Если всмотреться как следует, можно различить тонкие струны лееров, зачехленные стволы орудий, снующие по палубам человеческие фигурки Приборочка, что ли? А может быть, все это вовсе не видно, а только угадывается
Вот из-за крайнего слева корабля показался маленький, как скорлупка, катер. Оставляя за собой длинный бурун, он бесшумно скользит к берегу и исчезает за песчаной косой
Адмирал сидит еще немного, затем осторожно, налегая всей тяжестью тела на палку, встает и медленно идет по аллее к дому.
У старого каштана щелкает метровыми ножницами Станислав Иваныч. Завидев адмирала, он приподнимает фуражку.
Доброго здоровьечка, говорит он. Я там цветочков занес.
Спасибо, спасибо.
Садовник долго смотрит адмиралу вслед и, покачав головой, принимается снова щелкать. Перистая зелень дождем сыплется на обочину.
9
К обеду бордюр центральной аллеи почти закончен. Станислав Иваныч критически оглядывает сделанное, смотрит из-под ладони на солнце, закидывает на плечо ножницы и направляется к оранжерее. На повороте аллеи он почти сталкивается с молодым, щеголеватым морским офицером. Офицер сверкает белизной воротничка, золотом погон, нашивок, пуговиц, кортика.
Прошу прощения, говорит он, сверкнув еще вдобавок зубами. Не скажете ли, где здесь находится контр-адмирал Жучков?
А вот, поспешно и почему-то обрадованно говорит Станислав Иваныч, указывая ножницами. Видите корпус? Вот, значится, через верандочку, первая дверь по коридорчику будет, налево
Благодарю, сверкает еще раз зубами офицер. Товарищи! кричит он, обернувшись. Координаты установлены!
Из-за поворота высыпает еще пятеро моряков; вся аллея наполняется черно-бело-золотым сверканием. Станислав Иваныч стоит и смотрит, как они все один за другим поднимаются на террасу и исчезают в дверях.
Через час, вернувшись с обеда, он видит, как они спускаются с террасы и как адмирал идет среди них и что-то оживленно и быстро говорит, смеясь и неловко взмахивая рукой. Маленький, в кургузом своем пальто, он почему-то сейчас кажется Станиславу Иванычу выше всех остальных. И движется он вроде быстрее, совсем не так, как утром. И то, что все эти рослые, стройные, темнолицые, крепкие идут за ним почтительным полукругом и молча слушают, тоже очень нравится Станиславу Иванычу.
А як же бормочет он, глядя им вслед. Как ни говори, а все-таки оно это самое да-а
Он не находит более слов и, притушив самокрутку, снова принимается стричь.
10
Они выходят к парапету. Дует порывистый низовой ветерок, и на потемневшей изумрудной воде пасутся тысячи белых барашков. Линия горизонта обведена густой зеленоватой синью. Корабли слегка покачивает. Теперь, в прозрачном, прохладном воздухе, они кажутся выпуклее и ближе. Все останавливаются и молча смотрят на них.
Третий справа, товарищ контр-адмирал, почтительно наклоняется белозубый офицер.
Вижу, негромко, сквозь зубы отвечает он.
Другой офицер, высокий, с пышными рыжеватыми усами, покашливает и укоризненно смотрит на белозубого.
Вы что же, товарищ капитан-лейтенант, все так же сквозь зубы, протяжно произносит адмирал, не отрывая прищуренных глаз от кораблей, думаете, зрение у меня ослабело?
Все молчат. В тишине усатый покашливает еще раз.
Хорош! нарушает наконец молчание адмирал. Красавец
Офицеры облегченно улыбаются, словно только и ждали этой оценки. Белозубый украдкой взглядывает на часы.
Обещают к осени еще два таких, говорит усатый.
Адмирал ничего не отвечает. Прищурясь и не мигая, он смотрит и смотрит, пока от ветерка не начинают слезиться глаза.
Разгуливается, говорит он, отвернувшись в сторону и вытаскивая из кармана платок. К вечеру заштормит
11
Эскадра снимается с якоря в девять вечера. Люди толпятся у парапета, глядя, как корабли один за другим разворачиваются, тяжело переваливаясь на крупной волне. Быстро темнеет. На кораблях зажигают сигнальные огни. Шквалистый ветер налетает порывами, свистит в вершинах деревьев, несет с моря рваные облака и первые, редкие капли дождя. Внизу, у кромки берега, вскипает и с грохотом рассыпается длинная полоса прибоя. Две темные фигурки бегут вдоль берега к лестнице.
Полундра! кричит Федченко. Гляди, искупает!
Духу не хватит! смеется Валя.
Следующая волна почти настигает их. Они отбегают назад, прижимаются к обрывистой ноздреватой стенке. Еще одна волна обдает их влажной холодной пылью. Федченко расстегивает бушлат, прикрывает им Валю.
В кильватер построились, говорит он.
Они молча смотрят на далекие, взлетающие вверх и вниз огоньки.
Горе ты мое, вздыхает она. И на что я только с тобой повстречалась?.. Вот так ведь и буду всю жизнь у моря счастья выпрашивать. Всю жизнь повторяет она и прячет лицо у него на плече.
Ладно тебе, хмуро бормочет Федченко.
Крупная капля попадает ему на лоб, за ней вторая и третья. Он смотрит вверх и уводит Валю в сторону, под нависшую глыбу ракушечника.
Вот тут, пожалуй, не намочит, говорит он и неумело гладит в темноте ее влажные, спутавшиеся волосы.
А наверху, у парапета, все уже пусто. Только адмирал, придерживая рукой низко надвинутую шляпу, стоит, опершись на палку, и, щурясь от сильного ветра, долго вглядывается в ныряющую, едва уже видную цепочку зеленых и красных огней.
1954
БОЦМАН
1
Никто не мог бы сказать, по какой именно причине Яшку Ошлепина называли боцманом. Быть может, виной этому был флотский бушлат с разнокалиберными пуговицами, в котором Яшка ходил всегда и который он сам называл «семисезоном». А может быть, тут сыграли роль кривые ноги, придававшие его походке морской оттенок. Так или иначе, его подлинное имя или фамилия упоминались лишь в сугубо официальных случаях, а в обыденной жизни Яшка был «боцманом», хотя флота и не нюхал, а с младых ногтей состоял при театре.
Трудно было определить его возраст маленькое, мятое лицо Яшки давно уже не менялось. Но когда он бывал стрижен и брит а это случалось не слишком часто, ему можно было дать не больше тридцати. На самом же деле Яшке исполнилось тридцать девять.
В сорок первом году, когда в театре праздновали юбилей, неожиданно выяснилось, что самый старый работник театра именно Яшка. За двадцать лет здесь сменилось множество директоров и режиссеров; приходили, уходили, старились и умирали актеры; даже капельдинеры, самые постоянные, не подверженные театральным бурям и передрягам люди, успели перемениться, один только Яшка всегда был здесь.
На юбилейном вечере директор сказал прочувствованные слова о незаметных тружениках, которых никогда не видит зритель, а председатель месткома вручил Яшке почетную грамоту. Всю торжественную часть Яшка просидел в президиуме рядом со старейшими актерами; он был гладко выбрит и подстрижен «под бокс», так что затылок у него был значительно светлее, чем красная шея. Выйдя в перерыве за кулисы, он ткнул свернутую трубкой грамоту в карман бушлата и сердито сказал:
Очень мне надо это паскудство!
Но на следующий день Яшка зашел в поделочный цех и смастерил аккуратную буковую рамочку размером тридцать на сорок сантиметров, а затем выпросил у реквизитора Адамовича, именовавшегося в театре «Плюшкиным», кусок стекла.
Плюшкин долго артачился, прежде чем повел боцмана в свои владения, сплошь уставленные и увешанные всякой всячиной картонными вазами с ярко размалеванными фруктами, рапирами и средневековыми мечами, точеными деревянными бокалами, букетами бумажных цветов и прочим театральным добром.
Так зачем же тебе стекло? в десятый раз рассеянно спросил Плюшкин, надевая принесенный с собой рыцарский шлем на стоявший у двери деревянный пулемет системы «Максим».
Да я же говорил вам, Осип Адамыч, сказал боцман, теряя терпение, надо мне одно паскудство в рамку завести.
Плюшкин вздохнул, пошарил на полках, приподнял за ноги жареную картонную курицу и вытащил из-под нее пыльный кусок стекла.
На, держи, сказал он боцману, не пытаясь добиться более вразумительного ответа. Как и многие другие в театре, Плюшкин привык к тому, что боцман все на свете называет паскудством.
На длинных и бестолковых ночных монтировках, остановившись посреди сцены с какой-нибудь колонной или венецианским окном на спине, боцман спрашивал, страдальчески вглядываясь в темный зрительный зал: «Ну, куда это паскудство ставить будем?»
И тогда из темного провала доносился укоризненный бас с хорошо разработанными артикуляциями и качаловскими раскатами: «Ну что вы, Ошлепин, как можно так? Какое же это паскудство, вы просто ни себя, ни нас не уважаете».
Но это мало действовало на Яшку. Брезгливое выражение не покидало его лица даже тогда, когда он, стоя за кулисами во время спектаклей, повторял за актерами текст, беззвучно шевеля губами. Такая у него была привычка, и, если кто-нибудь ловил его за этим занятием, боцман презрительно пожимал плечами и замечал свистящим шепотом: «Тоже играют»
Придя домой после переговоров с Плюшкиным, Яшка вставил грамоту в рамку и укрепил ее на стенке между двумя фотографиями, из коих одна изображала известного русского борца Ивана Поддубного, от шеи до колен увешанного медалями, а другая не то Сальвини, не то одного из братьев Адельгейм в роли Гамлета.
Жена Яшки, худая и болезненная женщина с впалой грудью и желчным лицом, скептически смотрела на всю эту операцию, а когда Яшка закончил, проговорила единым духом:
Что с этой бумажки толку, хоть бы за двадцать лет премию какую дали, это ж немыслимое дело за такие копейки работать. Ты посмотри у людей: как получка, так пятьсот шестьсот, и одежу себе могут справить, и кушают как люди. А мы что?
Молчи, сказал Яшка. Он знал, что в разговорах подобного рода жена неистощима, и более всего терпеть не мог сравнений.
Главной занозой в их семейной жизни и неизменным предметом для сравнений был сосед Иван Емельянович, слесарь из железнодорожного депо, имевший пышные усы и огород в полосе отчуждения.
А чего мне молчать? сказала жена. Что? Может, неправда? Вон посмотри, Иван Емельянович: отработал смену и дома. А ты и днем и ночью, это же не работа, а самошедший дом.
Тьфу! сказал боцман и вышел. Он собирался сообщить жене о том, что кроме грамоты его премировали месячным окладом, но упоминание об Иване Емельяновиче переполнило чашу.
Через несколько дней в бухгалтерии Яшке отсчитали четыреста пятьдесят рублей. Он брезгливо расписался, сунул скомканные бумажки в карман бушлата и направился за кулисы, по дороге еще раз уточняя весь свой план: триста рублей принести домой, рублей на семьдесят пять купить жене на платье по пятнадцать рублей за метр бывает вполне приличный материальчик, остальные зажать и выпить. Он уже давно был в долгу перед многими, ставившими ему время от времени сто граммов, и сейчас не отметить это дело было бы просто свинством.
Во время действия он подходил то к одному, то к другому и уславливался о встрече. После спектакля они живо разобрали декорацию и пошли. Был жаркий июньский вечер, на улицах, несмотря на поздний час, было полно народу. Решили зайти в клуб Рабис, там был недорогой буфет. Но клубный буфет оказался занят шумным банкетом выпускников Театрального института, и Яшка, сказав «паскудство», повел своих друзей в ресторан, помещавшийся в глубоком подвале, но называвшийся почему-то «Эльбрус».
В «Эльбрусе» было дымно, играл оркестр. Друзья уселись, и боцман, ощупав в кармане деньги, заказал пол-литра, пять кружек пива и закуску селедочку и салатик из помидоров и огурцов.
Официант, очень похожий на знакомого Яшке заслуженного артиста Чужбинина, молча, приподняв брови и зажав под локтем салфетку, убрал со столика фужеры и бокалы на высоких ножках, оставив одни только рюмки, и принес заказанное. Он начал было разливать по рюмкам водку из запотевшего графинчика, но боцман сказал: «Ничего, мы с этим паскудством и сами управимся», и официант удалился, поправляя на ходу скатерти на пустующих столиках.
Для начала друзья поговорили о предстоящей гастрольной поездке и Яшка сказал, что все ничего, только вот в этих «волчежитиях проклятых» ему жить хуже смерти, он лучше в театре ночевать будет. Затем выпили за здоровье боцмана, и он заказал еще графинчик.
Что было потом, Яшка помнил смутно. Помнил он, что рассказывал друзьям, как когда-то на спор ложился под автомобиль: кладут на тебя щит такой из досок, а машина переезжает; ерунда, выдержать можно. Помнил также свой рассказ о том, как он, Яшка, ходил в цирк на чемпионат и вышел из публики бороться с Черной маской и как Черная маска, подлец, захватил его двойным нельсоном и шепотом предлагал пять рублей за то, чтобы он поддался и лег на лопатки.
Потом еще Яшка спрашивал у официанта, не брат ли он заслуженному артисту Чужбинину, и предлагал ему выпить с ними, а официант сказал: «Нам нельзя». И Яшка показывал, как Чужбинин читал знаменитый монолог Гамлета «Быть или не быть», а официант сказал: «Здесь шуметь не полагается». Потом он просил музыкантов играть «Катюшу», и те играли, а он представил себе, как расцветали яблони и груши и как одинокая Катюша бережет свою любовь, и расстроился, а осветитель Степан Данилыч, сидевший рядом с ним, все время говорил: «Боцман, дыши носом!»
Потом официант принес длинную бумажку, и боцман достал из бушлата деньги, и еще все лезли в карманы и прибавляли, а Степан Данилыч сказал: «У меня декохт», но было уже достаточно, и они кое-как вышли.
На следующий день боцман явился в театр со следами домашних столкновений на лице. Несколько раз, оставаясь наедине, он рубил рукой воздух и решительно произносил: «Вплоть до развода». А после спектакля не пошел домой. Когда театр опустел и в здании остались только сторож и двое пожарных, боцман поставил за кулисами роскошную кровать из «Анны Карениной», застлал ее мочальной травой, похожей на позеленевшую медвежью шкуру, и лег, укрывшись бушлатом.
Проснулся он поздно. Было воскресенье, предстоял дневной спектакль. Он хотел выскочить за булочкой, но вспомнил, что скоро откроется буфет, и остался. Часы в артистическом фойе показывали половину десятого, в десять должны были прийти ребята ставить декорацию. Он решил пока что подняться в верхнее фойе, где была открыта выставка, посвященная юбилею, вчера ему сказали, что там есть и его фотография и что висит она на щите, который называется «Корифеи нашего театра», между заслуженными артистами Кореневой и Хламовым.
Действительно, все было именно так. Боцман минут десять простоял у этого щита, хотя фотография ему вовсе не нравилась: он был на ней надутый, будто его накачали воздухом изнутри и от этого у него выпучились глаза, голова втянулась в плечи, а на темени вскочил клок волос в виде вопросительного знака. Под фотографией было написано: «Старейший рабочий сцены нашего театра Яков Иванович Ошлепин. Работает со дня основания театра».
Тоже фотографируют пробормотал боцман и направился к другим щитам.
Здесь была наглядно представлена вся история театра, начиная с тысяча девятьсот двадцать первого года. Висели пожелтевшие афиши, выцветшие фотографии, программы первых спектаклей. Яшка с интересом рассматривал все это. Вот «Овечий источник». Яшка вспомнил лохматого, с горящими глазами режиссера Акопова, который ставил этот спектакль, и Стрелецкую, которая играла Лауренсию, и то, как в зале выли от восторга, стучали ногами, аплодировали и пели «Интернационал», когда она читала свой монолог «Так мне самой оружье дайте!».
«Без звания была, а играла будь здоров», злорадно подумал боцман.
Он продолжал переходить от щита к щиту, словно идя по ступеням собственной жизни. «Мистерия-буфф», «Слесарь и канцлер», «Воздушный пирог», «Коварство и любовь», «Виринея», «Чайка», «Шторм», «Поэма о топоре» С каждым из этих спектаклей у Яшки было связано свое. Вот здесь художник нагородил декорацию господи боже ты мой, одного леса кубометров десять вкатили. Все действие шло на лестницах, актеры чуть ноги не повыламывали. А чего стоило втащить это паскудство на сцену да вытащить! Вот времечко было А в «Коварстве» режиссер приписал новые роли Бетховена, Шиллера и еще философа какого-то, его Дарский играл. Раньше половины первого спектакль не кончался, а пока разберешь декорацию, пока придешь домой это что, шутки? Вспомнил он также, как Степанов играл в «Шторме» братишку. Вот давал типа! Не зря его в Москву забрали. На одной из фотографий «Шторма» боцман увидал себя. То была сцена субботника, массовка. В театре не хватало актеров, и Яшка выходил в кургузом пальто, с лопатой на плече, но ему так-таки ни единого слова не досталось, а Плюшкин, выдавая ему из реквизиторской лопату, не упускал случая сказать: «Смотри, боцман, ты у нас еще в артисты выйдешь»