Сквозь ночь - Леонид Наумович Волынский 24 стр.


Кот объявил очередной номер и отбежал за кулисы к тому месту, где стоял боцман. Оркестр снова заиграл, и на сцену высыпали тридцать девиц со своими улыбками и голыми ляжками. В зале оживленно зааплодировали. Кот стоял рядом с боцманом и глядел на сцену, довольно улыбаясь и шевеля усиками. Яшка посмотрел на его лицо, глаза ему застлало красным туманом. Он стоял, держа руки на веревке и ожидая сигнала к закрытию занавеса, но потянул, не дождавшись сигнала, и, нависая всем телом, тянул, пока занавес не закрылся. Девицы столпились на сцене, оркестр продолжал играть, из зала послышался шум, свист, кот схватился за голову и подскочил к Яшке.

 Ты что, с ума сошел, скотина?  шепотом сказал он, схватив боцмана за отвороты бушлата.  Ты что сделал?..

 Уйди,  тихо сказал Яшка.

 Сволочь, убью!  захрипел кот.

Яшка размахнулся и ударил. То был настоящий боцманский удар, кот отлетел и растянулся на полу, а боцман прыгнул вслед и навалился на него, тыча вслепую кулаками в ненавистное круглое лицо.

 Грязь подноготная!  кричал он, нанося удар за ударом.  Мартын проклятый! Мало вас били, гадов, откуда вы только беретесь и как вас земля носит, паразитов! Вот погоди, вернутся наши  будет тебе «гаспада».

Он сорвал голос и хрипел, колотя кота головой об пол, а сверху его рвали, царапали и оттаскивали крашеные девицы, и толстяк, и прыщавый тип, танцевавший танго, но он ничего не чувствовал; а потом его ударили сапогом в бок и чем-то тяжелым по затылку, и он потерял сознание.

Он пришел в себя в темном, вонючем подвале. Было тихо, какой-то человек сидел над ним, прикладывая мокрое к затылку. Он пошевелился и попытался повернуться, но ничего не получилось. Тогда еще один подошел, и они вдвоем помогли ему.

Теперь он лежал на спине и мог оглядеться. Здесь было кроме него человек десять; одни лежали, как он, на цементном полу, другие стояли или ходили взад и вперед  сидеть было не на чем.

Человек, прикладывавший мокрое, спросил:

 Тебя за что взяли?

Боцман молчал. Он припоминал все, что было.

 Так, за паскудство одно,  сказал он наконец.

 Ты не бойся, говори смело,  сказал человек.  Здесь все такие.

 А чего мне бояться?  сказал боцман.  У каждого свое

Человек, ходивший взад и вперед по подвалу, остановился над боцманом. В сумраке нельзя было разглядеть его лица. Он постоял и тихо спросил:

 Моряк?

Боцман подумал немного и сказал:

 Да.

 Коммунист?  еще тише спросил человек.

Боцман осторожно пощупал рукой внутренний карман бушлата.

 Да,  сказал он.

Человек снова зашагал взад и вперед, а другой, сидевший над боцманом, сказал:

 Эх, морская пехота, вот орлы, немец ихнего духу одного боится

И он рассказал несколько случаев, как моряки гнали фрица и давали ему дрозда и какие это замечательные ребята  один за всех, все за одного. А боцман слушал, и ему было приятно, будто это говорили о людях, хорошо знакомых ему, а может быть, и о нем.

Они пробыли вместе день и ночь, и за это недолгое время боцман узнал еще многое. И так старался запомнить, что слышал, словно бы завтра ему тоже предстояло рвать мосты, закладывать замедленные мины, печатать листовки на самодельном гектографе и делать все то, что умели делать и делали эти люди.

А на рассвете их вывели, посадили в большую закрытую машину и долго везли, а когда они вышли, то было уже совсем светло.

Им дали лопаты, и они вырыли длинную узкую яму и стали над ней.

 Держись, браток,  сказал ему тот, что прикладывал мокрое к затылку.

 За моряков не беспокойся  сказал Яшка.

Он еще раз оглядел все вокруг  глинистый овраг, и серебристые тополя, и золотые березы. Стояло очень ясное утро. В воздухе плыли седые паутинки, и высоко в небе пролетел на юг косяк журавлей.

1953

СТУДЕНТЫ

Где-то впереди разливается дробная трель свистка, паровоз отрывисто гудит. Скорый «Москва  Киев», лязгнув железом, плавно берет с места. Провожающие идут рядом с вагонами и машут руками, а перрон с высокой стеклянной крышей, с киосками, и носильщиками, и с буфетчицей, наливающей пиво в кружку, медленно уплывает назад. Потом исчезают и провожающие. Поезд покачивается и стучит на стрелках. Проводник закрывает дверь вагона, свертывает потуже флажок, сует его в футляр и с видимым наслаждением стягивает с рук белые перчатки.

 Жарко в них, ну их к лешему,  говорит он, пряча перчатки в карман.

Он похож на многих старых проводников  маленький, с седыми щетинистыми усиками, желтоватой кожей и выцветшими глазами. Другой проводник, помоложе, сует в топку кипятильника щепочки. В коридоре стоят люди, курят и смотрят в окна. Какая-то женщина ведет малыша в уборную, нагнувшись и поддерживая его сзади за растопыренные ручонки. Поездное радио прокашливается и начинает: «Граждане пассажиры»

Я прохожу к своему купе. Мои попутчики уже устроились. Двое молодых лежат на верхних полках и смотрят в окно, подперев головы руками, а третий  постарше  сидит у столика и читает сразу две книги. У него большая, тяжелая голова и густые, спутанные, как пакля, русые волосы. Когда он перелистывает страницы, я вижу его короткопалую широкую руку с искривленным мизинцем и почерневшим ногтем на указательном пальце. Он заглядывает то в одну, то в другую книгу, и теперь мне ясно, что он читает со словарем. Один из лежащих вверху свешивается с полки и говорит:

 Гле́дай, Тодор, гле́дай!

Тодор отрывается от книг и смотрит в окно. Там, в голубоватой утренней дымке, медленно уплывает назад университет. На фоне блеклого неба и ржавой зелени Ленинских гор он прекрасен, как мираж. От него нельзя оторвать глаз.

 Ху́баво,  тихо говорит Тодор.  Красиво

Это действительно очень красиво, и я смотрю вместе со всеми, пока проводник не произносит сзади нас:

 Билетики попрошу!

Я нахожу свой билет. Проводник раскладывает на коленях билетную сумку и сует его в маленький кармашек.

 У вас, молодые люди?  спрашивает он.

Тодор молча подает три интуристовских конвертика.

 Интурист,  говорит проводник.  Понятно.

Он рассовывает конвертики по кармашкам и выходит. Тодор снова погружается в книги, двое на полках смотрят в окно. Университет уже исчез. Мимо плывет Подмосковье. В березовых рощах тлеют первые осенние искорки. Босоногий мальчик в пилотке пасет темно-рыжую корову и машет вслед поезду рукой. Я достаю из чемодана книгу и усаживаюсь поудобнее, сожалея, что не знаю болгарского языка.

Но через пять минут сверху снова свешивается голова. Парень лет восемнадцати с тонким горбоносым лицом и прозрачным пушком на верхней губе спрашивает:

 Товариш Вы от Москва или от Киев?

 Из Киева,  говорю я.

 Ага!..

Парень думает несколько секунд и продолжает:

 А в Киеве университет тоже есть такой хубав? Красив?

 Ну, не такой,  говорю я.  Но тоже красивый.

 Ага,  говорит он.  Это есть добре Хорошо.

Он удовлетворенно улыбается, свешивается еще ниже и теребит волосы Тодора тонкой, совсем детской рукой с коротко остриженными ногтями.

 Внима́вай, да не па́днеш, момче́!  говорит Тодор, ударяя его книгой по руке. И добавляет, обращаясь ко мне:  Хлапа́к, неопитно момче́

 Он сказал, что я есть мальчишка, который сосет молоко,  говорит парень.  Он у нас самый старец, понимаете? Стар, имеет тридцать пять годов  И звонко смеется.

 Хлапа́к,  говорит Тодор, улыбаясь.

 Стар студент,  говорит парень сверху и снова треплет Тодору волосы.  Мы все есть студенты  я, он и он. Него зовут Тодор, а этот  Славко, а я есть самый лучший  Иван. Да?

Он отваливается назад и снова смеется Видно, что ему очень хочется посмеяться. Славко лежит не двигаясь и смотрит в окно. У него худое, бледное лицо, тонкая шея и очень черные и грустные глаза.

 Мне есть хорошо,  говорит Иван.  Я имею русское имя.

 Тодор есть тоже русский Федор,  говорит Тодор.  Да?

 Правильно,  говорю я.  А где вы учитесь?

 Мы еще не учимся,  говорит Иван.  Мы это Как то се гово́ри?.. Ний ще се учим. Мы будем учиться. В Киеве. Университет.

 Так, так,  говорю я.  Все трое?

Иван отрицательно покачивает головой, и я вспоминаю, что по-болгарски этот жест означает «да».

Кто-то в коридоре подкручивает динамик, и вагон наполняется звуками тревожного, томящего сердце вальса.

 О, Хачатуриян!  говорит Иван.

Он сразу умолкает. Я смотрю на всех троих  на Тодора с его тяжелым, угрюмым лицом, усыпанным черными точками не то угольной, не то металлической пыли, на Ивана, с которого вдруг слетела вся мальчишеская веселость, и на Славко, все так же смотрящего в окно большими грустными глазами. И мне почему-то начинает казаться, что всем им очень грустно и всем хочется домой. Вальс затихает, поездной радист ставит другую пластинку.

 «Где ви, где ви, очи карие»  подпевает пластинке Иван.

 Красива пе́сничка,  говорит Тодор.

Иван поет всю песенку и заканчивает: «Хороша страна Блгария, а Русия лучше всех».

Тодор что-то быстро говорит ему по-болгарски.

 Товариш,  говорит Иван, свесившись с полки,  Тодор спрашивает: вы были в Болгарии?

 Нет,  говорю я.  Не был.

 О-о,  с сожалением говорит Тодор.  Со́фия  наш столичен град. Красив. Много хубав!

 У него там моми́че, девочка,  подмигивает сверху Иван.

 Жена?  спрашиваю я.

 Нет,  говорит Иван.  Он не мог жениться. Хотел учиться. Стар студент.

 Дока́то см жив, ще се у́ча,  говорит Тодор.

 Он сказал: «Пока живешь, еще учишься»,  переводит Иван.  Хотел учиться, все бросил. Ему трудно, те́жко. Стар есть, нигде еще не учился.

 Почему?  спрашиваю я.

 Он есть шлосер, железарь. Понимаешь?

 Слесарь?  говорю я.

 Так, так,  отвечает Иван.  Нелегален коммунист был.

 Друга́р!  говорит Тодор.  Товариш, слушай! Той Иван и́ма известни знания. И Славко и́ма известни знания. А мен ми е тежко. Главата ми не работи.  И он постукивает себя пальцем по лбу. Иван звонко смеется.

 Ничего,  говорю я.  Научитесь.

 Ще се научим,  соглашается Тодор.

Проводник стучит в дверь и спрашивает:

 Чайку не желаете?

 Давайте,  говорю я.

 Четыре?  спрашивает проводник.

 Давайте, давайте,  повторяет Иван.

Проводник ставит на столик четыре дымящихся стакана и уходит. Иван спускает вниз ноги в аккуратно заштопанных носках.

 Славко, давай,  говорит он.  Чай!

Славко молча покачивает головой, не отрывая глаз от окна.

Иван спрыгивает вниз и сует ноги в туфли. Тодор раскрывает чемодан, достает еду  домашний сыр с тмином, сухую колбасу, хлеб, масло и стеклянную баночку с яркими стручками красного перца. Он нарезает колбасу и хлеб, затем достает из баночки два стручка и тоже нарезает их небольшими кусочками.

 Паприка,  говорит он.  Черве́н пипе́р.

 Пьерец,  переводит Иван.

 Слушай, друга́рю,  говорит Тодор.  Киеве есть черве́н пипе́р?

 Есть,  говорю я.

 Добре е,  говорит Тодор.  Преди всичко българин любит черве́н пипе́р. А фасул тоже есть?

 Без фасоли не может жить,  говорит Иван, покатываясь со смеху.  Стар студент не может без фасоли жить

Тодор делает бутерброды. Иван берет себе чай. Тодор протягивает наверх бутерброд и стакан.

 На, Славко, вземи,  говорит он с неожиданной для его угрюмого лица ласковой мягкостью.

Я допиваю свой чай и беру со столика болгарскую газету,  Тодор выложил ее из чемодана, доставая еду.

 Умеешь по-български?  спрашивает Иван.

 Нет,  говорю я.

 Пробуй, пробуй!  Он смотрит на меня, готовый засмеяться, и я вижу, что ему очень хочется, чтобы я почитал. Начинаю читать вслух. Иван тотчас же покатывается.

 Младость,  говорит Тодор, покачивая головой.  Младо ви́но

Иван унимается, я продолжаю читать, и Тодор поправляет меня, когда я ошибаюсь в ударениях, Славко свешивается и тоже слушает, как я читаю, а потом лезет в карман, вынимает бумажник и достает оттуда сложенную вдвое пожелтевшую вырезку из газеты.

 Товариш,  говорит он.  Вземи, чети́. Читай.

Я разворачиваю вырезку. Вверху  портрет в траурной рамке. Тонкое лицо с высоким лбом и большими глазами, очень похожее на лицо Славко, только старше и тверже.

 То его отец,  говорит Иван. Он сразу становится очень серьезным.

Тодор говорит:

 Добрый чове́к. Коммунист.

 Его фашисти убили,  говорит Иван.

 Пред очи́те,  говорит Тодор.

 На глазах у Славко, понимаешь?  продолжает Иван.  Он был конспиративен, таен, а очень хотел видеть сына, пришел ночью домой, его следили и дом окружали со всех сторон. Он стрелял, и мать стреляла, а Славко был еще хлапак, маленький. Потом отец хотел себя застрелить, чтобы в их руки не попасть, а мать не дала, и тогда его убили.

 Пред очи́те,  повторяет Тодор.

 Да, на глазах убили,  говорит Иван.  А мать совсем забрали.

Славко лежит, опустив голову на сжатый кулак. Я смотрю на портрет его отца в траурной рамке и на строчки некролога и думаю о том, что никакие слова не скажут того, что говорят сейчас черные глаза Славко.

 Тежко му е,  тихо говорит Тодор.

 Понимаешь, он думает  отец из-за него погиб,  еще тише прибавляет Иван.

Я поднимаюсь, протягиваю Славко пожелтевший листок и кладу ладонь на его худую горячую руку.

 Будем учиться,  говорю я ему,  чтобы этого никогда больше не было. Правда, Славко?

Он молча покачивает головой. Я выхожу из купе. В коридоре пусто. Я стою у окна, и курю, и злюсь на себя за слова, бессильные и жалкие перед большим человеческим горем.

Мимо проносятся сжатые поля со скирдами и молотилками, дальние села. В конце коридора появляется проводник. Он идет наклонившись и метет впереди себя веником пол.

 Извиняюсь,  говорит он, поравнявшись со мной, выпрямляется и достает из кармана смятую, кривую папиросу.

Я даю ему прикурить. Он прислоняет веник к стене и говорит:

 Вот когда-то ездил я, как сказать, на спальных прямого сообщения, на международных, одним словом Так там этого интуриста полно было. Да-а!..  Он выпускает в окно струйку дыма.  Только, я вам скажу, тогда, как сказать, другой интурист был. Не то что эти

 Это студенты,  говорю я проводнику.  У нас учиться будут, в Киеве.

 А-а,  говорит он.  Понятно. Это, как сказать, другое дело  Он аккуратно гасит окурок и снова берется за веник.

Я возвращаюсь в купе.

Иван уже наверху. Он лежит на своей полке и дремлет, приоткрыв рот, а Славко все так же опирается головой на сжатый кулак. Тодор отложил свои книги и смотрит в окно. Увидев меня, он что-то ищет в словаре и затем говорит:

 Товариш! Покажи мне колхоз.

Я смотрю вместе с ним в окно на золотую щетину жнивья, убегающую далеко к горизонту.

 Вот это колхоз,  говорю я ему.

 Где?  недоуменно спрашивает он.

 Вот это все.

 Вси́чко?  спрашивает он.

Я снова злюсь на себя за то, что не умею сказать того, что хочется, но тут в поле нашего зрения врывается село, и река, и стадо, пасущееся на лугу, и Тодор говорит:

 Колхоз?

 Да,  отвечаю я.

Тодор, видимо, удовлетворен. Поезд замедляет ход и гулко стучит по новому мосту. Сквозь размеренно мелькающие фермы видна река и торчащие из нее остатки старого моста  выщербленные бетонные опоры и скрученное в жгуты железо.

 Война,  качает толовой Тодор и вздыхает.

Поезд набирает скорость, и снова набегают и уносятся вдаль поля, леса и перелески. Хвостатые сороки сидят на телеграфных проводах, как нотные знаки на бесконечных линейках. Я укладываюсь, беру в руки книгу. Но читать почему-то не хочется. Вечереет. В вагоне тихо. Слышно, как Иван всхрапывает на своей полке. Тодор тоже укладывается и засыпает, свесив вниз короткопалую руку с искривленным мизинцем и мозолями на широкой ладони.

Просыпаюсь от толчка. В купе горит неяркий свет. За окном медленно плывут огни большой станции. Кажется, это Брянск.

 Товариш,  говорит Тодор,  чай

На столике дымятся четыре стакана. Иван и Славко сидят на нижней полке. Тодор снова роется в чемодане и вынимает большую коробку.

 Товариш,  говорит он,  отечествен бисквит, пожалуйста  и протягивает мне открытую коробку.

Мы пьем чай, хрустя галетами. Поездной радист заводит свою музыку, но кто-то уже приглушил динамик, и звуки теперь доносятся издалека  кажется, будто поют рядом с поездом, там, в густой темноте осенней ночи. Славко достает из потертого портфеля тетрадь, карандаш и принимается за письмо. Он пишет, наклонив набок голову и высунув кончик языка, и от этого лицо его становится совсем детским.

Назад Дальше