В темноте над Черным болотом красный петух легко расправлял свои легкие огненные крылья.
3.
Пожилые уже по дворам разошлись, а молодежь-то еще гуляла у Чулыма.
Тут, под старыми ветлами, и надрывалась в руках Володьки Шумилова его голосистая гармошка.
Потная, душная теснота в толчее парней и девок.
На кругу, еще днем отбившись от бабки, топтался низенький растрепанный старик. Славно, с ухарским посвистом выкаблучивал старый. Наскакивал, бодал плотное кольцо молодых своей рыжей бородой, дико махался длинными руками и блажно орал:
Эх, каку, каку, каку,
Хоть бы малиньку каку!
А мне при старости такой
Уж не надо никакой!
Не пужай, не пужай ты меня! с деланным испугом в лице кричала пьяненькая Агашка Полозова и отчаянно трясла своей высокой грудью перед красным лицом старика.
Гори-им!
Задергались из стороны в сторону растрепанные чубы, заломленные фуражки, сбившиеся платки. Тревожные крики смяли визгливый голос гармошки.
Вскинули, вытянули головыверно, в темных копнах ветельной листвы метались частые ярко-желтые прострелы.
Ро-обя, мужики-и
Раскачался плясовой круг, растянулся живыми клубками, а потом один хрипящий людской косяк под всполошный собачий брех нацеленно рванулся на другой конец деревни. Там, в самом конце ее, у дороги на Колбино подсвечивало низкие связи туч светлое огневое зарево
Слепо, с разбега толкнула обрастающая толпа край нажимистого света и тотчас отшатнулась от его густой теплой мякоти.
Но не столько жаровая волна осадила сосновцев, как страшный раскат грома. И тут же полыхнула над головами слепящая синь молнии.
Никто не помнил, в первый ли раз ударила молния.
Знать, не первыйгорят же Иванцевы И потому схватил за сердца слабых той суеверной жутью чей-то плачущий, заклинающий крик:
Илья святой знает, ково карает! Не мешай огню, не самочинничай!
На Лешачиху кара!
А, может, подожгли?!
Не водится это в нашей деревне, что ты!
Перед толпой черной птицей металась Ефимья Семенова.
За гре-ехи наказуемся!
Хозявы, хозявы где?!
Кто-то ответил, что видели утром у дома Иванцевых запряженную лошадь и погнал ее Алешка по Колбинской дороге. На сене мать лежала, кто же окромя
Откуда-то из темноты налетел на праздно стоящую толпу Шатров.
Любуетесь, рты раззявили Чево стоим, ждем чево?! Ведра, ведра давай!
Пристыженные мужики, парни и девки бросились опять в улицу, загремели там ведрами и колодезной цепью. Кто-то кинулся в Черное болотосухо, безводно оказалось там в это жаркое лето.
Прибежали с водой посланцы, но что там ведраогонь уже весь дом почти охватил.
Таяли в ревущем пламени дощатые сени, огонь перекинулся на чердак, и уже между тесин старой крыши побежали красные живые ручьи
Пожарной машины в Сосновке не было. Воду в двух ближних колодцах вычерпали скоро, и пустые ведра сиротливо валялись в стороне от толпы.
Пустяшное дело тушить! радостно кричала Ефимья, потрясая кулаками.
Старики и бабы возле нее подхватили:
Чево тутотка голоруком сделашь!
А, пущай! Да-авно огонь-батюшка у нас не гостил
Прочь, воронье! взвился возле старух озлобленный Шатров. Он никак не мог понятьгде же Иванцева? Алешка, Аннаэти в Колбине, а Федосья, Федосья где?! Ужели с молодыми уехала
У толпы с хмельной жалостью кричала Агашка:
Обрадовались кулугуры Забыли, как по нужде-то бегали. А кому, кому хоть раз отказала Федосья? Всех она пользовала, всех!
И снова, пристыженные, смолкли сосновцы. И, наверное, каждый в себе пожалел Федосью.
Легкие языки пламени перекинулись на лицевую сторону дома, теперь задымилось и засверкало в глубоких пазах у наличников окон.
Вроде рано было еще лопаться стеклам, а брызнуло голубым правое стекло.
Толпа испуганно ахнула, не давая себе отчета, двинулась на приступ доматам, в окне, сквозь клубы красноватого дыма отчетливо проступило что-то большое, белое.
Поняли, догадалисьв доме Лешачиха!
Шатров первым в себя пришел. Одним прыжком перемахнул через низкий прутяной плетешек палисадника и, пригнувшись, ринулся к окну.
А нет, не суждено было отличиться председателю артели. Сверху, едва ли не на плечи Силаныча, упала карнизная тесина и, хваченный огнем, Шатров отшатнулся, ломая плетень, отпрянул назад.
Федо-осья! дико, зовуще взвыла толпа в стекольный пролом.
Не отозвалась Иванцева, и усомнились сосновцыпомстилось только, видимость одна была. Да, ежели бы дома Спятила старуха, огонь-то уж и внутри взыграл.
Но не помстилось, не показалось. Снова зазвенело и брызнуло голубым разбитое стекло другого теперь окна, и неожиданно вслед за осколками, кувыркаясь, с диким воплем полетел к толпе большой черный кот.
Суеверные отпрянули в ужасе. Ефимья размашисто открещивалась от кота: свят, свят, свят!
Федосья, мать твою Прыгай! сиплым голосом кричал скачущий у окна Шатров и барабанил своей единственной рукой по сухому наличнику. Сго-оришь!
С чево взял, батюшка густо, с ленцой в голосе спросила Иванцева, распахивая над председателем уже пустые, без стекол, створки окна. Перекинувшись через подоконник, она высоко подняла седую голову и с веселой тоской кинула в разинутые рты:
Дождались Что мне огонья же ведьма!
И леденяще тихо приказала Шатрову:
Отойди.
В длинной белой ночной рубахе с удивительным достоинством Федосья спустилась вниз на землю и босая остановилась перед сосновцами. Прямой, полный розового света открывался перед ней коридор в расступающейся толпе. Женщина молча шагала по этому коридору с большим красным цветком на белизне рубахи, и он, колыхаясь на груди, сверкал по краям тончайшим раскаленным золотом
Только и хватило сил у гордой Федосьи на эти слова, на несколько считанных шагов, на ту тихую улыбку, с которой она глядела куда-то далеко поверх людских голов.
Ее подхватил Шатров.
Над Федосьей сгрудились, притушили горящую рубаху, все разом зашумели, вспомнили о фельдшере.
В Колбино надо!
Еще чевоконя гонять оборвала разговоры Иванцева и попыталась встать на ноги. Сама оклемаюсь.
И затем, уже совсем обессиленная, тихо сказала Шатрову:
Ты только К тебе.
В ограде Шатровых, куда бережно внесли Федосью, женщина снова попросила председателя:
Жена, знаю, у тебя хворая, детва в доме, да и душно. В сени, в холодок положи. И пусть все уходят, нечево им
Женщину положили на пол на раскинутую шубу. Шатров куда-то заторопился, принес темную бутыль, при свете фонаря залил ожоги густой маслянистой жидкостью, а потом накинул на женщину легкое одеяло.
Ты что же, спала, что ли?
Напилась травки, крепко спала.
Как же это загорелось?
Поди, теперь узнай. С улицы огонь пошел. От молнии, должно.
Тронутая заботой, Федосья тихо и горячо благодарила:
Спасибо, уважил ты меня, Силаныч. Только напрасно озаботилсякончусь я нынче. Ты уж после похлопочи, помоги Алексею меня убрать И прости, коли чево Скажешь потом, у всех, мол, прощения просила. И за себя, и за мать, ежели кто давне недовольство противу нее таит. Иди, праздник я людям испортила. Потуши, пора уж мне привыкать к ночи
Шатров задул фонарь, однако не уходил. Закурил и маялся случившимся.
Видно, забылась Иванцева и, только когда закашлялся от махорки Шатров, дала о себе знать. Говорила между стонами, голос ее совсем ослаб.
Сидишь, томишься
Да что ты! Воды еще дать?
Раз уж ты тут, скажу последнее. Немного мне доводилось говорить и с тобой Знаю, что думаешь. Народ душой-от добрый и таких, как я, давно себе разрешил. Ты уразумей: в каждом человеке сто скорбей, сто болестей, да и сто к здоровью путей. Знала я многие людские скорби и хворости. Вот и лечила своим разумением. Ну, как и чтомои помоги в двух словах не раскрыть. Тем и хороша тайность, что не каждому дадена. Многие мне смерть материнскую, страшную прочили. А не порадую старух! Видишь, не хуже других умираю. Тебе, Шатров, поверят Передашь потом, как человек, мол, умирала. Передай.
Передам.
Ну, успокоил ты меня.
Да ты отлежишься! взволнованно уверял Шатров. Я за фельдшером, за Алешкой послал. Да мы артелью дом вам новый поставим, как еще заживешь!
Нет уж Федосья тяжело роняла слова. Одна жизнь мне была дадена и дом один. Другой жизни не начинать Слушай, Силаныч У тебязнаю, карточка моего Николая есть. Отдай Алеше, пусть отца помнит. И не обойди сына да Анну заботой. Скажешь Алеше, что все мои советы давно ему сказаны. А коли нужда будет, то и в заре мать увидит, и в тихом дождике услышит, и по моим ладоням в лесу и по лугу пройдет Теперь ступай, такой час настает, что одной побыть надо, к отходу приготовиться. Иди, добра тебе, Шатров.
Федосья хотела умереть.
И она умерла в эту ночь.
4.
Мягко наступая на носки сапог, Кузьма Андреевич прошелся по темной избе, по горнице и хотя чувствовал, знал, что пусто в доме, однако еще затаенно надеялся, а вдруг Анна не у Лешачихи, вдруг да вернулась
Да нет, нет! Дали бы знать ему о дочери хоть свои, хоть с другой стороны улицы. Пожалели бы старика. А сама над собой она, конечно, ничего худого не сделаетвсе узлы завязала с Иванцевым, не оторвать ее от выродка.
Всю эту сумятицу мыслей только с тем и распускал в себе Секачев, чтобы хоть минутно забыться и не думать о другом, самом страшном.
Уже после того, как пробежал кромку Черного болота и в сосняке укрылся, поддался соблазнуоглянулся. С пригорка, где стоял, увидел то, что сбило с толку, что вовсе не ожидал увидеть. Не явились к Лешачихе те гости Дом, стоявший на отшибе, полыхал вовсютак казалось, но близ него на луговине никого не было!
Он бы увидел бежавших от Чулыма, если бы чуть постоял на том же взгорке. Позже не услышал и людских голосовсильный ветер относил их, а бежали-то парни и девки другой стороной широкой улицы.
Перегорело вроде бы в Кузьме Андреевиче зло. Сколько можносутки ярился и изводил себя. Зло уходило, но занозило другое, о чем и думать было непереносно.
«Значит, я пожег их сонных. Дочь пожег! А и прибегут людипоздно!»утверждался в ужасной догадке старик, и руки его рвали тугой воротник белой холщовой рубахи.
Секачев света зажигать не стал, не хотел глядеть на неубранный стол с обеда, не хотел видеть себя, а главное ему нужен был совсем другой свет, свет для души его, которая страдала сейчас, как никогда.
Вспыхивали за окном грозовые зарницы Вспыхивали, кидались по струганым бревенчатым стенам, по широкой лицевине русской печи и тут же гасли в холодной сырости дома, которой дышала высокая пасть распахнутой в сени избяной двери.
Неподвижно сидел на лавке и одно-единственное сознавал: не избыть ему, не заглушить того внутреннего обличительного голоса, той крепнущей уверенности, что совершил он великое злодеяниево зле собственную дочь жизни лишил!
Как все обернулось Гордо думал уже, уверился почти, что его-то старость не будет знать злобы. И вот наказан за человеческую гордыню. Такой бедой испытуется!
Принята была вина, и тут же началось бичевальное раскаяние и возмездное судилище.
Кузьма Андреевич никогда не боялся мирского суда. Разве могли вершить над ним суд такие же грешные, кто правопорядчиком только по званию, по наложению на них таковских обязанностей, а не по чистоте душ своих. Не имели права карать его люди, судящие не по духовной совести, а по казенному закону.
Другому, высшему, праведному суду отдается он, Секачев. Перед ним ничего не утайно, перед ним только склонит покорно голову и от него только примет все, что будет определено ему.
Чем больше размывал и терзал старика этот мучительный разговор с самим собой, тем больше он ощущал в себе властный позыв к молению: к тому единственному, что все разрешало и переводило на его земной и загробный путь.
Надо было совершить это моление.
Кузьма Андреевич встал с лавки, прошел в запечье, умылся там, пригладил ладонями концы спутанных седин, потом наглухо застегнул рубаху и только теперь вспомнил, решил, что ему надо много свечей, много света перед иконами.
Он знал, где лежали свечи. Приходила на днях Ефимья и принесла. Он за каким-то делом на крыльце сидел, Семенова там и отдала сверток. В моленную тогда не пошелразговор мять не хотелвстал и второпях положил свечи в сенях.
Широкая лавка завалена и заставлена всякой всячиной, и не раз, не два пошарил старик в темноте, но никак не мог найти, что искал теперь. Досадуя, достал спичку, чиркнул, но огонь был уже без надобностигде-то рядом с домом вслед за громовым раскатом саданула скошенная прямизна молнии.
В сенях оконце Ослепленный до резевой боли, увидел-таки свечи, глаза открыл только в моленной, когда уже захлопнул за собой легкую дверь.
Обычно Кузьме Андреевичу всегда хватало заученных в детстве молитв. Помня о греховности суесловия, он редко дерзал привносить к ним собственное. Но сейчас, едва ли не вторым случаем после смерти жены, ему показалось мало тех молитвенных слов, ибо хотелось полного очищения души от всего грязного, полного раскрытия себя перед тем, для кого все открыто в книге человеческих судеб. Да, была потребность в исповеди, пришло время скорбного покаяния за большие и малые, давние и близкие прегрешения.
Грехи были, как не быть им у живого человека! А что до Анны и иже с ней Не помышлял делать того, что случилось. Не думал усекать жизней, выгоном Иванцевых из дома хотел лишь дочь, еще не павшую может, под отцовскую крышу вернуть.
Он встал на молитву и положил начал.
Ровно горели и тихо оплывали желтые свечи, ярко выступали светлые оклады старинных икон под расшитыми воздухами. Сильно жаждал измученный душой Секачев очищения и потому, что всегда верил в святость молитвы, всегда уповал на милость Божиюполнился он тем особым возвышенным состоянием, тем приближением к Богу, которое иногда испытывал и которое всегда почитал за особую милость, за ниспосланную свыше благость.
А темные аскетические лики святых смотрели из угла неприступно сурово, но давно уяснил себе старик, что это была лишь сухая внешность иконного письма. Озаренные теплым светом свечей святые дышали спокойной вдохновенной мудростью, большие, полные печали глаза Спасителя видели его насквозь, понимали и печаловались за него. И, стоя на коленях, вознося небу благодарения и горячие мольбы свои, Кузьма Андреевич пребывал в том захватывающем молитвенном экстазе, в том отрешении от всего низменного, что не воспринимал уже от земного.
5.
И не слышал он, что за дверью его боковушки уже вольготно разгуливал жадный, ненасытный огоньта зажженная второпях и брошенная с забывчивым небрежением спичка в сенях, те неубранные клочки пакли на залитом керосином полуони охотно и бездумно выполняли свое назначениеэто страшное сейчас дело
Все тяжелей дышалось, свет свечей хилел, смутная, еще не осознанная тревога все больше беспокоила Секачева, пальцы его все ленивей перебирали лестовку, и вознесенное двуперстие невольно зависало над мокрым от пота лицом.
И, когда дышать стало совсем трудно, когда поневоле Кузьма Андреевич начал сбиваться в своем исступленном молении, он услышал, понял, что в доме его происходит что-то неладное.
Он скосил глаза вправо и поначалу не поверил тому, что увидел.
Светло-красные живые змейки, лениво извиваясь, медленно ползли к нему из-под дверной щели по крашеному гладкому настилу пола. Не понял, не принял сразу тех змей. Но дошло, тут же дошло, и в считанные мгновенья соединил все и вся старовер. Соединил и возликовал.
Он не размышлял, откуда этот огонь. От молнии или от той спички. Теперь это для него уже не имело никакого значения.
Услышан, услышан покаянный глас его!
Вот уж не думал никогда, что все так кончится
Неисповедимы пути Господни! Не случайвершится то, что давно определено ему
Лучше этот земной скоротечный огонь, чем вечный, адовый!
Радость святого безумия захватила Кузьму Андреевича и рвалась словами: «Правь дело свое, послужи в последний раз, друже веселый, жаркий! Много раз ты моими дровишками кормился Старался, угождал в любую погоду. Теперь вот и себя отдаю доброхотной жертвой. Бери, прекрати жизнь земную, чтобы воспарить в неземные пределы Краше солнца красная смерть!»
Страх питает смерть.
Видел Секачев, как умирали, хоронил сам, не раз было так, что той смерти подлинно что в глаза смотрел, подмятый медведем
Нет, не потеряется он, твердо войдет в огненную купель, презреет тот болевой крик жалкого тела и очистится, искупит все свои вины, все грехи предков и детей своих. Подлинно: как сгорел, так от всего ушел! Кто сожжется, тот и спасется, говорили когда-то прадеды. Вот и достроил церковь свою И еще жену во сне, Таисию, видел, и звала она его Без печали и без зла на людей оставляет он землю.