Оно как дыхание: Свет-ла-на Фатья-но-ва.
Добрая и светлая фея из сказки, она очутилась в нашем мире случайно. Проходила мимо по своим волшебным делам, заглянула на минутку и почему-то осталась. Я точно знаю, когда отец увидел ее: когда все из материной парикмахерской собрались праздновать у нас Женский день.
У нас часто собирались гости. Пока отец не увидел ее.
Они танцевали, оба высокие, красивые, отец рассказывает что-то, а она смеется, встряхивает светлой челкой, а у глаз морщинки мягкими лучиками. Не от старости морщинки, а просто потому, что она такая хорошая.
И еще у нее были крохотные жемчужинки в ушах.
Все мужчины смотрели на нее в тот вечер так, словно только что научились видетьи увидели, и отводили глаза. Отецнет, не отводил, не скрывал громким смехом смущение, не прятался. Он не такой, как все. Я радовался за отца, что это ему повезло танцевать с Фатьяновой, если бы я был взрослым, я бы тоже так с ней танцевал, касался щекой ее волос и что-нибудь смешное рассказывал, а она бы смеялась, закидывала голову назад, и рассыпалась бы светлая челка.
Я понял отца, а он меня нет. Он не догадался, что я за него.
Я завидовал Сашке Фатьянову. Несправедливость природы: за что ему такая мать?
Она ловила с нами чилимов, намокшее платье липло к ногам, солнечные блики играли на щеках, и она больше чем мы радовалась, если чилимы были крупные. На обратном пути нам встретился отец, и мы все пошли к Фатьяновой. Она сварила чилимов, мы сидели на кухне и ели их из зеленой миски, а отец и Фатьянова пили пиво прямо из бутылок. Фатьянова не умела пить из горлышка и смешно чмокала.
Я увидел, как отец целовал ее. Глаза у него были закрыты, будто он боялся видеть ее так близко, а рука гладила ее волосы. Я убежал, пока меня не заметили, они стояли так обреченно близко, так судорожно двигались пальцы отца, что мне стало страшно. Они могли умереть от любого лишнего звука, так хрупко и ненадежно было их счастье.
Я боялся расплакаться от пронзительной жалости к отцу, заблудившейся в нашем мире Фатьяновой и себе.
Мать что-то узнала, что-то поняла, увиделаслепой не увидит, только нужно ей было зачем-то подтверждение отца. Она печалила брови, мучилась его молчаливым неотрицанием, и отец сбегал из нашего тоскливого дома на рыбалку.
За ракушками для наживки мы ходили на старый пирс.
Доски на пирсе совсем прогнили и, если посильнее топнуть ногой, отваливались большими кусками. Мы добирались до самого конца, до последних свай, и садились, свесив ноги с края. Отец курил и молчал, а я смотрел как он курит и ждал, когда черный ободок сгоревшей бумаги дойдет до мундштука, отец щелчком выбросит папиросу, и она зашипит, коснувшись воды. Потом отец ляжет на живот, свесившись до пояса над водой, а я сяду ему на сгиб коленей для равновесия. Отец опустит в воду шкрябалку, зазубренный ковшик на длинной палке, плотно прижмет ее к свае и потянет вверх. Чтобы ракушки оторвались от сваи, нужно очень плотно прижимать шкрябалку, и от напряжения у отца вздуются мышцы на шее и спине.
Ну, начнем, говорил отец.
Пора, кивал я, садился ему на ноги и хватался руками за доски. Дерево было влажным и все в крохотных ходах от каких-то жучков.
Тихие курчавые сопки над бухтой, мягкий плеск волн о сваи, предрекающие потерю жалобные крики чаеккусочек того удивительного и желанного мира, откуда пришла Фатьянова. Мира чудес и доброты и покоя.
Совсем скоро пирс развалится, говорил я. Еще несколько штормов и все. Пап, а пап, а где мы будем брать ракушек, когда пирс развалится?
Найдем, отвечал отец, и по его напряженному голосу я понимал, что он тащит шкрябалку вверх, и успокаивался: подумаешь пирс, пускай разваливается, если захотим, мы с отцом всегда найдем ракушек.
Мы набивали ракушками парусиновый мешочек, они были маленькие, черные и блестящие, по форме похожие на мидий, только не мидиипросто ракушки. Мы долго шли вдоль берега, и рука отца совсем не тяжело лежала у меня на плече. Скосив глаза, я видел у него на большом пальце свежую ссадину, наверное, ободрал о сваю.
А патом мы вытаскивали из сарая весла и стаскивали лодку в воду. Я сидел на носу, а отец греб, а потом греб я, и отец говорил, что не нужно давать веслам зарываться, и чтобы лодка не рыскала по курсу, нужно выбрать на берегу какой-нибудь ориентир и все время по нему сверяться. Мы отплывали за дальний мыс, мимо сопки Любви и скалы, издали похожей на пограничника в плащ-палатке, отец опять садился на весла, а я выбирал место. Я свешивался за борт, опускал в воду деревянный ящик со стеклянным дномтелевизори смотрел. Отец всегда доверял мне выбирать место. Нужно было найти место без водорослей, и чтобы дно было песчаное, и кое-где камни. Камбала любит такие места. Я смотрел и командовала «Влево, еще левее, прямо». Вода зеленоватая и прозрачная, подо мной глубина с трехэтажный дом, но все видно отчетливоволнистый песок, раковины гребешков, колонии бородавчатых трепангов, камни с наростами мидий, и промелькнувшая тень рыбины кажется огромной.
Я парил в невесомости, ко мне тянулись длинные трепетные пальцы водорослей, чуть покачивались, завораживали, манили в зеленую глубину. Я растворялся в окружающем мире и ради этих часов готов был простить матери ее крикливое бессилие.
Наивная уловка памяти: с готовностью подбрасывать мельчайшие подробности, чтобы запутать в них, увести в сторону, не дать коснуться тех, других подробностей, от которых больно; все еще.
Сашка Фатьянов, подумал вдруг я. Откуда он здесь? Ерунда какаяСашка Фатьянов! Это не он, конечно же, это не он!
Я обернулся, чтобы еще раз взглянуть на него. Он спал, накрыв лицо газетой. Сашка или не Сашка, ему не было дела до моих сомнений.
Сашка Фатьянов. Вот уж кто лишний в этой истории.
Наверное, он удивлялся: почему это я стал с ним дружить.
Наверное, он думал: просто такой уж я ценный парень, что мне набиваются в друзья.
Наверное, он догадывался, но молчал.
Он был похож на свою мать. Те же смешинки в глазах и чуб козырьком. Этого было достаточно.
Мы вместе пробирались в кинозал «Старт» на фильм «Даки», чтобы, затаив дыхание, смотреть, как под рокот барабана мелькает кинжал, вонзаясь между растопыренными пальцами, как с крепостной стены падает на копья юноша в белой тунике. «Дайте мне меч», говорит бородатый дак; он сжимает широкое лезвие руками, и черная в отсветах костра кровь медленно течет из-под пальцев и шипит, попадая на угли.
Когда нам надоедало бегать по улицам с мечами, мы уходили в сопки, бродили там в бумажных шлемах с гребнями из материного шиньона, жевали пахучие стрелки дикого чеснока и вяжущие рот побеги винограда. Все от мыса Клерка до старого маяка было нашим. Полуразвалившийся мост в устье Адими, плотно утрамбованный волнами песок Манжурки, меченые чайками и бакланами каменистые обрывы Халдоя и далекие, поднятые над морем рыхлыми подушками тумана Корабельные острова.
Нас гнало от людей какое-то смутное ожидание, казалось, еще чуть-чуть и мы прикоснемся к прекрасной тайне, распахнется дверь в желанный мири мы шагнем через порог. В природе вокруг нас было незаметное, но мощное движение, оно было совсем рядом, и в томительном стремлении понять и слиться с ним мы выплескивали бурлившую в нас жажду красоты и подвига, врубаясь в заросли папоротника. Толстые, набухшие водой листья с печальным хрустом ломались, не принося облегчения, и тогда, стоя посреди вырубленной лощинки, мы застывали и слушали, не раздастся ли далекий стук копыт.
Сопки, море и даже растерзанные папоротники были вне времени, я чувствовал это, и каждое мгновение из тумана могли появиться всадники в сверкающих доспехах. Вот там у скалы уже можно различить их размытые туманом фигуры. Ржут кони, звякает оружие и раздается зычный голос предводителя: «Эй, на стене! Откройте ворота!»
Ворота распахиваются, кавалькада всадников въезжает в замок, грохочут копыта на мосту через ров, приветственно ревут трубы, но уже через мгновение порыв ветра с моря заставляет замок задрожать и растечься зыбкими полосами тумана.
Чудо скоротечно, я снова не успел или не был готов, и дверь захлопнулась перед моим носом.
Уже потом, много лет спустя, мать рассказывала мне, что девочкой она жила в непреходящем удивлении и ожидании. Все происходящее как бы и не задевало ее, нужно было переждать, перетерпеть, не расплескаться, и тогда появится всадник на вороном коне, в бурке и папахе. Когда ожидание становилось совсем уж нестерпимым, она по утрам уходила в лес, навстречу всаднику.
Однажды она увидела его, такого, о котором мечтала, но он проехал мимо. Она ждала, что он вернется, ведь это ошибка и несправедливость, что он проехал мимо.
Она перестала ждать, только когда родился я. Для нее дверь закрылась навсегда, так ни разу и не распахнувшись настежь.
Но это я узнал только потом.
Чтобы не идти домой, я напрашивался к Сашке, потому что там было чудо из мира чудесФатьянова. Сашка не знал, и даже отец не знал, никто не знал, что она чудо. Она кормила нас с Сашкой обыкновенными котлетами, ходила по комнате в обыкновенном халате, натирала после душа руки и лицо кремом из обыкновенной баночки и была чудом. Она сидела совсем рядом, и я не мог заставить себя не смотреть на нее. Как вор, я крал чудо по кусочку быстрыми взглядами и втайне от всех лепил чудо заново, но уже только для себя одного. Изгиб шеи, тусклый блеск жемчужинки, голубоватая тревожная жилка на виске и припухлость губ. Я брал все, жадничал, спешил, нонеумелый ваятелькопия получалась хуже оригинала. Добавить бы еще намек на горьковатый запах трав и взмах ресниц, почувствовать ее живую теплоту, пронести, чуть касаясь, пальцы над ее лбом, тронуть персиковый пушок на щеках, успокоить жилку и взъерошить вдруг ей волосы, зарыться в них лицом и замереть от восторга и счастливого ужаса, а мысленно уже коснулся, взъерошил, уже ощутил ее живой жар щеками и вспотевшими вдруг ладонями, уже испугался и был освящен, только вертелось назойливо школярское: «Страдательное причастиеэто часть речи, обозначающая признак того предмета, который испытывает на себе действие со стороны другого предмета». Учительница говорила, а мальчишки, вкладывая свой смысл, прыскали и перемигивались: «Понял?»
Я рвался из детства, и приоткрылась дверь, уже почти знал и почти чувствовал, смелый в мыслях, уже погружался в мир неясных желаний и, пугаясь, отступал, так и не успев понять.
Посмотрела на меня, скользнула взглядом, вернулась: «Что с тобой?»и я задохнулся от запоздалого стыда разоблачения, опустошающей слабости, будто жилы подрезали и нет сил провалиться сквозь землю от того, что услышан и понят.
Мне никогда не удавалось вызвать в памяти ее голос, слова отпечатывались, а голос нет, только дразнящее воспоминание.
Домой я вернулся поздно, слишком поздно, что-то уже произошло. Отец в пустой неподвижности сидел у телевизора, там не показывали ничего, передачи кончились, и по экрану с шипением бежали изломанные полосы, а мать терла и терла тряпкой стол, уничтожая невидимую грязь. Кто-то отпустил пружину, и рука матери двигалась медленно и страшно, пока не кончится завод или не лопнет пружина. У отца она уже лопнула.
Я выключил телевизор.
Дырку протрешь! крикнул я, вкладывая в слова силу удара.
Мать вздрогнула, подняла на меня расширенные сухие глаза, а рука ее продолжала выписывать безнадежно правильные круги.
А пойдем-ка, старик, за кальмарами, с судорожной веселостью сказал отец.
От воды тянуло холодом. Маленькие аккуратные волны выкатывались из темноты, ломались в круге света тусклыми зеркальными кусками и с тихим плеском разбивались у наших ног. Прожектор был где-то высоко над нашими головами на доке. Мы сидели на деревянных ящиках и ловили ошалевших от света кальмаров. Все кальмары были моими, отец потерял право на удачу или забыл волшебное слово. Я дергал кальмарницу, и скользкие белесые тельца расслабленно плюхались на железный настил. В темноте за нашими спинами на полнеба высилась громада парохода в доке, что-то ворчало, ухало и скрежетало, взрывались и гасли недолговечные звезды сварки. Кто-то высветил нас двоих из мира, накрыл слепящим конусом, дым отцовской папиросы бессильно тыкался в его стену и сизой спиралью уходил вверх.
Ты уже взрослый, сказал отец, подводя итог каким-то своим мыслям. Когда-нибудь ты меня поймешь, должен понять. Я скоро уеду.
К Фатьяновой? спросил я, прежде чем успел сообразить, что именно я хочу сказать.
Сговорились все, что ли? Отец по-птичьи втянул голову, чиркнул спичкой, отворачивая от меня лицо, и по его ждущей удара спине я вдруг понял, что сейчас он соврет. Я знал его трусливую ложь за мгновение до Того, как он раскрыл рот. И не заставил его замолчать.
Что Фатьянова? Нужна она мне как Он несколько секунд искал слово, но так и не нашел. Просто я так больше не могу.
Я думал, предают только на войне, под пытками и дулом автомата, когда есть только два путиили-или. Я думал, на предательство, как и на подвиг, нужно решиться, нужно быть особенным. А это, оказывается, очень простопредать мимоходом, отмахнувшись удобной ложью.
Я выбил из-под него ящик, а когда он плюхнулся, как кальмар, безвольно и скользко, я сказал, нет, крикнул, что все знаю, что это трусливо и подлозакрывать глаза и бежать от тех, кто тебя любит. Зачем врать? Что будет со мной?
А он молчал, трусливо прикрываясь от удара рукой.
Нет, не так.
Не лги, сказал я, я видел, как вы стояли тогда на кухне, глаза у тебя были закрыты. Я видел твои пальцы у нее в волосах, я видел ее руки у тебя на плечах. Ты же любишь ее. Зачем врать матери и мне?
Прости, сказал отец. Я чуть не стал предателем. Забудь что я говорил. Я запутался и испугался, со взрослыми это бывает, мне трудно. Ведь ты меня понимаешь, ты мне поможешь?
Ах, если бы это было так!
Память услужливо выталкивает на поверхность фальшивые лубочные картинки, которые при желании можно принять за правду, только это не правдатоже предательство, боязнь причинить себе боль.
Я тогда ничего не сказал. Я крепко сжал зубы, чтобы ничего не сказать. Я не выбил из-под отца ящик, просто брал холодных кальмаров и аккуратно укладывал в ведерко, брал и укладывал, брал и укладывал, а когда кальмары кончились, долго и старательно вытирал тряпкой руки.
А потом прожектор погас, и глаза резало от обрушившейся темноты.
Целыми днями пропадал я в сопках, но очень редко удавалось встретить конных воинов и разглядеть замок в тумане, и ворота захлопывались раньше, чем я успевал к ним приблизиться.
А дома стало совсем плохо.
Мать неумело, даже я понимал, как неумело, пыталась склеить нашу разваливающуюся семью. Она коротко постриглась, высветлила челку и стала носить брюки, только это было уже все равно, отец смотрел и не видел. Когда он был дома, мать все делала не так, все слишком. Слишком громко смеялась, слишком фальшиво напевала; накрывая на стол, ставила бутылку вина и подталкивала отца локтем, но он тихо говорил: «Ну зачем это, Надя?» и мать сразу старела, сникала, и уголки губ у нее горестно провисали.
А я молчал и делал себе меч, потому что скоро должно было состояться генеральное сражение между нашей школой и соседней восьмилеткой. Они были римляне, а мы даки.
Помешались на этих деревяшках, говорил отец. Глаза себе повышибают.
А ты помнишь, подхватывала мать, что творилось после «Тарзана», помнишь? Еще песенка была про Тарзана и бабу Читу. «Жили-были три бандита», как там дальше, помнишь? Ты тогда встречался с Маринкой Свешниковой, черненькая такая На меня ты тогда и не смотрел Это уже потом, в летнем саду, когда играл духовой оркестр Помнишь?
Отец не помнил, он не хотел ничего вспоминать.
Точно говорю, глаза себе повышибают. Без этого не обойдется.
Он избегал встречаться со мной взглядом, боясь, что я вернусь к тому разговору в конусе света. Наверное, он понял меня, но ничего не мог добавить, кроме беспомощного «сам поймешь».
Я чувствовал, как он внутренне вздрагивает, когда я к нему обращаюсь. И ждет.
А я молчал. Строгал себе деревяшку, строгал и молчал.
Мысленно, про себя, я часто говорил с отцом, мне многое хотелось ему сказать. Я советовался, спорил, ругался Но только мысленно.
Это не месть, не наказание. Просто я понял: не нужно ничего говорить.
Если ничего не говорить, думал я, то будто бы ничего и не произошло. Ведь если никто, ни я, ни мать, ни сам отец, ни тетя Люба не будут ничего говорить, то все будет по-старому, будто бы никогда ничего не происходило. Отец опять будет рано приходить домой, опять будет шумный, веселый, будет смелый, мы будем вместе ходить на рыбалку, я буду помогать ему доставать ракушек
Нужно только затаиться, думал я, забыть и переждать, и все забудется. Все забывается, думал я. Это как со ссадиной, пусть больно, пусть жжет, но скажешь кому-нибудь, и будет болеть и жечь сильнее. А если забыть, не обращать вниманияболь проходит и все забывается.