лампасами внизу распороты по шву и завернуты. Ноги выше колен схвачены дощечками, перебинтованы. Сапоги привязаны к вещевому мешку. Этот — уже немолодой, тронутый сединой, курчавый — казачина смотрел яростно, рот под табачными усами то и дело перекашивался — то ли от жгучей боли, то ли от крайней злости. Матвей легко поднял его с земли и вместе с сапогами и мешком посадил в бричку, сам осторожно примостился у его перебитых ног.
Тихо, без кнута, ехал по степи — на Саки. Дунул прохладный ветер, солнце пригрело. Пахнуло травой и пылью; казак с перебитыми ногами чихнул, как выстрелил, хрипло попросил:
— Закурить не дашь ли, брат?
Матвей молча протянул ему кисет и, услышав «Благодарствую, брат», усмехнулся:
— А видно, красный крепко врезал прикладом в зад — за морем-то, в Новороссийске?
— Не говори, брат…
Матвей передразнил:
— «Брат, брат!..» А прошлый год ваш брат казак так отгулял меня шомполами — во всю мою жизнь не забыть. Неделю руки в пиджак не мог вдеть, носил внакидку, как парень на посиделках. Может быть, и ты, брат, был с палачами…
— Нет, нет, господи упаси! — яростно ответил казак. — Ни одной души не тронул плеткой. Я — не такой.
Матвей завертел головой, заерзал, как на огне, изо всей силы ударил кнутовищем по борту брички — лошади запрядали ушами, — зашумел:
— А зачем воюешь, людям жить не даешь? Добро бы против помещиков, генералов. А то ведь на простого крестьянина идешь. Сколько страдаю из-за тебя! То получу землю, то отберут ее. Твоя власть лупила меня шомполами, — не слышал, как они свистели? А тут офицерики влезли в хату, как хозяева, револьверами тыкали в нос, заставили везти. Еще зимой привез их, а досель не могу вернуться домой. Из-за тебя ведь мучаюсь, не знаю, что с хатой, что дома. Дети у меня, меньшая такая умница, ласковая такая, красивая да умелая, посмотрел бы, как она печь разрисовала… Хоть на крыльях лети через фронт. Каждую минуту смотри, ограбят или убьют. Оторвали меня от жизни, землю из-под ног выбиваете… Все ты! На руках тебя же несу, на своих конях везу, еще и махоркой угощаю! А надо бы отрубить твои руки, чтобы никогда не брал винтовки и шашкой не замахивался. Ну скажи, не скотина ли ты, как и тот белый офицер?
Казак слушал, брови дрожали, пока он судорожно затягивался махорочным дымом.
— А ты не лайся, скотина, паразит! И рук не руби! А не то — ведь и я могу…
У этого человека, оказывается, ноги были целые, а забинтовал их и затесался к раненым, валявшимся в Новороссийске на берегу, чтобы взяли на корабль. Объяснил Матвею, что их, казаков, обманули добровольцы. Как дураков, взяли своей агитацией. Обманом увели с Дона, повели в бой. Продали атаманы.
— Спросить любого, — говорил казак, — все знают: всевеликого Войска Донского атаман Африкан Богаевский, божья коровка, — лакей у Деникина, что прикажут, то и готов, сволочь. Подлаживается, ко всем добрый. Кого хочешь произведет хоть в генералы. Бывал я в охране у Африкана этого. Офицеры обедают, случаем обольет соседа красным вином: «Ах, извините, ваше превосходительство, сделал вас красным». — «Пока еще полковник», — отвечает тот. «Ну да ладно, сказал — превосходительство, значит, всё, произведены…» В Новороссийске сам сел на «Барона Бэка», а нас, как баранов, в трюм, на палубы — навалом. Теперь мне хуже, чем тебе. Твоя хата близко, а мне на Дон уже не попасть.
— Сам от него ушел!
— Сам, но по глупости! На всех казаков сразу не серчай. Верно, из кубанцев, я знаю, сюда перебрались шкуринцы, несказанные грабители. Это правильно — грабители. Седельные сумки у них набиты, как камни. Там и карманные часы, и обручальные кольца, и серебро, и золото. Еще и юнкеришки Донского училища, что на охране погрузки стояли. Будешь на базаре — посмотри, у них по две, по три сумки — кто сколько захватил! — с добром, с английскими брюками и френчами, с ботинками и с бельем. Правильно, казенный склад растащили, теперь продадут и будут говорить, что красные этот склад захватили. Это вот они грабители. А мы приехали голые и жалкие… И что теперь будет в этом Крыму? Кончатся припасы, подчистят у мужиков, крестьянина обглодаем, потом и сами начнем пухнуть с голоду, пропадем, как мыши в ведре с водой…
— Кабы так, то ладно, — усмехнулся Матвей. — Устроили бы богатые поминки, плясали бы на радостях. А если точно сказать, то только одно: мириться надо вам с трудовым народом. Большевики зовут, а вы не понимаете, как тот кулик: «Где живешь, кулик?» — «На болоте». — «Иди к нам в поле». — «Там сухо».
Казак подхватил:
— Вот и говорю: все из-за них, добровольцев, чтоб им пропасть! Курские, воронежские серые мужики — те умные оказались, не пошли за освободителями. А мы, бравые казаки, на белую удочку лихо попались…
Казак судорожно тянул цигарку, волновался, говорил, что без добровольцев давно помирились бы с большевиками. Добровольцам подай царя и имения, а казакам это ни к чему. Корниловцам, может быть, некуда смотреть, у казаков же донская степь шумит в ушах, хаты белеют перед глазами, Дон мерещится… Даже офицеры казачьи хотят помириться. Ведь офицеры — они из простых казаков, «химические», наслюнил звездочки химическим карандашом — и готов, прапорщик от кнута; залетела ворона в царские хоромы — теперь думает: как отсюда вылететь? Худо им будет, когда придут большевики. Как поедет домой казак в своем офицерском звании, пусть оно и «химическое»? Все — и офицеры — согласны мириться, да вот связались с добровольцем, а худой поп свенчает — хорошему не развенчать.
— Все-таки шли бы домой поскорей, — примирительно сказал Матвей и спросил: — Когда уйдете?
Казак печально ответил:
— Это я могу в точности предсказать. Когда красные нас разобьют, кончат добровольцев. Полетим тогда. Если, конечно, не утопят нас в море, за то что с оружием выступили против Труда…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Из дома-корабля в Скифском переулке Олег возвращался один, противный самому себе. Глядя на камни мостовой, едва тащил заплетающиеся, тяжелые ноги.
Дома кухарка открыла дверь, вскрикнула:
— Вот он, барыня, пришел!
Из комнаты выглянула седая голова. Мелкими торопливыми шажками приблизилась мать.
— Думала, увезли в полк…
На кофейной мельничке кухарка принялась молоть кукурузные зерна — испечь лепешки.
— Поехала на мельницу, — пошутила мать. Она стояла, смотрела, как он, Олег, умывается, утирается. — Олешенька, я хочу домой, к нам…
Он ответил, что домой нельзя, дом занят мужиками. Мать рассердилась:
— А кто им разрешил!
За спиной матери кухарка поджала губы и сокрушенно, соболезнующе покачала головой, жалея выжившую из ума старуху барыню.
— Поедемте к дяде в Севастополь. Сейчас же и собирайтесь, — сказал Олег матери.
Она сразу согласилась, обрадовалась:
— К Танечке, к братцу, — поедем, поедем.
Обшарпанные поезда по неделям стояли на станциях. Без угля, без дров паровозы стыли на путях. Пассажиры покупали топливо в складчину и набивались в вагоны до смертной плотности.
— В карете, в карете поедем, — сказала мать, глядя, как Олег пьет кофе. — Помнишь, ты был маленький, мы ехали в Мисхор в большой карете, завтракали на травке, ты подходил к лошадкам, я боялась — укусят… Поедем, будем завтракать на травке, — болтала она.
— Сейчас, барыня, в карете плохо, зеленые грабят, — вмешалась кухарка. — Лучше в дилижансе. Людей больше и кучера с ливольвертами…
* * *
Дилижанс, по-южному открытый легкий домик на колесах, повезла четверка лошадей. Олег в штатском занял место с краю. Выехали за город, солнце было низко. Зажмурился, потом открыл глаза на сады, на домики, на весенние луга. Вдали, словно туманы, обозначились силуэты гор. Всех вершин выше кажется Чатырдаг. Под горизонтом лежала ровная степь — отдых глазу. Далее равнина пошла холмами. На северных, не освещенных склонах, на южных спусках балок широкие фиолетовые тени словно переползали с места на место… Въехали в Альминскую долину. Сады, сады в бело-розовой пене цветения. Будто пронизанные светом, облака спустились на землю. Можно было заплакать, такой призрачной и недоступной казалась жизнь вокруг. Видения цветущих садов будто дразнили…
Среди наполненных солнцем, тенями, птицами зеленых лесов дорога подошла к станции Приятное Свидание, к трактиру с таким же названием. Развлекавшиеся офицеры возили сюда на «гейшах» симферопольских девиц.
— Это имение графини де Мезон, — вспомнила мать.
За Альмой опять разостлалась степь на пятнадцать верст. На грязном выбитом шоссе попадались навстречу верховые с карабинами. Дилижанс обдавали грязью обгоняющие автомобили, в которых сидели жирные, с лоснящимися щеками спекулянты. Военные в английском требовали паспорта. Навстречу катились вереницы извозчиков. Наслушавшись рассказов о налетах «зеленых», ездили обозами.
В дилижансе Олег улавливал за спиной шепчущие голоса:
— Уверяю, они долго не продержатся. Разве они пришли жить, устраивать порядки? Они прибежали спасаться, как зайцы. Но они не зайцы. Они волки, отчаявшиеся волки. Знают, что им конец, и боятся. Вешают, пьют, развратничают… Россия такая большая, разве потерпит эту заразу?
«Хоронят, — холодея, думал Олег. — Впрочем, черт с ним со всем! Что будет — то будет».
Дилижанс неожиданно круто повернул и въехал в длинную, на пять верст, теснину между отвесными светло-желтыми скалами. По мглистому дну теснины, пересекая тени от высоких итальянских тополей, стремилась мутная Чурук-Су. Ее стиснули каменные глыбы, над ней нависли крепостные башни с бойницами. На узкой каменистой полосе, тянувшейся вдоль реки, белели татарские дома с крытыми галереями, мечеть, полуразрушенный дворец. А на обрывистых откосах, спадавших к реке, на камнях, на скалах — где попало — ярусами подымались в небо белые строеньица почти без окон, связанные тропинками — конный проедет, нагруженный ослик пройдет. Это был Бахчисарай, ханский, древний, укрытый от мира могучими скалами… Кажется, вот где можно спастись от времени.
Через древние ворота, обросшие мхом, выехали к мечети. Грохоча, пыля, дилижанс покатился по узкой улице мимо лавчонок. В них ковали, пекли, шили, продавали. Стучали молотки, шипело баранье сало, слышались высокие голоса. Казалось, что все люди здесь счастливы, и Олег завидовал им.
Пока кучер кормил лошадей, путники в лавчонке пили чай с вареньем. После чая мать в лиловой тени сладко подремывала. Олег и какие-то немолодые супруги бродили по ханскому дворцу, постояли у фонтана Марии Потоцкой, в темной молельне, в гулком зале ханского совета, возле облезлой купальни затворниц. Олег позавидовал людям, которые когда-нибудь пройдут по этим камням, как он, но только свободные от гнета неизвестности и постоянного ощущения тупика…
Садовые террасы, в «забвеньи дремлющий дворец», безмолвные дворы — все казалось скучным. Олег философствовал: ханская мечеть и ханское кладбище — владык последнее жилище — расположены рядом. А впрочем, общая могила или, как у хана, отдельное упокоение — не все ли равно? И не лучше ли быть вот таким забытым сторожем, который отворил калитку, провел на минарет и тотчас же протянул ладонь, прося денег?
Возле ханского дворца, у чугунных ворот с гербом Гиреев (два дракона сцепились в схватке), как в Симферополе у кафе «Доброволец», дежурила легкая коляска. По глубокой лощине, лесом, среди камней можно было проехать к Иосафатовой Долине Смерти, к подножию скалы с древним пещерным городом.
Олег поехал, велел гнать вовсю и скоро увидел хижины на утесах. Наверху, словно дымоходы, чернели дыры в камне, закопченном кострами. Эти жилища будто гнезда каких-то птиц. В них и теперь прятались люди, Вдруг перед глазами встал зажатый ущельем каменный монастырь с окнами, балкончиками, с церковью в пещере под навесом скалы. А напротив поднималась над пропастью отвесная высокая скала с узкими, крутыми, высеченными в камне ступенями. Лестница на небо… Олег бросился наверх, будто там спасение. Под облаками увидел толстые вечные каменные стены, железные ворота, за ними дремлющий каменный поднебесный город — двести домиков и молельню, которые свешивались в черную пропасть, неподвижных людей в длинных капотах, то ли мертвых, то ли живых, — караимов.
В этом странном городе на улице, идущей от ворот, сама скала служила мостовой; мостовая была гладкая, ровная, цельная — из одного куска. За столетия колеса повозок проделали в камне глубокие колеи — нога уходила в колею до колена…
Мелькнула забавная мысль: нанять носильщиков, принести сюда мать, вещи, навсегда укрыться здесь с караимами… К дилижансу он вернулся словно постаревший.
* * *
На другой день, слоняясь по Севастополю, Олег видел внизу рейд и бухты, на склонах белые домики Корабельной и Матросской слободок, доки и арсенал. Легкий парок подымался из Куриной, Голландской, Маячной балок. На рейде дымили скопища английских, французских, американских, греческих судов: крейсеров, миноносцев, канонерок и транспортов. Мальчишки подплывали, взбирались на палубу какого-нибудь корабля, выменивали ножички у моряков.
Небо серое, в облаках, вероятно, по ночам не видно звезд, в воде дрожат отражения электрических огней. Ялики перевозили пассажиров на Северную сторону, в Инкерман. Гостиницы Киста и Ветцеля и все другие, поплоше, были набиты тыловыми военными и спекулянтами. День и ночь шли заседания в ведомствах, в комиссиях по отпуску кредитов, в судах.
На Морской и Екатерининской улицах было много заморских солдат: сенегальцы в хаки, французы в голубых шинелях с полами, пристегнутыми к поясу, и в касках. Французские матросы щеголяли в узеньких темно-синих брючках, в форменках с синим воротником, в бескозырках с красным помпоном. Английский матрос — широченный клеш, а ляжки в обтяжку — шел широким шагом, резал воздух острыми краями бескозырки с бантом на боку. Мелькали белые, будто поварские, шапочки американских моряков. Забавными и безобидными казались в своих юбочках шотландские стрелки.
Олег видел и последние корабли, пришедшие из Новороссийска. По сходням сбежали потоки солдат в желто-коричневых и серых шинелях — растеклись, залили Графскую площадь и ближайшие к ней улицы; знамена свернуты, слышалась барабанная дробь; на бульварах на разостланных брезентах возвышались навалом груды буханок хлеба, седел и амуниции.
А на Большой Морской часа в четыре дня увидел идущую навстречу кучку офицеров в черкесках, услышал дружный звон шпор.
Прохожие торопливо расступались. Впереди шел высокого роста, стройный, гибкий, с тонкой талией и широкими плечами джигит в черной черкеске с серебряными газырями, в надетой набочок папахе с длинным, как морковка, красным верхом; на поясе кинжал, на плечах генеральские отличия; широкий, решительный шаг…
Послышалось:
— Врангель! Врангель!
Да, это был он. Ему козыряли не только военные, — вытягиваясь, его приветствовали и штатские. Все на улице останавливались и расширенными глазами провожали высокую фигуру. Следом шел офицер с красным башлыком поверх шинели — неизменный его адъютант. В свите и толстые, и худые, и высокие, и низенького роста — все, как сам генерал, в черкесках, двигались за ним шаг в шаг, в точности повторяли его движения, словно передразнивали; будто по команде смотрели направо, налево, отдавали честь. Шли мимо дома с подвалом, где работали сапожники, портные; подвальные окна огорожены перилами. Врангель на ходу коснулся пальцами перильца, словно оттолкнулся. Вслед за ним все в свите коснулись перильца как раз в том месте, где коснулся Врангель.