— Шалун, повеса! — сказала она, покачав головой, и снова принялась за свой пасьянс.
Александр сидел на сундуке в коридоре, обхватив руками колени, и беззвучно плакал. Мать оскорбила его при гостях, да еще в самый день его рождения. А эти противные цапли — Алиша и Катенька! Как они перемигнулись друг с другом! На его счет, конечно! Но все равно: скоро он уедет в Петербург, в Лицей, там будут товарищи. А здесь ничего, кроме неприятностей и обид. Последний раз он празднует свой день рождения в родительском доме. Вот разве няню жалко да бабушку. Ну ничего: все пройдет, а там видно будет.
Он стал думать о Петербурге. Его когда-то возили в Петербург, когда он был совсем маленький. На прогулке с няней он встретил тогда императора Павла. Няня столько раз рассказывала про эту встречу, что кажется, он сам помнит все это: и сердитое лицо императора, и то, что день был пасмурный, и то, как император сорвал с него картузик, а няня кланялась в пояс и все приговаривала: «Прости, государь батюшка! Вот не подумала сама картузик снять с головки! Не гневись, голубчик!»
Кто-то подошел к нему в темноте и тронул за плечо. Это была Оленька. Ей стало жалко брата и захотелось его утешить.
— Ну, что ты? — говорила она. — Какой ты, право, смешной! Ну, право, смешной!
На правах старшей она говорила с ним снисходительно.
— Laisse moi en paix! — отвечал Александр, сердито дернув плечом. И прибавил по-русски: — Отстань!
Но Оленька присела около него на сундук, стала гладить его по курчавым волосам, тормошить, обнимать. Он молчал, глотая слезы. И вдруг улыбнулся. Ему вспомнилось: «Ах, этот кортик! Ах, этот чертик!» Как глупо, в самом деле!
— Ну, вот и хорошо! — радостно воскликнула Оленька и даже в ладоши захлопала. — Умник!
II. Сказка
— Вот взялись они за руки и пошли куда глаза глядят. Идут, идут — видят озеро большое, а у озера табун лошадей. Захотелось Иванушке пить, а сестрица Аленушка не пускает. «Не пей, говорит, братец, а то будешь жеребеночек. Потерпи, милый, до колодца»… — Няня лукаво поглядела на Александра. — Сказывать дальше али спать будешь?
— Ну что ты, мамушка! Дальше!
Няня продолжала:
— Вот идут они, идут — колодезь далёко, солнце высоко, спину пропекает, по́том прошибает. Видят пруд, а у пруда стадо коров. Побежал было Иванушка к воде, да сестрица Аленушка опять не пускает. «Не пей, говорит, братец, а то будешь теленочек. Потерпи, родимый, до колодца».
Клубок шерсти скатился с колен няни на пол. Она, кряхтя, нагнулась, подняла и снова задвигала спицами.
— Послушался Иванушка, не стал пить. А жар-то пуще донимает, совсем невмоготу терпеть. Идут, идут, пришли на лужок. Видят — речка журчит, и козочки бегают, травку щиплют. «Ах, сестрица, — говорит Иванушка, — ужасть, как пить хочется!» — «Не пей, — отвечает Аленушка, — а то будешь козленочек. Потерпи, светик, до колодца». Не послушался на этот раз Иванушка. Вырвался от сестрицы, попил из речки и сделался козленочек. Прыгает перед Аленушкой и кричит: «Ме-ке-ке! Ме-ке-ке!»
Няня так смешно передразнила козленочка, что Александр расхохотался. Громкий смех чуть не разбудил пятилетнего Левушку. Под кисейным пологом на соседней кроватке послышалось беспокойное кряхтенье. Но Левушка имел обыкновение спать крепко; он поворочался немного и скоро затих.
Няня рассердилась:
— Смотри, рассказывать не стану! Экой неуимчивый, прости господи!
— Не буду, мамушка, право, не буду! — шаловливо зашептал Александр. — Ну, мамушка, милая!
Няня прислушалась к ровному посапыванию Левушки и, успокоившись, стала рассказывать дальше.
Вспыхивает и мигает перед образом глиняный ночник. По комнате ходят тени.
Двурогая тень от торчащих узлов косынки на няниной голове качается под самым потолком, точно рога козленочка.
Около комода письменный стол. Здесь Александр готовит уроки. Над столом полка книг. Она очень обогатилась сегодня. Томик Флориана, сказки Гамильтона, греческая мифология во французском издании с картинками — все это он получил сегодня в подарок. Прежде книги стояли кое-как, криво и косо, теперь стоят прямо, тесным рядом.
Тетушка Елизавета Львовна подарила еще нравоучительный роман m-me Жанлис «Адель и Теодор», но Александр, перелистав его, не поставил на полку, а сунул в комод, в нижний ящик.
Александр смотрит на тени, двигающиеся по стене, и слушает сказку. Он затвердил в ней почти каждое слово, но готов слушать еще и еще. Его убаюкивает певучий голос няни, а в голове шевелятся при этом какие-то неясные и приятные мысли.
Няня рассказывает, как встретил Аленушку царь и пленился ее красотой, как он женился на ней и как хорошо было с ней козленочку в царском дворце — как она баловала и ласкала его. «Аленушка» — как ласково няня выговаривает это имя! Будто самим голосом хочет показать, какая она милая, добрая и простая. Вот она гуляет в царском саду, отдыхает в прохладном гроте, взбегает на башенку, чтобы полюбоваться окрестностями. Это уже не Аленушка, а Психея из Лафонтена или Душенька Богдановича. Лицо совсем русское, как у простой деревенской девушки, и волосы заплетены по-деревенски толстой косой. А глаза серые, большие, как у Сонечки.
Все знакомо в сказке, все мило — даже печальное, потому что наперед известно, что все кончится хорошо. Колдунья заманила Аленушку к речке, навесила камень на шею и пустила на дно. Утонула Аленушка. И приуныло все в царском саду: завяли цветы, поникли деревья и птички приумолкли — все улетели куда-то. А колдунья оборотилась царицей и поселилась во дворце вместо Аленушки, так что царь ничего и не заметил — удивляется только, отчего это его царица стала такая неласковая: никогда козленочка не приголубит, колотит его, прочь от себя гонит, говорит, что несет от него козлятиной. Порешила наконец колдунья извести козленочка — хочет его зарезать.
Побежал козленочек на речку, зовет сестрицу жалобным голосом:
Аленушка, голубушка.
Ты выплынь, выплынь к бережку!
Котлы кипят кипучие,
Огни горят горючие,
Ножи точат булатные,
Хотят меня зарезати!
Няня напевает, а в лад песенке под потолком печально кивают рога козленочка.
Но вот и счастливая развязка. Зовет козленочек сестрицу раз, другой, а на третий раз она и выплыла наверх с камнем на шее. Увидел это царь, снял камень и повел ее обратно во дворец. А в саду и птички поют, и все опять зацвело и зазеленело. Царь царицу свою обнимает, козленочек вокруг них скачет. Радость такая, что и сказать нельзя! А колдунья померла со злости. И только она померла, как козленочек превратился снова в Иванушку.
— Видать, от нее и все колдовство было, — проговорила няня.
Она быстро досказала сказку: высватали Иванушке царевну из соседнего царства, свадьбу учинили, и такой веселый пир пошел, какого с начала мира не было.
— И я там была, — закончила няня, складывая работу и втыкая спицы в шерсть, — мед, пиво пила, по губам текло, да вот, жаль, в рот не попало. — Она тяжело поднялась с табурета. — Ну спи, Христос с тобою, — сказала она. И перекрестила Александра, приговаривая: — Спи, глазок, спи, другой. О хорошем думай — сон хороший увидишь.
Прикрутив огонек в ночнике, она вышла и притворила за собою дверь.
Ее шаги послышались в коридоре, потом смолкли. Она, должно быть, пошла к себе в чулан, рядом с Оленькиной спальней.
Александр повернулся на бок, лицом к окну, белевшему сквозь занавеску, и подложил кулак под щеку.
Ему вспомнилось прошлое лето в Захарове. Раннее утро. Все еще спят, а он уже на ногах. На цыпочках пробирается на балкон, а оттуда спускается в сад. Его обдает запахом росы, косые лучи солнца греют щеки. Он идет куда-то по лугу, размахивает палкой, сбивает головки репейников и воображает, что это татарские головы, а он богатырь. Гуляет час, два, и когда возвращается домой, все уже на балконе, за самоваром. Мать бранит его за то, что он опоздал, няня с укором качает головой, а он с жадностью ест вкусный черный хлеб, запивая его густым, холодным молоком.
А по вечерам бабушка рассказывает ему про своих дедов Ржевских, про царя Петра и его крестника Абрама Ганнибала. Она хорошо помнит старого арапа.
— Лицом черен был, настоящий эфиоп-африканец. А волосы белые, седые и курчавились, вот как у тебя. Об Африке своей тужил. Ему семи лет не было, как турки его увезли. Отец князем каким-то был в эфиопском царстве. Впрочем, кто его знает: может, так, фантазия одна. Сестренка у него там в Африке была. Когда его увезли, в море бросилась, за лодкой поплыла. Выкупить хотела, золотые ожерелья свои отдавала. Бывало, как станет о ней вспоминать — слезы текут по щекам. Даже жалко смотреть. Все собирался княжество свое африканское добывать, права свои хотел доказывать.
Александр слушает рассказы бабушки, сидя на ступеньках балкона. Внизу, под горой, видать сельскую дорогу. Там туча пыли от проходящего стада. Слышен разноголосый шум: коровы мычат, овцы блеют, лают собаки. Потом все стихает, и только доносятся из села заунывные песни девушек.
Одну из этих песен он помнит:
Ах ты, ель моя, елочка,
Золотая моя макушечка!
Покачнися ты туды-сюды,
Туды-сюды — на все стороны!
Молодая ты невестушка,
Оглянися ты туды-сюды,
Туды-сюды — на все стороны:
Вся ли тут твоя родина?..
Никогда больше не увидит он своего Захарова. Бабушка продает его, и лето они проведут в городе, а осенью — в Лицей.
Александр глубже забрался под одеяло, улегся, поджав ноги. И опять мечты за мечтами, картины за картинами.
Ему вспомнилась недавняя прогулка с матерью и сестрою в Юсуповом саду. Это было в апреле. Солнечно, ясно. Лужи еще подернуты ледком. Хрустит под ногами, когда ступишь. Он идет по аллее, разбрасывая носком башмака прошлогодние прелые листья. Ему весело от ветра, который дует в лицо. Он прибавляет ходу и пускается бежать, не обращая внимания на окрики матери. Добежав до фонтана, он вдруг видит на боковой дорожке знакомую милую фигурку в синей шляпке с лентами. Это Сонечка, а с ней гувернантка, высокая, тощая мисс. Он подбегает, здоровается, придумывает, что сказать, но ему мешает, что тут гувернантка. Подходят мать и сестра. Как он завидует Оленьке, которая без стеснения, на правах старшей, заговаривает с Сонечкой и берет ее за плечи! Девочки, обнявшись, идут впереди, а ему приходится идти следом с гувернанткой, которая на плохом французском языке задает ему скучные вопросы об уроках. Он отвечает невпопад, ускоряет шаг, чтобы присоединиться к девочкам, но за спиной раздается строгий и немного насмешливый голос матери: «Не торопись так, Александр!» Сонечка оглядывается на эти слова и улыбается ему, как будто понимая, в чем дело…
В столовой послышался бой часов. Раз, два, три… Часы пробили одиннадцать. Ого, как поздно! Он сладко зевнул и повернулся к стене.
«Надо бы посмотреть брегет у Ферье, — подумал он. — У дяди есть брегет из Парижа. А славный дядя, хоть и чудак. И басня его мила, очень мила. А у Крылова лучше… Да, Сонечка… А потом Петербург… А там дворец… Хорошо, все хорошо». Глаза слипались. «Ах, этот кортик», — промелькнуло вдруг в голове. Он усмехнулся — и так, с усмешкой на губах, и заснул, точно в воду окунулся.
III. Поэты
Дом Пушкиных дышал стихами. О стихах говорили, стихи читали, стихи сочиняли. Стихи были необходимы, как светский остроумный разговор.
Сергей Львович щедро рассыпал кругом экспромты. Казалось, он думал стихами. Именины знакомой дамы, расстроившийся спектакль, поломка кареты — все давало повод к стихам. Тотчас являлся на свет премилый французский мадригал или катрен в изящном вкусе XVIII века. Заболел как-то повар Василия Львовича — Влас, или Блэз [Blaise], как по-французски называл его барин, — и Василий Львович был в большом беспокойстве, потому что никто другой не умел так готовить настоящий парижский консоме, который в Москве был еще новостью и составлял предмет гордости Василия Львовича. Сергей Львович тут же сочинил стансы на болезнь Блэза, где описывал, как волнуются боги, ожидая его к себе на небо и надеясь полакомиться его замечательным консоме, который лучше нектара. Блэз выздоровел — и Сергей Львович сочинил новые стансы, где изображалось разочарование богов: они остались при своем нектаре, а несравненным консоме по-прежнему угощает друзей брат Базиль.
Стихи как будто носились в воздухе, летали по комнатам и проникали даже в сени. Ламповщик Никита, он же и дядька Александра, и тот, когда чистил в сенях его башмаки, постоянно бормотал что-то себе под нос в рифму. Сергей Львович, проходя мимо, спросит, бывало:
— Что, Никеша, опять сочиняешь?
И потом объявляет домашним:
— Наш Nicaise, должно быть, разрешится скоро новой балладой!
Никиту Сергей Львович называл «Nicaise», а его предлинные и престрашные истории, которые тот брал из лубочных сказок и перекладывал в стихи, — балладами. Иван Иванович Дмитриев в шутку говаривал, что в балладах Никиты больше толку, чем во всех одах графа Хвостова.
По вечерам Сергей Львович читал вслух. Особенно хорошо он читал Мольера. Чтец он был превосходный: читал с жестами и мимикой, как настоящий актер. Дети аплодировали и стучали ногами, выражая свое восхищение, и Сергей Львович не без удовольствия принимал эти шумные знаки одобрения. Он был большой любитель театра, и ни один домашний спектакль в Москве не обходился без его участия.
Александр сам не помнил, когда он начал сочинять, как не помнил, когда научился грамоте. И сочинял он, конечно, по-французски, как отец. В семь-восемь лет — после того, как его раз взяли с собой на спектакль к Юсуповым, — он вдруг увлекся сочинением комедий. Свои комедии он разыгрывал перед сестрою, которая должна была изображать публику. Они жили тогда на Поварской, в другом конце города, в большом доме. Там была зала с аркой. Александр протягивал под аркой занавеску, выдвигал вперед кресла для «публики», то есть для Оленьки, а перед креслами ставил свечи в шандалах. Это была рампа. Накинув на себя какой-нибудь плащ и украсив голову чем-то вроде берета, он раздвигал занавеску и начинал представление, которое, впрочем, длилось недолго, потому что пьесы, которые он сочинял, были очень короткие. Когда занавеска снова задергивалась, Оленька, которая была единственной зрительницей и судьей, аплодировала и кричала: «Фо́ра!» Все было как на настоящем спектакле.
Однако Оленьке вздумалось раз подразнить брата. Он сочинил комедию «L’Escamoteur» — «Похититель», которая была уж слишком похожа на мольеровского «Скупого». Оленька, как всегда, начала аплодировать, но, когда Александр стал раскланиваться, вдруг зашикала. Это привело его в такую ярость, что она сама испугалась: он раскидал ногой шандалы со свечками и со слезами убежал в детскую. Оленька бросилась за ним. Она и ласкала его, и просила прощения, и клялась, что только пошутила, что пьеса ей очень, очень понравилась. Но он и слушать ничего не хотел и целый день потом на нее дулся.
Только к вечеру следующего дня произошло примирение. Он тихонько, с хитрым выражением, поманил Оленьку в детскую, закрыл дверь и прочел ей эпиграмму, которую сочинил по поводу своей неудачи. Пьеса «Похититель», говорилось в эпиграмме, провалилась оттого, что бедный автор сам похитил ее у Мольера — l’escamota de Moliére. Оленька рассмеялась, прослушав эпиграмму.
— Хорошо? — краснея, спросил Александр.
— Очень, очень хорошо, — отвечала Оленька, довольная уже тем, что прекратилась ссора.
1809 год, осень. В креслах с высокой спинкой, положив на подлокотники маленькие руки, выступавшие из белых кружевных манжет, сидел Иван Иванович Дмитриев и смотрел кругом с покровительственной улыбкой, как король.
Гостиная выглядела в его присутствии как-то особенно празднично и торжественно. Как будто ярче горели свечи в люстре и канделябрах. Его пышный рыжий парик с завитыми в три ряда буклями казался в блеске свечей сияющим ореолом. Свет играл на золотых пряжках его башмаков и металлических пуговицах коричневого фрака, а когда он поворачивал голову, по лицу его пробегали какие-то искры от гладких ямок на коже, рассыпанных на носу, на щеках и вокруг подбородка. Он был рябой. Его принимали с особым почтительным вниманием. На бабушке надет был новый чепец. Сергей Львович выше обыкновенного поднимал углом брови. Няня, подходившая к бабушке за хозяйственными распоряжениями, старалась ступать как можно тише.