Только Василий Львович чувствовал себя совершенно свободно. Он с увлечением говорил о балладах Жуковского.
— «Чу!.. Полночный час звучит!..» — восторженно повторял он, высоко подымая палец при слове «чу». — Какова смелость! «Чу!..» Вот истинный язык чувства.
Сухие тонкие губы Дмитриева морщились от сдержанной улыбки. Он снисходительно любовался горячностью Василия Львовича.
— Однако я не советовал бы нашим дамам читать такие баллады, — произнес он наконец. И добавил с ударением: — Особенно на ночь.
Он говорил плавно, медленно и басом, который вполне соответствовал его важной осанке.
— Я думаю, что цель поэзии — ласкать наши чувства, а не тиранить. Отдаю должное высокому дарованию Василия Андреича, но, признаюсь, желал бы, чтобы он переменил направление своей музы. К чему пугать читателей выходцами с того света?
Наступило молчание. Василий Львович порывался что-то сказать, но Дмитриев, не желая начинать спор, заговорил о том, как ему грустно расставаться с Москвой, с которой он сроднился. Государь вызывает его в Петербург и назначает министром юстиции. Что делать? Придется оставить свой мирный уголок, приют поэтических вдохновений. Он жил недалеко от Пушкиных, у Харитонья в Огородниках, где у него был домик с маленьким садом, клумбами и солнечными часами на площадке перед крыльцом.
Возвращаясь с прогулки из Юсупова сада, Александр всегда смотрел на эти часы через решетку.
— Москва не пустит вас, — проговорила тетушка Анна Львовна с тихим вздохом.
Дмитриев посмотрел на нее и печально развел руками.
Тетушка Анна Львовна сделала знак Машеньке Бутурлиной и направилась к фортепьяно. Машенька стала в позу и, сильно конфузясь, начала петь романс на слова Дмитриева:
Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь;
Миленький его дружочек
Отлетел надолго прочь.
Он уж больше не воркует
И пшенички не клюет;
Все тоскует, все тоскует
И тихонько слезы льет…
Александр, сидевший в уголку рядом с Оленькой, улыбался, усиленно кусая ногти. Разве у голубей бывают слезы? И к чему это жеманится тетушка Анна Львовна, сидя за фортепьяно?
— Помнишь голубей в Захарове? — вдруг шепнул он Оленьке на ухо.
— Не грызи ногти, — ответила шепотом Оленька, отводя его руку ото рта. И прибавила сердито: — Ты ничего не понимаешь. Это аллегория.
Она догадалась, на что намекает Александр.
Голос певицы задрожал, когда она дошла до трогательного заключения романса:
Он ко травке прилегает;
Носик в перья завернул;
Уж не стонет, не вздыхает:
Голубок… навек уснул!..
Знаменитый поэт, откинув голову в рыжем парике к спинке кресел, слушал и, казалось, улетал мыслью в молодые годы. На его сухом лице, изрытом оспой, застыло сладкое, чувствительное выражение. Когда романс был окончен, он принял обычный вид и обратился к обеим исполнительницам с любезной похвалой:
— Своим искусством, сударыни, вы воскресили моего бедного голубка!
Машенька присела, скромно опустив глазки, и смущенная побежала на свое место, а тетушка Анна Львовна прикрыла крышку фортепьяно, томно склонила голову набок и погрузилась в мечтательную задумчивость. При Дмитриеве она оставляла свой резвый нрав, за который получила прозвание «вертушки», и напускала на себя меланхолию. Когда-то, еще в Петербурге, Дмитриев собирался жениться на ней, но почему-то раздумал.
Разговором завладел Василий Львович. Он бранил Петербург, где царили «славяне» во главе с Шишковым, и восхвалял Москву, родину истинного вкуса.
— Вот Жуковский, — говорил он. — Он тоже наш, московский. Москва не оскудевает талантами! А что в Петербурге? Один Державин, да и тот стареет.
И в конце концов стал читать свои стихи.
Дмитриев, развеселившись, стал подтрунивать над Василием Львовичем. Он спрашивал, не боится ли он совместничества племянника, который, пожалуй, со временем перебьет славу у дядюшки.
Александр, недовольный этим разговором, хотел ускользнуть из гостиной, но Дмитриев остановил его, когда он проходил мимо.
— Что ты об этом думаешь, а? — спросил он его. — И, указывая на него своему соседу, черному носатому господину с густыми бровями, прибавил: — Поглядите, князь, настоящий арапчик!
Александр покраснел, вздернул голову и, посмотрев на рябое лицо Дмитриева, вдруг выпалил, сам не зная как:
— Так что ж? Зато не рябчик!
Дмитриев на миг остолбенел, но тотчас сделал вид, что ничего не случилось, и тут же, оборотившись к Василию Львовичу, продолжал свои шутки. Он уверял его, что он отстал от моды, что в Париже снова носят прямую прическу à la Titus и что это даже не в пример удобнее для тех, у кого проглядывает плешь на макушке.
И все тоже сделали вид, что не заметили странной выходки Александра. Только Оленька усмехнулась и покачала головой.
Но на другой день Александру все же досталось от Надежды Осиповны.
— Когда с тобой говорят старшие, — сказала она, — ты не смеешь отвечать вздор. Шутки в твои лета неприличны. И что это за рябчик? Какой рябчик?
Александр не расставался с зеленой книжкой «Вестника Европы», где была напечатана «Людмила», пока наконец не заучил ее всю наизусть. Вставая с постели, одеваясь, сидя за уроками, он твердил, мотая головой:
Скоком, лётом по долинам,
По буграм и по равнинам…
Или же напевал про себя:
Вот и месяц величавый
Встал над тихою дубравой;
То из облака блеснет,
То за облако зайдет…
— Что ты там бормочешь? — спросила его раз за обедом Надежда Осиповна. — Кушай и не болтай ногами.
Только конец баллады ему не нравился. Когда он в первый раз читал ее, то все ждал, что все эти страхи окажутся сном и что Людмила в конце концов проснется.
— Она должна была проснуться! — сердито говорил он Оленьке.
— Да, пожалуй, — согласилась Оленька. — Так было бы лучше. Но ведь это перевод с немецкого, — прибавила она, подумав.
В кабинете Сергея Львовича происходило чтение. Карамзин читал новую главу из своей «Истории».
На этом чтении присутствовал и Жуковский. Александр искоса взглядывал на него с любопытством.
Жуковский сидел в ленивой позе, утонув в подушках дивана. На нем был синий мешковатый сюртук с бархатными обшлагами, которые он поглаживал холеной смуглой рукой. Он поправлял подушки, усаживаясь поудобнее, и тогда движения его напоминали мягкие движения избалованного ребенка. В черных влажных глазах под круглыми густыми бровями светилось какое-то затаенное детское веселье. Ничто не выдавало в нем сочинителя страшных баллад.
Но скоро Александр забыл и Жуковского, и все на свете. Он видел перед собой только озаренное с обеих сторон свечами худое лицо Карамзина и его бледный лоб с нависшими космами полуседых волос.
Карамзин читал глухим, немного осипшим голосом, с каким-то строгим, озабоченным выражением. Казалось, тут же на столе перед ним лежат вороха старинных летописей и грамот, и он роется в них, стараясь представить как можно вернее картину событий. Иногда он приостанавливался, откидывался назад и, перебирая слабой рукой листы своей рукописи, устремлял рассеянный взор куда-то в пространство. А затем снова принимался читать, и на впалых щеках его проступал легкий румянец скрытого одушевления.
Не было больше кабинета со шкафами, книгами и портретами по стенам. Повсюду распростерлось ровное поле, чернела вдали дубрава, где прятался со своим войском воевода Боброк, с гиканьем и визгом налетали татары, и молча рубились русские воины, защищая свою землю. Это не тогда, не давно — это сегодня, сейчас. Это был новый мир, но в нем было что-то страшно знакомое. Как будто вспоминалось что-то забытое — родное, милое, от чего занималось дыхание и к глазам подступали слезы.
Карамзин умолк и некоторое время оставался в неподвижности, как будто обессиленный. Румянец мало-помалу потухал на его бледных щеках. Катерина Андреевна, жена его, тихонько подошла к нему и повязала ему шею шелковым шарфом.
Никто не смел нарушить воцарившегося благоговейного молчания. Сергей Львович хотел что-то сказать, но вдруг всхлипнул, махнул рукой и, вскочив с места, прошелся несколько раз по комнате. Жуковский сидел, низко опустив голову. Василий Львович отдувался. Александр отчаянно кусал ногти, сдерживая волнение.
Вошла няня с чашкой черного кофе и сахарницей на подносе. Карамзин взял чашку и, размешивая ложечкой сахар, обвел всех лучистым взглядом серых, задумчивых глаз. Он улыбался.
Бабушка настойчиво приглашала Карамзиных отужинать. Но Карамзин устал и хотел домой. Все вышли провожать его в сени. Катерина Андреевна заботливо укутала его.
— Ведь вы знаете, Николай Михайлович вечно в простуде, — говорила она.
В столовой, за ужином, все оживились, как будто отдыхая от чрезмерного душевного напряжения. Сыпались штуки, остроты, каламбуры. Раздавался смех. И только иногда, в промежутках разговора, Василий Львович вдруг восклицал в порыве восторга:
— Какое совершенство! Это достойно Тацита! Я сегодня впервые почувствовал себя русским.
Пробило девять часов. Это было время, когда Александра укладывали спать. Он боялся, что мать отошлет его прочь, и потому стал потихоньку пробираться в сторону камина, где его не было бы видно. Но по дороге его перехватил Василий Львович.
— А ну-ка прочти нам свою басню!.. — сказал он, поймав его за плечи. И пояснил, обращаясь к Жуковскому: — Он недавно сочинил басню. О постаревшей красавице, которая рассердилась на зеркало. И, знаешь, даже с моралью, как у Флориана.
Александр смутился. Он мотал головой, стараясь вырваться, и в то же время поглядывал с опаской на мать. Но Надежда Осиповна спокойно улыбалась. Она, по-видимому, забыла о том, что ему пора в постель.
Карамзин читал новую главу из своей «Истории».
Видя, что ему никак не отвязаться от дядюшки, Александр пустился на хитрость. Вместо своей басни он вдруг стал декламировать дядюшкино стихотворение «Суйда»:
Души чувствительной отрада, утешенье,
Прелестна тишина, покой, уединенье,
Желаний всех моих единственный предмет!..
Опять я в городе, опять среди сует…
С каким весельем я взирал,
Как ты, о солнце, восходило,
В восторг все чувства приводило!
Там запах ландышей весь воздух наполнял,
Там пели соловьи, там ручеек журчал,
И Хлоя тут была. Чего ж недоставало?
Что в мире я любил, что мысль обворожало,
Кем сердце нежное дышало,
Все было там со мной!
Потом, как тишина с вечернею росой
На землю опускалась,
Со мною милая на лодочке каталась…
Дядюшка не смог противостоять удовольствию прослушать свои стихи, тем более что Александр читал звонко, с чувством, очень верно подражая дядюшкиной манере.
По лицу Василия Львовича расплылась улыбка. Брови поднялись, подбородок глубоко ушел в пышный шейный платок. Он жмурился, как кот, у которого щекочут за ухом.
Сергей Львович сидел в отдалении, у фортепьяно, в глубоких креслах. На него падала тень от зеленого абажура. Он играл своим лорнетом, раскрывая и закрывая его. Он уносился думами в прошлое…
…Лето 1796 года в Кобрине, около мызы Суйда. Он молодой гвардии поручик. Она, Надежда Осиповна, — черноглазая восемнадцатилетняя барышня, «прекрасная креолка», как ее зовут в свете. Они вдвоем на обрывистом берегу Кобринки. Он читает ей Делиля, а она слушает со снисходительной улыбкой. Потом они катаются на лодке по извилистой речке, которая то сжимается под густым навесом смолистых сосен, то, сделав крутой поворот, снова выходит на зеленый простор. Вечер. С берегов сильнее пахнет свежим сеном. Они поворачивают назад. Он ведет ее под руку к дому и долго стоит с нею в саду, не будучи в силах расстаться до завтра. А в сентябре уже свадьба. Суйдинская церковь сверкает огнями, на паперти толпа любопытных крестьян. У дяди новобрачной, Ивана Абрамовича, генерал-поручика и многих орденов кавалера, парадный свадебный стол в его усадьбе на Суйде. Крепостной оркестр гремит на хорах, и черный хозяин, герой Наварина, выступает в первой паре с племянницей в польском…
Сергей Львович посмотрел на Надежду Осиповну. Она сидела выпрямившись, с опущенными глазами, как будто тоже отдаваясь воспоминаниям.
Голос Александра умолк, и мечты разлетелись. Сергей Львович встал с кресел.
— Молодец, — сказал он. — Жаль только, учится плохо, — обратился он к Жуковскому. — Вечные жалобы.
Василий Львович больше не заговаривал о стихах Александра, ограничившись нравоучительным замечанием, что нет ничего лучше для образования вкуса, как заучивать наизусть наших авторов.
Жуковский между тем переводил взгляд с дядюшки на племянника, и в глазах его бегали веселые огоньки.
Прощаясь с Александром, которому все-таки пришлось идти спать, он задержал его руку в своих теплых ладонях и сказал:
— Пиши, сочиняй, но иди по стопам дядюшки, а моего добра — чертей, мертвецов — смотри не трогай!
Апрель 1810 года. У Сергея Львовича гости. Окна гостиной, выходящие в сад и в переулок, распахнуты настежь, и оттуда льется свежий запах весны. С Яузы слышится стук вальков. Это бабы колотят белье на плоту.
На софе сидит Жуковский. Граф Ксавье де Местр, благообразный француз с седеющей шевелюрой, рисует карандашом у себя в альбоме его портрет.
У ног Сергея Львовича, положив морду на протянутые лапы, дремлет большой черный пес. Он приподымает уши при малейшем движении хозяина.
Сергей Львович, перебирая перстни на пальцах и добродушно улыбаясь, беседует с худеньким офицером, который смущенно вертит в руках треугольную шляпу. Это молодой поэт Батюшков, недавно приехавший из Финляндии, где он пробыл полтора года.
Он коротко и принужденно отвечает на расспросы Сергея Львовича о Финляндии.
— Да… скука… — говорит он. — Особенно зимой… Скука стелется по снегам, и так холодно, что у времени примерзают крылья… — Он вдруг поднял на Сергея Львовича широко раскрытые голубые глаза, и лицо его просияло ясной улыбкой. — Да… Время там не летит, а ползет…
И он снова опустил голову и стал теребить свою шляпу.
— Позволь облегчить тебя, мой милый, — сказал молодой князь Вяземский, подходя и осторожно вынимая шляпу у него из рук.
Князь Вяземский носит очки и кажется старше, чем он на самом деле. Ему всего восемнадцать лет, но на вид это вполне зрелый человек. На Батюшкова он смотрит, как взрослый на ребенка.
— Ну, а как нашли вы Москву? — обратился Сергей Львович к замолчавшему Батюшкову.
— Как сказать… — ответил тот. — Тут все сходится вместе: Европа и Азия… Москва живет модами… Хорошо, что здесь каждый живет, как хочет…
— И дурачится, как хочет, — сказал Вяземский.
— Папа́! — раздался вдруг голос Александра из сада, и в окне показалась его кудрявая голова. — Я вскопал клумбу!
Он вскочил на подоконник и хотел уже спрыгнуть в комнату, но Сергей Львович замахал руками:
— Куда, куда? Ты весь испачкался. Посмотри на свои руки!
Александр растопырил пальцы и стал разглядывать ладони.
— Руки? Ничего, вот я сейчас почищу! — весело сказал он, вскинув голову, и принялся изо всей силы тереть ладони одну о другую.
— Теперь чисто? — спросил он, опустившись на пол и показывая Сергею Львовичу свои руки.
— Поди, поди, — отвечал Сергей Львович. — И смотреть не хочу.
Александр уселся на подоконнике и, продолжая разглядывать свои руки, стал прислушиваться к разговору.
— Вы слышали? — говорил Василий Львович. — Хвостов прислал Николаю Михайловичу свои новые стихи с трогательным посвящением, и теперь Николай Михайлович в затруднении: похвалишь — он всем будет показывать, а не похвалишь — обидишь.
— Я видел этот шедевр, — проговорил Вяземский. — Там есть одна изумительная строчка: «Зима весной являет лето». Какова календарная загадка, а?
Все захохотали, и громче всех Александр.
— Как, как? — повторял Сергей Львович, захлебываясь от смеха. — «Зимой весну являет лето»? Куш, Брут! — прикрикнул он на собаку, которая поставила ему лапы на колени и залаяла, как бы желая принять участие в общем веселье.
— Темнотою слога он хочет превзойти Сибиллу, — говорил Василий Львович.
— Мы вам не мешаем, граф? — спросил Сергей Львович француза.
— О, нисколько, — любезно отозвался тот. — Я даже рад видеть господина Жуковского смеющимся. Это придает его лицу новое выражение.