Пусть в наказание будут услышаны молитвы лишь неисправимых грешников.
Пусть мы будем мучиться и искать, и пусть нам не доведется найти утерянное.
23
Зря я повел ее гулять.
Мы прошли мимо автозаправочной станции, и сто двадцать пять шоферов попали в больницу с вывихом шейных позвонков, а сто тонн девяносто шестого бензина вылилось из пистолетов на землю.
Мы шли мимо пожарной части, и пожарные машины, задрав к небу брандспойты, изображали из себя стадо веселых красных слонов на водопое.
Мы шли вверх по проспекту Науки, и автобусы сворачивали с маршрута, чтобы потаращиться на Веронику стрекозиными глазищами.
Пальцы Вероники лежали у меня на сгибе локтя, на самом краешке, не лежали, а касались. Я хотел поправить ее руку, но боялся, что она уберет ее совсем.
Я боялся глазеющих на нас автобусов, ликующих пожарных машин и двух взводов курсантов, по разделениям сопящих на счет«раз-два-три».
Так мы и гуляли: автобусы, пожарные машины, сбежавшие из больницы шоферы с забинтованными шеями, два взвода курсантов и не поддающихся счету рой студентов, профессоров и попсовых мальчиков.
Всем им нужна была Вероника. Моя Вероника.
У кинотеатра «Академия» косоворотки втолковывали толпе неопохмелившихся алкоголиков корневые истины и разъясняли кто кого спаивает и кому это нужно и зачем. Толпа колыхнулась и потекла к Веронике. Запахло сивухой и завтрашним дефицитом. Косоворотки взвыли и выхватили топорики из-за витых поясков, но сдвинуться с места не смогли, наконец-то обретя корни, пробив ими асфальт и прочно запутавшись в подземных коммуникационных сетях.
Я схватил Веронику за руку.
Бежим к Сережке!
Я бежал так, как никогда еще ни от кого не бегал. Бетонные львы, похожие на Иннокентия Смоктуновского, разевали бетонные пасти от удивления и что-то кричали вслед. Слова можно было разобрать только остановившись.
Сережина комната была доверху набита рулонами каких-то переплетных материалов, запчастями к КамАЗу и коробками с картотекой. Холодильник был отключен. Самого Сережи дома не оказалось, но мы все равно его увидели. Покрытый толстым слоем перламутра, он был приколот к вечернему платью Анюты. Она шла по Морскому проспекту, держала подмышкой что-то увесистое, обернутое в несколько слоев фотобумаги, а впереди двое небритых в фуфайках катили бочонок черной икры. Они бросили бочонок и присоединились к нашей процессии, а Анюта пошла дальше, толкая бочонок туфелькой из акульей кожи и водянисто ругаясь.
Больше идти было не к кому, и я свернул в лес.
Позади горестно взвыли, уткнувшись глазами в деревья, автобусы и пожарные машины. Потом отстали страдающие одышкой профессора и алкоголики. Дольше всех держались курсанты, но без азимута, компаса и карты потерялись в зарослях и они.
Мы остались одни.
Лес был тих и ароматно прозрачен. Прошлогодняя хвоя шуршала под ногами. Вероника высвободила свою руку из моей и пошла вперед. Тропинка извивалась от удовольствия при каждом ее шаге, ели отклоняли лапы, освобождая проход, чтобы за ее спиной с размаху хлестнуть меня по лицу.
Мы шли долго. Но вот между деревьями показался просвет и послышалось конское ржание.
Вдрызг испотыкавшийся, исцарапанный и усталый, я вышел вслед за Вероникой на поросший сочной травой пологий берег реки. Тонкий туман стелился над водой, и по колено в тумане стояла тощая лошаденка и пила, прядая ушами и кося на нас слезливым лиловым глазом. А со стороны не замеченной мной раньше полуразвалившейся конюшни, спешил к нам, размахивая руками и тряся бородой, кентавр Василий.
Он подскакал к нам, весь сияя от счастья. Выдрал репьи из бороды и галантно поцеловал Веронике руку.
Я нашел ее! сообщил Василий. Нашел!
Я кивнул в сторону лошаденки:
Вот эту?
Да!
Но ведь бескрыла.
Бескрыла! радостно подтвердил кентавр.
Почему-то он меня раздражал. Я ехидно осведомился:
А как же пыль?
Даже пыль из-под копыт может быть драгоценна, если лошаденка любима, менторским тоном ответствовал Василий. А крылья Слушай, да пропади они пропадом!
Он оглянулся на лошаденку, пробормотал: «Не уходите, я сейчас»и поскакал к ней. Он зашел в воду, и пока лошаденка пила, заботливо отгонял от нее слепней, смешно размахивая руками и тряся бородой.
24
Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
Почему раньше этого не было? Или я просто не замечал?
С Вероникой невозможно было показаться на улице, ее осаждали толпы поклонников. Ее нельзя было оставить дома, они норовили залезть через балкон или выломать дверь. Каждый день, возвращаясь домой, я ожидал, что ее там не окажется. Я издергался и устал, хотел уверенности и безопасности.
Я понял, что делать дальше.
Я прочел десять тысяч книг по архитектуре. Корбюзье и Нимейер мне не подходили, слишком легковесно и ненадежно. Готика была хороша, но слишком трудоемка. Мне нужна была надежность, прочность и простота.
Я подкупил строителей, подъемные краны доставляли мне бетонные блоки прямо на балкон.
Днем я выкладывал стены и башни, копал ров, а ночью ходил вокруг дозором, подливая масла в светильники и распугивая тени по углам пламенем факелов.
Я выложил стены в сто локтей толщиной и пятьсот локтей высотой. Они были неприступны. Двойные Скейские ворота обшил листовой медью и снабдил прочными запорами. Вырубил всю растительность в долине Скамандра, и до самого моря открывался прекрасный обзор. Никто не мог подкрасться незамеченным.
Я закончил работу и впервые уснул спокойно.
Я спал чутко, и едва слышные всхлипывания разбудили меня. Вероника сидела на постели и плакала, вздрагивали прикрытые легкой тканью худенькие плечи. Она изо всех сил сдерживала слезы и изо всех сил дула в сложенные лодочкой ладошки. И тогда ее лицо освещалось исходившим из ладошек трепетным светом.
Почувствовав мое движение, она схлопнула ладошки и прижала к груди.
Покажи, приказал я.
Она не посмела ослушаться и протянула мне на ладони крохотный едва мерцающий уголек.
Что это?
Звезда, прошептала она.
Я скрипнул зубами: кто-то все-таки умудрился прокрасться!
Откуда?
Из зенита.
Кто?
Она не ответила, по щекам заструились слезы. Я схватил звезду, и она сразу же погасла. Первым желанием было зашвырнуть эту безделицу куда подальше, но у меня оставалось еще немного цемента, и я замуровал звезду в стену.
А утром, обходя крепость дозором, я увидел на горизонте множество черных точек. Они быстро приближались. Тысяча двести черных крутобоких кораблей, вспарывая длинными веслами воду, неслись к моему берегу.
Что и следовало ожидать. Было бы странно, если бы они не явились.
Во мне было пятьсот локтей вышины и сто локтей толщины. Портландский цемент делал меня монолитным. Дрожь предвкушения пробежала по моим стенам, в которых не было изъяна. Подобрались и напружинили мышцы, готовые к осаде башни.
Я усмехнулся и стал ждать.
25
Самое вкусное в капустекочерыжка.
Верхние листья обычно вялые, тонкие, почерневшие по краю, отделяются легко. За ними еще слой листьев и еще. Они пожестче и потолще, ломаются с сочным хрустом, скрипят. Растет на столе груда листьев. Из них можно приготовить множество вкусных вкусностей. Можно сделать голубцы, а можно пошинковать и потушить или пересыпать солью, придавить гнетом без жалости, а зимой Да мало ли чего можно сделать!
Но кочерыжка!
Я обдирал себя как капустный кочан. Росла и росла на столе груда листьев. И каждый листя. Я-у-костра, я-в-темноте, я-на-каменных-плитах, я-бегущий-по-дороге и я-преграждающий-путь
Был я, который написал: «У меня жена ведьма», и был я, который спросил: «А почему, собственно, ведьма?» А другой спросил: «Слушай, а какая онаВероника?» и тогда все начали говорить наперебой, и каждый говорил о другой Веронике.
Я обдирал себя как капустный кочан и боялся: вдруг этот лист последний, а кочерыжки нет?
Я обдирал себя как капустный кочан и сомневался: вдруг Вероники, моей Вероники, вообще нет? Вдруг я ее выдумал?
Я обдирал себя как капустный кочан и ждал; сейчас, вот сейчас подойдет Вероника и скажет: «Хватит».
Но листья не кончаются, Вероника не подходит, а часы остановились без пяти пять. Чтобы как-то узнать время, я каждую минуту вручную передвигаю стрелки.
А если еще один листик содрать, а?
КОГДА ВЕРНЕШЬСЯ ДОМОЙ
Я езжу туда каждое лето. В отпуск.
Сначала восемь часов до Озерных Ключей, потом час на такси до тридцать шестого причала и еще час морем на «Комете».
Там безлюдные песчаные пляжи, не изуродованные буфетами и раздевалками, а после шторма вдоль кромки прибоя вырастает шевелящийся барьер буро-коричневых водорослей. Вначале живые и влажно скрипучие, они терпко пахнут солью и йодом, упруго поддаются под ногами, но потом под натиском солнца теряют глянцевый блеск, умирают, и море забирает их обратно. Однажды на берег выбросило дельфиненкабесформенная серая тушка, около него копошились два краба, оба уместились бы у меня на ладони. Когда я подошел ближе, они подняли вверх растопыренные клешни, но потом осознали смехотворность угрозы и боком ретировались в воду.
Там на рыхлой подушке тумана лежат над морем Корабельные острова, густо поросшие низкими, разлапистыми и кривыми от ветра деревьями. В тенистых сырых распадках там растет черемша и удивительно красивые грибы «оленьи рожки».
Там ждешь чуда. Оно было где-то совсем рядом, я чувствовал это. Нужно только вспомнить, найти утерянное, ведь почти дотянулся, держал в руках, почти знал и радовалсявот оно Но молчат сопки, лишь с размеренностью метронома, уверенно и мощно накатывают на песок волны, да с тихим хрустом ломается под ногой папоротник.
Чуть приоткрывшаяся дверь в мир счастья.
Там все осталось, как было.
Потому и надеюсь.
Я там вырос.
Бывает так: стоит подумать о человекеи он тут как тут, зримое подтверждение опережающей памяти.
Или так: думаешь, что забыл, старательно пытаешься забыть, вычеркнуть, потому что так проще, но мелькнет в толпе выгоревший чуб козырьком, чуть заметная полоска шрама на левой щеке, и сожмется вдруг сердце мгновенным узнаванием, и отвернешься раньше, чем успеешь сообразить, кто это.
Пока он медленногосподи, как медленно! проходил по салону, я усердно изучал раскачивающуюся за иллюминатором причальную стенку.
Вверхржавые скобы, растрескавшаяся автомобильная покрышка на цепях; внизрадужная пленка на поверхности воды, мусор.
Вверхщербатый слизистый бетон; внизмятая сигаретная пачка, горлышко бутылки поплавком.
Вверх вниз Очень познавательно.
Вверх Когда же он пройдет?!
Он сел позади меня. Напряженным до звона слухом я улавливал, как он устраивает что-то под сиденьемрюкзак. Громыханье, звяканье, оглушительно зашелестела бумага.
Оглянуться бы украдкой, чтобы проверить себя, хотя в этом нет нужды: уже знал, что не ошибся, и он будет смотреть на меня в упор, не отводя глаз с пушистыми, как у его матери, ресницами.
На тихом ходу вышла из залива, проплыла справа Тигровая сопка и маяк, дизель взвыл, корма осела, а нос задрался кверху, «Комета» встала на крылья. Она срезала верхушки волн, и брызги, попадая на стекло иллюминатора, горизонтально ползли по нему, оставляя прозрачный след.
Все-таки не выдержал, обернулся. Он откинул спинку кресла и спал, накрыв лицо газетой.
Облегчение и разочарование, будто прыгнул очертя голову с немыслимой высотыбудь что будет! и проснулся, подвиг откладывается.
Я не был готов к встрече, но подспудно ждал ее, хотел, как хочется сорвать корочку с раны, чтобы убедиться, что она заросла.
Или не рана, просто царапина? Извечная склонность преувеличивать собственные победы и поражения.
Десять, двенадцать лет назад?
Да, точно, двенадцать. Экая пропастьдвенадцать лет. А ведь помню. Не хочу, а помню.
Мы тогда окончили шестой класс, приоткрылась дверь в неизведанный и желанный мир.
Воспоминания детства спутываются в клубок, который потом распутываешь всю жизнь.
Наша обитая коричневым дерматином дверь. Около замка дерматин прорвался, и из дыры торчит клочок войлока. Если нажать на ручку и чуть потянуть вверх, дверь откроется бесшумно. Ставя ноги с носка на пятку, чтобы предательски не скрипнули половицы, я протиснулся в прихожую.
В лагере римлян тихо. Белеют в темноте ровные ряды палаток, дремлют у походных костров, накрывшись плащами, ветераны, готовые при малейшей опасности схватиться за меч. Но лазутчик осторожен и опытен, не звякнет умело пригнанный доспех, не хрустнет веточка под ногой. Могучим ударом оглушен один часовой, острый дакский меч нашел щель в доспехах другого. Путь свободен.
Голоса!
Я замираю на одной ноге, вжавшись спиной в стену.
по мне пусть хоть на шею ее повесит и так ходит, это голос матери. Срам какой, на улицу не выйдешь, на работу как на каторгу, каждая норовит в глаз ткнуть. Так бы и задушила своими руками, кошка облезлая, своего проворонила, так теперь на чужих вешаться Устав от обиды, мать говорила монотонно и тускло, ей отвечал другой голос, громкий и противный, как гвоздем по стеклу, сестра матери тетя Люба.
У тебя всегда так. Я б ее быстро расчихвостила. Не будь дурой, иди куда следует, так, мол, и так, семью разрушает, ведет безнравственный образ жизни. Все права у тебя, ей хвост-то быстро прищемят, а то ишь!..
Ты ж знаешь, не могу я так.
Ну и дура! Другая бы на твоем месте
Вот и все. Не получилось. Я дома. Материн плащ, только что бывший часовым, опять становится просто плащом, и я возвращаю его на вешалку. На цыпочках отхожу к двери, отворяю ее и шумно захлопываю, есть у меня скверная привычка хлопать дверью. Все нормально, я только что пришел и ничего не слышал, мне неинтересно это слышать, я только знаю, что завтра мы с отцом пойдем на рыбалку.
Нас на каникулы распустили! громко объявляю я и швыряю портфель в угол, тоже скверная привычка.
И так распущенные, отзывается мать. Она отворачивается к окну, но я успеваю заметить, что глаза у нее красные. Сколько раз говорить, не хлопай дверью?! Здороваться что, разучился?
Я покорно здороваюсь, но когда тетя Люба пытается погладить меня по голове, уклоняюсьеще чего!
Как год закончил? интересуется тетя Люба. Зубы у нее мелкие и редкие, в школе ябедой была. Троек много?
Только по русскому. Мам, я на улицу.
Переоденься! Не настираешься на вас, летит мне вдогонку. Вот тоже, говоришь, говоришь, как об стенку горох Что из него вырастет?
Что надо, то и вырастет, бормочу я под нос. Можно подумать, я целыми днями не переодеваюсь, прям жить не могу без этой формы.
Забыв про меня, они продолжают говорить всякие гадости про отца и Фатьянову, и я нарочно хлопнул дверью так, что аж загудело. Когда придет отец, тетя Люба незаметно испарится, будто ее и не было вовсе, а матери сначала не понравится, что сапоги отца стоят или слишком близко к двери («расставил, не пройти не проехать»), или слишком далеко («опять грязи в комнату натащил, конечно, не тебе ползать на карачках»); не понравится, что отец разбрызгивает водупопробуй не разбрызгивать, если половину ванной занимает стиральная машина, а вторую половинувыварка с мокрым бельеми она начнет ругаться, раскручивать себя, вполголоса, бормотанием, потом все громче, распаляясь обидой и жалостью, срываясь на крик, и закончится все плачем, а отец будет молчать и курить, и ему будет стыдно за мать, за ее растрепавшиеся волосы, набухшее злыми слезами лицо, за то, что из-под халата у нее выглядывает комбинация.
Спать отец будет на диване в зале, будет открывать балконную дверь, осторожно, чтобы не разбудить меня, чиркать спичками и долго стоять, облокотившись на перила.
Выплакавшись, мать выходила к отцу.
Я все понимаю, шептала она, ты ж как больной, я боюсь за тебя, Николай.
Ну, хочешь, давай уедем отсюда, говорила она. Хочешь?
Мне надоела эта нервотрепка! кричала она. Я уже от каждого скрипа дергаюсь!
Да как ты простого понять не можешь: не нужен ты ей, до тебя были и после будут!
Замолчи! обрывал ее отец. Вбила себе в голову черт знает что и талдычишь!
Уедем боюсь за тебя больной, бормотал он, когда мать уходила. За себя бойся!
Мать была привычна и раздражающе понятна. Я всегда знал, что она скажет дальше, как знал и то, что завтра мы с отцом пойдем на рыбалку.
Другое делоФатьянова
Фатьянова. Я бредил музыкальностью ее имениСветлана Фатьянова.