Ей вдруг открылась вся бессмысленность такого бесцельного существования. Живет она просто в силу привычки. Живет точно так, как няня Мария, Глаша, как живут и жили до них тысячи других русских баб в городах и деревнях, влача кто тяжелое, а кто легкое, безмятежное, но одинаково бессмысленное бремя повседневности.
Если бы еще вчера у нее спросили, для чего, зачем она живет, Елена Павловна, ни на миг не усомнившись, ответила бы: ради детей, чтобы вырастить их, воспитать достойными наследниками отца, гражданами своего города, отчизны, добродетельными прихожанами. Ее главная забота поддерживать в доме порядок, быть верной супругой и добродетельной матерью. Святое назначение!
Воспитать достойных наследников своего отца… Отца-преступника, бесчестного человека! Разве это может быть жизненным назначением? Поддерживать порядок и мир в доме человека, которому место на каторге, среди отверженных…
Прибежала Настя, как всегда чуточку заполошная, с хитрыми рыскающими глазками, посланная Никифором узнать, не будет ли указаний от барыни. Елена Павловна машинально выслушала, передала повару, что все остается как есть, гостей сегодня не ожидается.
Потом, как заведено, явилась няня Мария с детьми. Старшему Мите недавно исполнилось шесть, Тане четыре годика. Елена Павловна поборола растерянность, взяла себя в руки, чтобы дети не почувствовали неладное. И без того малышка Таня взглядывала на маму внимательными и печальными глазенками. Впрочем, это вызвано другой причиной: дети от няни слышали, что маме нездоровится, и не по-детски участливая Таня обеспокоилась. Елена Павловна убеждена, что дети вообще более чутки и наблюдательны, чем полагают взрослые, подмечают малейшие оттенки настроения родителей и любой разлад переживают мучительно, болезненно. Единственно, они не всегда умеют объяснить причину происходящего, но от этого их переживания не делаются слабее. Конечно, дети отходчивы, другие впечатления дня заслоняют вызванную тревогу, но чувства их глубоки и порой оставляют незаживающие шрамы на впечатлительной душе.
Дети чутки. Елена Павловна судит по себе, по воспоминаниям из ранней поры своего детства. Всех подробностей в ее памяти не сохранилось, помнится только острое чувство, пережитое в ту, самую ранимую пору становления души. Сейчас ее мучает сознание вины перед малолетней дочерью. Ей мнится, что девочка догадывается, что не она любимица у мамы, ей отведено второе место после брата Мити. Но, невзирая на это, своего старшего брата Таня обожает, любит нежно и пылко, как бывают способны любить только дети. И столь же сильно, но как бы более робко, любит она свою маму, тянется к ней. Елена Павловна всеми силами старается не выдать своего предпочтения к первенцу, но у Тани развито подспудное чувство понимания, она улавливает тончайшие оттенки. Елене Павловне легче обмануть себя, чем крохотную Таню.
Она сама росла в такой же ситуации, рано осознав, что мать больше любит старшего брата Мишу, а к ней, к дочери, относится хорошо, ровно, бывает всегда справедлива, но не испытывает сердечного трепета, каким полнится ее чувство к старшему Мише. Елена Павловна так же хорошо помнит, что она никогда не завидовала брату — любила его страстно и сохранила это чувство до сих пор. Перед Мишей она всегда благоговела. Навряд ли он сознавал, что в материнском сердце ему отдано предпочтение: брат никогда не задумывался об этом — не было нужды. Задумываются обделенные, обиженные, а не обласканные, не осыпанные щедротами нежного внимания. Сестру он любил искренне и любит сейчас.
Теперь все повторялось в судьбе ее собственных детей. Елена Павловна не в состоянии принудить себя любить их поровну, как муж. Иван Артемович, если и уделяет больше заботы и внимания сыну, так не по причине излишней привязанности, а из практических соображений — Мите предстоит наследовать торговое дело.
Усадив дочь на колени, Елена Павловна гладила ее кудряшки. В ранние годы у самой были точно такие же локоны. Куда потом девались? Верно, обижаться ей не на что: волосы у нее густые, пышные, только что не вьются, как у брата Миши, хоть у него они заметно поредели, даже и залысины наметились, а все равно курчавые. А от ее детских кудряшек уже к тринадцати годам не сохранилось помину. Останутся ли у Тани? Сейчас, когда Елене Павловне приходили на ум эти мысли, ее пальцы машинально перебирали нежные локоны, а взгляд был обращен на Митю, и сердце разрывалось от нежности к нему.
«Господи, ну что я могу сделать! Нельзя мне порвать с Иваном Артемовичем, если я по рукам и ногам связана любовью к Мите. К детям», — поправилась она.
Время утреннего свидания с детьми кончилось. Старая няня Мария, беспокойно озираясь, ерзала на стуле. Судя по этому, в доме уже появилась Валентина Андреевна. Держать гувернантку Валежины не могли: не было в доме лишней комнаты, где бы можно было ее поселить, но, чтобы дать детям необходимое воспитание, нанимали домашних учителей. Няня Мария, страстно любившая малышей, столь же горячо невзлюбила приходящую учительницу. Вероятно, за ее надменность, за жеманность, за французский прононс — за все вместе.
— Ну, дети, пора вам заниматься, — сказала Елена Павловна, опуская дочь на пол и поднимаясь со стула.
Митя тотчас подбежал к ней, обхватил ручонками ее руку и пылко прильнул щекой к материнскому бедру. Искренний порыв мальчика сладостной болью отозвался во всем существе Елены Павловны. Ладонь притронулась к головке малыша, но Елена Павловна тотчас отняла руку, поймав взгляд дочери, невзначай уловившей непроизвольное движение. Каждый жест выдает ее. Девочка все подмечает, и в ее крохотном сердце накапливается незаслуженная боль.
В этакую пору Елена Павловна редко выходила из дому, уединившись у себя, читала книгу. Сегодня, вопреки обыкновению, велела Глаше подать одежду. Однако быстро отослала ее. Уж больно хотелось ей выведать, куда снаряжается барыня, глядя на мороз. Из дому вышла не через парадное, а черным ходом, каким пользовалась ночью. Хотя сейчас она была одета и обута не наспех, но мороз, показалось ей, мгновенно прошил ее одежду насквозь. Даже на крещенье не было такой стужи!
Возов, как и следовало ожидать, уже не было под навесом. Минуя калитку, машинально приметила былинки сена, зацепленные в стояке ворот: должно быть, когда возы выезжали со двора, боком шоркнуло по косяку, и расщеп в дереве вырвал клок сена.
По Харлампиевской спустилась к Ангаре. Санная дорога через заторошенную реку пролегала чуть ниже. На оглаженных выступах ледяных торосов там и сям виднелись недавно упавшие клочья сена, а посреди колеи вразброс бронзовели окаменевшие конские шевяки. Следы могли быть оставлены какими угодно подводами, не обязательно теми, которые вышли из их двора. Но Елена Павловна убеждена — теми самыми. И словно в опровержение ее мысли, увидела посреди Ангары бегущую трусцой заиндевелую лошадь, запряженную точно в такие же розвальни, какие ночью стояли во дворе под навесом. Мужик, сопровождающий подводу, шагал обочь колеи, легко и ловко сигая через торосы, несмотря на то что на нем был тяжелый тулуп. Елена Павловна дождалась, когда он приблизился. Усы и борода у кучера сплошь облеплены сосульками. У лошади с удил тоже свисали ледяшки, а вокруг глаз белели заиндевелые ресницы. Мужик недоуменно посмотрел на молодую барыню, зачем-то мерзнувшую на пустынном берегу. Гикнул на лошадь, дал ей взбежать на взлобок и сам лихо запрыгнул в сани.
Не он ли ночью уводил со двора возы с контрабандным чаем? Теперь, исполнив поручение, возвращался доложить Ивану Артемовичу. Но дровни, доехав до Луговой, свернули направо.
Елена Павловна возвратилась домой.
Все утро у нее было предчувствие, что сегодня непременно случится нечто из ряду вон выходящее. Оно не обмануло ее. Пришла Глаша, сказала, что ее спрашивает какой-то малец.
— Говорит, записку принес.
— От кого? — поразилась она.
— Не сказывает.
— Ну так где она, записка, — нетерпеливо протянула Елена Павловна руку.
— Мне не дал. Мол, велено в руки.
Елена Павловна в раздражении направилась в переднюю. Вечно эти посыльные набиваются на чаевые. Не жалко ей медяков, но приторно смотреть на их подобострастные, вымогающие улыбки.
На верхней лестничной площадке ее дожидался подросток. Елена Павловна заметила мокрые следы, оставленные его чирками. Не это, так и не обратила бы внимания, во что он обут. Чирки теплые, с овчинными опушками, поверх гачи накручены толстые суконные портянки, надежно перевязанные тонкой бечевой. В этаких обутках мороз не страшен, особенно если малый проворен на ногу. А по лицу видно — шустер, по улице летит метеором, мороз только отскакивает от его одежонки. У мальца смышленое лицо и плутоватый взгляд. Мгновенно окинул Елену Павловну глазами, удостоверился, что на сей раз вышла не прислуга, а барыня. Извлек из-за пазухи конверт.
— Велено в руки.
С лестницы сбежал стремглав, Елена Павловна не успела отдать ему заготовленный алтын.
Адрес на конверте не обозначен. Чувства подсказывали Елене Павловне — в нем содержится нечто тревожное. Чуть не бегом прошла в свою спальню и заперлась, хотя последняя предосторожность была излишней: никто в доме, включая супруга, не смел нарушить ее уединения не упредив. Дрожащими пальцами вскрыла конверт. Еще не прочитав ни строчки, узнала почерк. Сердце дрогнуло и заколотилось. Нет, то не было прежнее чувство, некогда владевшее ею, всего лишь напоминание о нем.
Послание было кратким:
«Долгая разлука не изгладила моих чувств, хотя, по-видимому, напрасно тревожу тебя напоминанием о прошлом. Если это так, все принимаю с полным пониманием. Ни слова упрека не услышишь от меня.
Остановился в Подворье, но с десяти утра до четырех пополудни бываю в доме мещанки Пряновой на Мясницкой улице».
Судорожно скомкала записку. Зачем? Разве возможно что-либо вернуть…
«Долгая разлука не изгладила…» С каких пор он стал выражаться этакими оборотами? Долгая разлука… А все-таки, сколько же прошло? Без малого семь лет!
Не вмешайся тогда Миша, не прояви решительности, так неизвестно, чем бы кончилось. Брат был непоколебим. Он уверен, что спас сестру. От чего только? От позора? Так чем нынешний позор, который ожидает ее, лучше того, от которого ее уберег Миша?
Мясницкая улица… Где же это? Не сразу и припомнила. Давненько она не завертывала в тот околоток. Да и прежде случалось бывать мимоходом, какие там дома, не помнит. Разве что один из них, второй от угла, с заметными издали кокошниками и резными наличниками. Не он ли принадлежит мещанке Пряновой? Что они делают в том доме? Не один же Виктор бывает там с десяти утра до четырех пополудни. Как прежде, шумят, дискутируют, ищут пути спасения России, народа… Сколько было табачного чаду, сколько страсти, душевных судорог. Толком вникнуть в суть разногласий она не могла, хотя горячая атмосфера споров действовала на нее заразительно. Во всяком случае, бывая на тех шумных, бестолковых сборищах, она не скучала, как обыкновенно случалось с нею на увеселительных балах. Претили ей только облака табачного дыма, их не в состоянии была поглотить раскрытая форточка. То и дело появлялся самовар, случалась и водка. После чаю и водки опять споры, еще горячее, одержимей… Поразительно, что все это хоть ненадолго могло увлечь ее? Теперь, став совладелицей приличного капитала, многое из того, что азартно предлагалось кое-кем из спорящих, она может совершить. И немало уже сделала. Верно, одобрения Виктора и его единоверцев ее благие дела не заслужили бы — вызовут только насмешку. Она помогла отдельным людям, попавшим в беду, а их интересовала судьба всего человечества. Помочь всем она, разумеется, не в силах, даже если пожертвует все и сама пойдет по миру. Пусть иронизируют. Ей сейчас столь же нелепыми и смешными рисуются их благие намерения осчастливить сразу всех. А на средства, пожертвованные ею, скольких сирот уже одели, спасли от голода, дали возможность получить хоть какое-то образование… Сестры Смелковы, в судьбе которых она приняла участие, так даже поступили в гимназию. Без ее поддержки они сейчас побирались бы Христа ради или, того хуже, ступили на путь разврата.
Так или иначе теперь происходят их полутайные сходки, она может только предполагать, но рисуется ей все то же: клубы табачного дыма, нелепое фантазирование, споры до хрипоты… Сделанные ею взносы в благотворительное общество они грубо нарекли бы подачками. Всякого благотворителя готовы просмеять и возненавидеть. Более всего они и были заражены ненавистью. Любовь — собственно, этого слова они не употребляли, полагая, что само стремление осчастливить человечество и есть любовь к нему, — была только во фразах, а ненависть сквозила во всем: в злобных улыбках, в яростном сверкании глаз, в готовности распять всякого, кого зачисляли во враждебный лагерь, и даже просто не согласного с ними, думающего иначе. Елена Павловна ничего этого не осознавала, подпала под их влияние, пребывала в угаре, захлестнувшем ее разум. Предложи ей в ту пору взять пистолет и пойти убить кого-то, скажем полицмейстера, сказав, что это необходимо для общего блага, она с восторгом пошла и убила бы. Не просто убила, а именно с восторгом самопожертвования. Ей казалось: нельзя ждать и терпеть дальше — необходимо действовать. Возможность собственной гибели не страшила ее, а вдохновляла.
Возможно, она и совершила бы тогда какой-либо безрассудный, губительный для себя поступок, не вмешайся Миша. Своей жизнью она не дорожила, но пренебречь судьбой брата, погубить его, было свыше ее сил. Она даже искренне жалела, что у нее есть брат, есть другие родственники, которым ее поступок обойдется дорого. Вот если бы у нее не было близких…
Брат ошибался только в одном: он полагал, что виной всему ее увлечение Виктором, а никакого увлечения не было. Виктор Пригодин имел для нее совсем другое значение: ей хотелось действовать, а приобщить к полезному нужному делу — так она думала тогда — ее мог только Виктор. Другого пути она не видела, не представляла.
Миша спас, раскрыл ей глаза — пришло отрезвление. И маятник качнулся в противоположную сторону. Поспешный брак с Иваном Артемовичем был протестом против своего недавнего увлечения. Возможно, была и любовь, трудно сейчас судить. Елена Павловна тогда находилась точно в бреду. Нет, Миша трижды заблуждался, полагая, что он спасает сестру от возможной связи с Виктором Пригодиным. Не было у нее к Виктору того чувства, которое можно назвать любовью. Виктор был ее поводырем, указывал ей дорогу. В какой-то мере она была благодарна ему за это и по ошибке принимала свое чувство за любовь. Но она уже и тогда вскоре поняла, что любви не было. Чувство, которое ее влекло к Ивану Артемовичу, своему будущему супругу, скорей можно было назвать любовью.
…Вдруг ей почудился Мишин голос. Только что вспоминала о нем, и — вот он. О чем-то спросил, что-то ему ответила горничная, после раздались ее скорые шаги. Никак вниз побежала, в буфет, — должно быть, Миша велел подать ему чаю.
Внимательно глянула на себя в зеркало: по ее лицу брат не должен догадаться, что она расстроена. Начнет расспрашивать, выпытывать, ей придется заверять Мишу, что он ошибся, причин для беспокойства нет. А что еще может она сказать ему? Прежде необходимо решить самой, что делать.
Прибрала волосы, заставила себя улыбнуться и с этой деланной улыбкой вышла. В столовой Миши не было. Спросила у Глаши:
— Где брат? Я слышала его голос.
— Михаил Павлович там, — указала горничная на рабочий кабинет мужа.
Миша сидел за обширным пустым столом Ивана Артемовича, с сосредоточенным видом раскладывал пасьянс. У него чуть ли не с детства пристрастие к этому бестолковому занятию. Разбросанные карты занимали одну половину стола, на другой стоял штоф, опорожненная рюмка и деревянная миска с квашеной капустой. От неуместности этих предметов на письменном столе Елену Павловну покоробило. Расположился будто в трактире. Такого он еще никогда не позволял себе. Молча, одним лишь движением бровей, выразила свое недоумение.
— Прости, Лена, я тут, кажется, того…
Стремительно с сияющим лицом вошла Глаша и застыла на пороге сконфуженная — не рассчитывала застать хозяйку. В руках у нее миска с солеными огурцами и ветчиной, отрезанной толстым ломтем. Поверх ветчины краюха хлеба. Елена Павловна, не оборачивая головы, видела девку в зеркале. Миша подал горничной неприметный знак — Глаша удалилась. Все трое, не сговариваясь, разыграли невинную пантомиму.
Даже горничная и та осознает непристойность происходящего, отлично понимает — кабинет не место, где подают выпить и закусить. А тем не менее расшибется в лепешку, исполнит любую Мишину просьбу. Вся домашняя прислуга Валежиных, исключая разве повара Никифора, обожает Мишу. Елене Павловне братовы отношения с прислугой претят: чересчур он по-простецки держится с ними, проявляет то, что теперь стали называть демократичностью. Беда лишь в том, что Михаил Павлович искренен, а не играет в демократию, как большинство.
— Если уж тебе приспело с утра, мог расположиться в столовой.
Укоризненно глядела на миску с капустой, которую брат, похоже, брал руками — вилки на столе не видно.
— Кабинет все равно пустует — одни декорации. — Рукой обвел он вокруг.
Елену Павловну всегда раздражало небрежение брата к ее стараниям создать видимость приличного кабинета для Ивана Артемовича. Не вспылила лишь потому, что вдруг вспомнила все происшедшее накануне.
Миша по ее лицу угадал ее состояние.
— Прости, Лена, виноват. Каюсь, — горькая болезненная усмешка непроизвольно искривила его губы. — Кажется… я убил человека.
Этого только недоставало! Елена Павловна с ужасом уставилась на руки брата, которыми он щепотью взял из миски капусту.
— Нет! Ты неверно меня поняла. Мои руки не обагрены кровью. Но ведь нет разницы, чьими руками совершится убийство. По чьей вине — вот главное! Иначе черт знает куда можно зайти. Тот, кто позволяет убивать, тоже убийца! Что с тобой, Лена? На тебе нет лица.
— Как ты можешь рассуждать? Философствовать!
«Господи, что это со мной?» — мелькнуло в уме, но остановиться она уже не могла: слова, не повинуясь ей, слетали с языка, и она сама с изумлением, будто со стороны, слушала их.
— Это возмутительно! Ты никогда не уважал Ивана Артемовича, но ты своим поведением оскорбляешь не только его — топчешь меня и моих детей! Не делай таких глаз! Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. В доме моего мужа ты ведешь себя, как в захудалом трактире.
Гнев, исподволь накопившийся в ней со вчерашнего вечера, клокотал, мутил рассудок, свою злость она обрушила на голову брата. Если бы подвернулся кто другой, досталось ему.
Давнишняя, по-детски обидчивая улыбка тронула Мишины губы. Он поднялся на ноги.
— Ты не в себе. Я зайду после.
Уже готовая разрыдаться, не удержалась, крикнула вслед:
— Можешь совсем не приходить!
Слышала, как брат одевался, что-то сказал горничной, и его шаги удалились, затихли на ступенях парадной лестницы. Лишь после этого сорвалась с места.
— Миша!
Но внизу уже хлопнула дверь, брат не услышал ее.
— Глаша, верни его!
Девка в растерянности изумленно глядела на нее.
— Не стой — беги!
Горничная с непостижимой быстротой бросилась вниз по лестнице, ноги ее стремительно отсчитывали деревянные ступени. Несколько минут протекли в ожидании. Потом из сеней донеслись голоса: оживленный, быстро тараторивший — Глашин, и ровный, бесстрастный — Мишин. Брат явно не был расположен поддерживать разговор с прислугой. Вразнобой стучали шаги по ступеням: частые и легкие Глашины, редкие тяжелые — Мишины.
Елена Павловна кинулась навстречу брату безотчетно, как бывало в детстве, головой уткнулась в его плечо и разрыдалась.
Глава вторая
Михаилу Павловичу было из-за чего расстроиться. Накануне подле деревни Кузьмиха полицейский наряд, высланный им, задержал двоих с контрабандным чаем. С виду у них был вполне безобидный воз. Он и не вызвал бы подозрения у стражников, если бы не поведение сопровождающих дровни: очень они беспокойно вели себя, то и дело озираясь, то отставали, то опережали буланую лошаденку, понуро бредущую по санному проселку. Когда трое верховых с гиканьем выскочили из засады и, пришпоривая коней, пустились наперерез, один из мужиков кинулся бежать. Вскоре он, верно, опамятовался — где ему было, пешему, скрыться от верховых посреди чистого поля.
Задержанные клялись и божились, что никакого отношении к возу сена и тем паче к тому, что спрятано в сене, не имеют. Они возвращались из деревни Грудинино, куда наведывались по своим делам — сватали невесту. На полпути присели на коряжину передохнуть, и вот тут их настигла подвода, которую сопровождал неизвестный им человек. Поскольку сидели они тихо, вроде как притаясь, возчик, завидя их, перепугался, припустил наутек. Лошадь с возом бросил на произвол. Они покликали беглеца, тот не отозвался. Старый мерин, тащивший сани, продолжал идти дальше как ни в чем не бывало — дорогу знал. Они посчитали, что беглец вскоре одумается и вернется. Так и шли за чужим возом да посматривали, не видать ли позади хозяина.
— Сам зачем побежал? — допытывались у оробевшего невзрачного мужичонки.
— Так напужался. Вы налетели с гвалтом, как татары, — сердце в пятки провалилось.
Мужиков вместе с возом препроводили в полицейскую часть. Михаил Павлович Требесов, помощник пристава, сделал вид, будто поверил задержанным. Ему, разумеется, не составило бы труда изобличить мошенников, запутать их, уличить во лжи — их рассказ был шит белыми нитками, сочинен наспех. Михаил Павлович прикинулся простачком — у него это получилось отменно, — сказал, что он и рад бы отпустить их с богом, но сделать этого не может: требуется составить протокол, соблюсти прочие формальности. Вот если бы у них имелись документы или они назвали человека, живущего поблизости от полицейской части, который мог поручиться за них, так он тут же бы и отпустил их. Документов у них, конечно, не было, назвать поручителя они не могли, стало быть, ночь им предстояло коротать в каталажке на лавке. Завтра с утра, как только наведут справки, установят, кто они есть, так их сразу же и отпустят. Тот, что был постарше, невзрачный, трусоватый мужичонка — это он, завидя стражников, с перепугу рванул наутек, — верил каждому слову помощника пристава. К нему Михаил Павлович и обращался. Второй, хотя и моложе напарника, не был простаком — малый себе на уме. Ни в коем случае не оставлять их на ночь вместе: пусть каждый помучается, погадает о своей участи в одиночку. Чутье подсказывало Михаилу Павловичу: на сей раз попались нужные люди. По крайней мере, один из них.
Сами по себе задержанные интереса не представляли. Упеки их обоих за решетку, контрабанда будет процветать по-прежнему. Те, кто правит контрабандой, завербуют десятки новых подручных. Вылови их, на смену придут другие. Нужно не ветки отсекать, а рубить в комле. Эти двое наверняка связаны с крупной шайкой. На нее и попытаться выйти через их посредство. Пригодным для задуманного дела Михаилу Павловичу представлялся трусоватый мужичонка. С виду ему лет тридцать, возможно чуть больше. Невзрачная жиденькая бородка, прыщеватое лицо, маленькие шмыгающие глазки, бесцветные брови и ресницы — сто раз увидишь в толпе, не запомнишь, не обратишь на него внимания. Волосы на голове всклочены — нарочно этак не сделаешь. Отвечая, смотрит не в лицо, а на мундир Михаила Павловича — мундир приводит его в трепет. На него немного поднажать: припугнуть, он выложит все, что знает. Да вот беда, немногое знает. В лучшем случае назовет еще двоих-троих таких же, как сам, пешек, скажет адрес, куда переправляли контрабандный чай. Так разве ж у них один притон? Скольких уже выловили, сколько изъято контрабандного товару, а какой прок? Злоумышленники плодятся, а не убывают. Необходимо ударить по заправилам, через чьи руки сбывается контрабанда. А их так просто не изловишь — скользкие, как вьюны. Нужно ловить за руку с поличным, чтобы не отвертелся.
Для такого дела непременно нужен доноситель, который вовремя уведомит, по какой дороге прибудет очередная партия товару, куда назначена. Трусоватый мужичонка годился. Верно, мороки с ним будет немало. Завербовать его в доносители не сложно. Только провернуть операцию требуется осторожно, чтобы напарник ничего заподозрил. Иначе завербованного прикончат свои же. А молодой парень, похоже, орешек крепкий, его на мякине не проведешь. Кожаной портупеей и блестящими пуговицами на кителе не запугаешь. Разговаривая, он тоже отводит глаза в сторону, но если захочет, так выдержит чей угодно взгляд, хоть самого полицмейстера. Задача не в том, как обработать старшего из контрабандистов, а в том, как провести молодого, чтобы тот ничего не заподозрил.
Михаил Павлович поручил околоточному надзирателю Мирошину провести с ними предварительную беседу, обоих застращать одинаковыми угрозами.
— Только без рукоприкладства! — строго наказал он.
Михаил Павлович был принципиальным противником мордобоя в обращении даже с самыми отъявленными злодеями. А в задуманном предприятии требовалась особая деликатность. Он из опыта знал, что на впечатлительного человека угроза действует много сильней, чем ее исполнение. Побои воспринимаются уже как само наказание и лишь облегчают ожидание кары. Нужно, чтобы эти двое помучились. К утру тот, которого он наметил в доносители, созреет. Предстоит долгий разговор: нужно будет объяснить, что он должен сообщать, что разведать, через кого и как передавать необходимые сведения. Малый не больно сметлив, скорее туповат, поэтому наставление займет много времени. Еще ведь нужно будет втолковать ему, что он должен говорить своему сообщнику, чтобы тот не заподозрил неладное, внушить, насколько ему важно соблюдать осторожность, остерегаться своих: они для него станут опаснее полицейских.
И уже после начать разговор со вторым, столь же продолжительный. На этого следовало произвести впечатление человека недалекого, действующего не умом и хитростью, а прямолинейно, нахрапом, долдонить одно, разыгрывать дурачка, который пытается выведать сведения, которых задержанный, если бы и захотел, не мог ему сообщить, поскольку не знает.
К подобным уловкам Михаил Павлович еще недавно не был способен. Он верил, что все люди изначально, от природы или по божьему соизволению, не суть важно, наделены одним непременным свойством — испытывать стыд. Если и кажется, что кто-то лишен этой способности, так это заблуждение: на самом деле потеря стыда результат дурного окружения и воспитания. Если такой человек попадет в иную обстановку, в благодатную среду, заложенное в нем доброе начало пробудит совесть, понятия честь, долг, благородство откроются ему, выпрямят душу. Однако общение с преступным миром, а равно и кланом людей, карающих преступления, поддерживающих правопорядок, сильно пошатнуло его наивные убеждения. Теперь он больше склонялся к противоположному мнению: есть люди — их немало — от рождения не ведающие стыда. Если они и соблюдают принятые нормы поведения, то поступают так не из душевной потребности, а подчиняясь общепринятым нормам. Иной проживет до старости, слывя праведником, но единственное, что его удерживало от преступления, был страх, а вовсе не голос совести. Люди, наделенные — точнее, обремененные совестью, во все времена составляли меньшинство. Но именно они и были хранителями могущества наций и государств. Без них не было ни великих народов, ни истории, ни науки, ни искусств, как не бывает ничего этого у скотов, способных вести лишь жизнь беззаботную, состоящую в одном удовлетворении их желаний. А их желания диктуют потребности плоти. Позывы духа скотам неведомы.
Насколько верна его мысль — сам Михаил Павлович убежден в своей правоте, — настолько неизбежен вывод: ныне прошло время накопителей духовных богатств — грядут времена расточителей, ибо людей совестливых и сильных духом становится все меньше. А пожиратели, не ведающие срама, плодятся подобно тараканам. И как тараканы, вольготней чувствующие себя в доме, где хозяева нечистоплотны и ленивы, бессовестные, бесчестные люди блаженствуют в обществе, в котором порушены нравственные установления, где воры и мошенники благополучно здравствуют, никем не осуждаемые и не презираемые. Суровые законы против них бессильны, поскольку законы оказываются в их же руках. Нужны не суровые законы, а строгие нравы. Напротив, потребность в безжалостных карающих мерах отчетливее всего свидетельствует о гнилости народов и государств, к ним прибегающих.
Столь мрачные мысли давно сложились в уме Михаила Павловича — думал он об этом постоянно. Он считал, что исправить такое положение способны только люди, наделенные необычайной нравственной стойкостью, твердые и непоколебимые, способные к самопожертвованию. Только они могут стать пророками, обличать мерзости, называть пороки своими именами и указывать путь очищения. Он горестью осознавал, что сам не рожден пророком, способен лишь быть стражем законности. Законы хоть и не излечивают больное общество, но препятствуют его окончательному растлению. Пророки придут! Они приходили во все времена, когда в них появлялась нужда: так было в древнем Вавилоне, так было в час краха Римской империи…
Сам он, в меру своих сил, будет служить на своем скромном посту. Пророками не становятся — пророками рождаются! Он не из их племени.
Ночью он на десять рядов обдумал, как ему вести себя. Сложней всего одурачить молодого парня, чтобы у того не закралось и тени подозрения.
Утренний мороз бодрил и прояснял мысли. Подходя к конторе, он чувствовал себя способным довершить задуманное без огрехов.
Увы, все пошло насмарку. Мирошин переусердствовал. Наверное, из добрых побуждений. Отчасти в случившемся виноват сам Михаил Павлович. Не следовало посвящать околоточного в свои планы, а он обмолвился, что хочет завербовать осведомителя. И уж коли так вышло, что проговорился, так следовало посвятить Мирошина — раскрыть ему замысел до конца.